Читать книгу «Романы Ф. М. Достоевского 1860-х годов: Преступление и наказание и Идиот» онлайн полностью📖 — Н. Тяпугиной — MyBook.
image

Аглая и Настасья Филипповна

Что касается Аглаи, то ее отношения с князем пробудили в ней качества собственника. Желание испытать, проверить его, толкнули ее на рискованный эксперимент и… на бестактное поведение. Силой принудив князя присутствовать при объяснении, Аглая в доме Настасьи Филипповны держит себя с ней нарочито грубо и обидно. «Дрожа от ненависти», она обвиняет Настасью Филипповну в том, что та паразитирует на благородном простодушии и безграничной доверчивости князя, что не способна она к высокому чувству, попросту… кривляется, что она, наконец, белоручка! И все это в присутствии протестующего князя, не принимая его в расчет, ненавидя и его вместе со своей соперницей. Бесконечная гордыня и ненависть ведут ее в этой сцене решительного объяснения, когда «самый фантастический сон обратился вдруг в самую яркую и резко обозначившуюся действительность» (566).

Реализовалось то, что подспудно давно тревожило князя в Аглае. Страстно увлекшись ею, ощущая верхом блаженства возможность «беспрепятственно приходить к ней, говорить с нею и гулять», князь эти отношения воспринимает не только как самодостаточные, но и как предел мечтаний: «… этим одним он остался бы доволен на всю жизнь!» (517) Более всего князя привлекает в Аглае качество, которое называют даром небес, – детскость: «Я ужасно люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок!» (526) Но детскость, как верно заметил С. Булгаков, есть «трудный, иногда даже опасный дар, лишь тонкая черта отделяет его от ребячливости… и безответственности».[14] Вот и в поведении Аглаи мы наблюдаем непрерывно двоящийся характер этого дара. С одной стороны, она искренне восхищается «рыцарем бедным», а с другой стороны, унижает его: «…здесь все, все не стоят вашего мизинца, ни ума, ни сердца вашего! Вы честнее всех, добрее всех, умнее всех! Здесь есть недостойные нагнуться и поднять платок, который вы сейчас уронили… Для чего же вы себя унижаете и ставите ниже всех? Зачем вы все в себе исковеркали, зачем в вас гордости нет?» (343) Как видим, это не сердечный укор, а публичный выговор.

Так, балансируя между детской непосредственностью и хамоватой ребячливостью, подошла она к организованной ею же самой развязке. Ощущения у князя перед решающей сценой объяснения двух дорогих ему женщин самые мрачные. И касается это не «больной», «сумасшедшей», «помешанной» Настасьи Филипповны, а ее счастливой соперницы – бойкой, благополучной, по-своему влюбленной в него Аглаи. К этому времени князь уже «не считал ее за ребенка! Его ужасали иные взгляды ее в последнее время, иные слова. Иной раз ему казалось, что она как бы уж слишком крепилась, слишком сдерживалась, и он припоминал, что это его пугало. Правда, во все эти дни он старался не думать об этом, гнал тяжелые мысли, но что таилось в этой душе? Этот вопрос давно его мучил, хотя он и верил в эту душу» (564) (Курсив мой – Н.Т.)

Его вере, увы, не удалось оправдаться, – и в сцене объяснения двух соперниц Аглая нравственно «падает». Именно так сформулировал Достоевский в своих планах к роману смысл происшедшего с Аглаей. Придя унизить Настасью Филипповну (красоту!), Аглая «падает» сама, утрачивая при этом и черты внешней привлекательности. Как горько заметила Настасья Филипповна: «… только все-таки я о вас лучше думала; думала, что вы и умнее, да и получше даже собой, ей-богу!..» (571) А лицо Настасьи Филипповны после пережитых унижений и страданий, как помним, приобрело иконописный оттенок. В нем теперь ощущается истовость убеждений, готовность к самоотречению; оно так «пронзает» своим совершенством, что князь, ожидая невозможного, «боится ее лица».

Напомним, что прямо с первых страниц романа заявлено, что у князя «по прирожденной болезни» могут быть только платонические отношения с женщинами. Духовная любовь есть голод души по божественному, не все могут его испытывать, и, конечно, все по-разному его утоляют. Одни благоговейно, самоотреченно, жертвенно; другие алчно, эгоистично, не заботясь о состоянии питающего источника. В этом смысл и разного отношения женщин к князю. Аглая распоряжается князем как своей собственностью, принуждая его соответствовать ее представлениям об избраннике, и превращает его при этом в «невольника». Мы помним, что на объяснение к Настасье Филипповне он пошел за Аглаей, «как невольник», и «не ему было остановить этот дикий порыв» (565). Настасья Филипповна, выстрадавшая свой идеал, воспринимает князя как источник веры. И столь глубоко это чувство, что князь именно за Настасьей Филипповной оставил право явиться в самый последний момент и разорвать «всю судьбу его как гнилую нитку» (564). И это при том, что «сердце его было чисто: он знал, кого он любил…» (564) Речь идет об Аглае.

Гибель Настасьи Филипповны

Настасья Филипповна предчувствовала кровавую развязку: «перед венчанием она вскрикивала, дрожала, кричала, что Рогожин спрятан в саду, у них же в доме, что она его сейчас видела, что он ее убьет ночью… зарежет!» Но более всего она думает о князе: «Что я делаю! Что я делаю! Что я с тобой-тоделаю!»

Страх бросил Настасью Филипповну в руки обезумевшего от ревности Рогожина. Но страх не перед ножом его, а перед неотвратимостью очередного компромисса, разрешить который измученной Настасье Филипповне уже не по силам, да и не хочется. Очевидно, что бежит она от князя и думает только о нем. Это уже не боязнь испортить князю жизнь, как было вначале («Этакого-то младенца сгубить?»), не стыд от того, что «рогожинскую» берет да уважать и любить будет недостойную. Скорее, это возмездие себе самой за то, что «пять лет в… злобе потеряла», что душу свою замутила, что устала от вечного разлада с собой. От себя, утратившей духовную значимость и внутреннюю гармонию, бежит Настасья Филипповна, устремляясь к себе, истинной.

Оценивая гибель Настасьи Филипповны только как следствие роковой страсти Парфена Рогожина, мы умаляем её личность, снижаем масштаб ее духовного самотворчества. Между тем смерть, так же как и жизнь, таинственна и значительна. И в ней самооткровение человека. Вот и Настасья Филипповна свободно выбрала единственный для себя верный путь – отречением от жизни победила муки совести и невыносимый разлад. Та божественная идея, которая заложена была в ней, преодолела «земные необходимости». Свободно выбранная смерть стала неоспоримым доказательством ее любви. Это понял и оценил даже Рогожин, приведший князя к ложу своей навсегда успокоившейся «королевы». Она показала, что ей под силу соответствовать своему призванию, своей красоте, своему имени: Анастасия – «воскресшая».

Настасья Филипповна, поступая по совести (к чему, как помним, и призывал ее князь), в своем выборе осуществляет волю к духовному совершенствованию, возносясь при этом на высоту недосягаемую. Красота, которую на земле воплощала Настасья Филипповна, ушла из жизни, и это трагедия. Но она ушла, приобщившись таинственной и прочной гармонии между Творцом и человеком; ушла, узрев свою собственную сущность, божественно отпечатавшись в жизни. А значит – ушла состоявшись. Именно этот свет победоносного духа и разлит в трагической концовке романа.

Сущность же трагедии состоит в том, что в жизни Настасья Филипповна столкнулась с неразрешимыми, непреодолимыми препятствиями, которые порождены были самыми разными причинами: и конкретно-личными свойствами людей, её окружающих, и объективной природой вещей – несогласуемостью должного и неизбежного, столкновением чуткого духа с чужой пошлостью и слепотой.

Эти же проблемы постоянно решает и князь, черпая силы в любви и терпении. Однако и он устремляется в ту же воронку, которая унесла душу раскрасавицы Настасьи Филипповны. Так подтвердилась аксиома: Дух без Красоты, так же, как Красота без Духа, существовать не могут. Последним штрихом мотивировалась связь, сознаваемая героями как неразрывная. Так трагедия покинувшей Землю Красоты стала трагедией Духа.

Видимо, прав был Лев Толстой, и «человек в своей жизни то же, что и дождевая туча, выливающаяся на луга, поля, леса, сады, пруды, реки. Туча вылилась, освежила и дала жизнь миллионам травинок, колосьев, кустов, деревьев и теперь стала светлой, прозрачной и скоро совсем исчезнет. Так же и телесная жизнь доброго человека: многим и многим помог он, облегчил жизнь, направил на путь, утешил и теперь изошел весь и, умирая, уходит туда, где живет одно вечное, невидимое, духовное».[15]

Впрочем, кроме небесного плана, в романах Достоевского всегда присутствует обыденный и даже пошловато-сниженный уровень. То автор преподнесет его в виде бытующих сплетен (особенно густой их завесой окутана жизнь Настасьи Филипповны; впрочем, и о князе Мышкине, и о Рогожине тоже довольно много судачат); то введет как «житейский» аргумент в споре; то «озвучит» его устами резонерствующих героев, Евгения Павловича Радомского, например. И тогда становится очевидно, что духовная скудость, будучи не в силах объять необъятное, выступает в качестве своеобразного «фильтра», выдающего сложнейшие нравственные перипетии в незначительном, пошлом, опустошенном виде. И тогда можно с легкостью судить и выносить приговоры, строить занимательные гипотезы, всласть сплетничать.

Присутствие этого житейски обыденного плана в полной мере удостоверяет то, что истинный смысл происходящего можно увидеть только в крупном масштабе, что так называемый здравый смысл по сути фальсифицирует происходящее, лишая его объективной значительности и божественной сущности. Так, упоминавшийся уже Евгений Павлович увещевал как-то князя: «Согласитесь сами, князь, что в ваши отношения к Настасье Филипповне с самого начала легло нечто условно-демократическое… так сказать, обаяние «женского вопроса».

Ему, доморощенному мудрецу, все ясно: князь обманул «божественную девушку» Аглаю, предпочтя "невыносимую, бесовскую гордость… и такой наглый, такой алчный» эгоизм Настасьи Филипповны. Понятно, что «виноват» в этом «головной восторг» экзальтированного князя и ничто другое. Надо только этому «бедному идиоту» все хорошенько растолковать, и тогда все может «встать на свои места». А «места» эти в сознании пошлого человека тоже определены раз и навсегда. Здесь не может быть двух «любвей», как не может быть и вопроса: «Почему мы никогда не можем всего узнать про другого?…»

В этом арифметическом мире посягают судить о священных предметах, не отдавая себе отчета в том, что речь идет об абсолютных ценностях, к каковым, прежде всего, относится сам человек, искание им добра и красоты. Именно притязательная нескромность, забвение своих границ и скоропалительность оценок приводит к опошлению человека, что, в свою очередь, выводит его за пределы абсолютных истин и толкает к личной катастрофе – он «нравственно падает».

Именно этот путь прошла «чрезвычайная красавица» Аглая. Ей многое было дано в жизни: красота, дружная семья, любовь к ней князя. Но «загадка» ее красоты разрешилась по-земному мелко и нелепо. То, что поначалу воспринималось окружающими как капризы красавицы, как дерзости домашней любимицы, постепенно приобрело отчетливый характер духовной слепоты и взбалмошного эгоизма. Ее чувство к князю носит покровительственный характер. Она, пожалуй, более стесняется его своеобразия в глазах обычных людей, чем отождествляет себя с любимым, и в качестве счастливой соперницы она не выказала ни великодушия, ни сострадания.

Вот почему всегда помнятся сказанные о ней слова ее матери Лизаветы Прокофьевны, которая хоть и любя, но грубовато-точно аттестовала дочь так: «Девка своевольная, девка фантастическая, девка сумасшедшая! Девка злая, злая, злая! Тысячу лет буду утверждать, что злая!» (322)

Гордость, самолюбие, боязнь показаться смешной – всё это свидетельства чрезмерной любви к себе и недостатка любви к другому. Чужие ценности для такого человека не становятся такими же дорогими, как собственные.

Именно это, видимо, и имел в виду Достоевский, когда устами князя Мышкина передал впечатление от красоты Аглаи и уклонился от оценки ее человеческих качеств: «Красоту трудно судить…»

И дело здесь не только в том, что Аглая намного превосходила всех своей прелестной внешностью. Дело в отношении самого князя к красоте. Его дар заключался в том, что он отыскивал в пестрой картине мира подлинные ценности, будь то их полное воплощение или бледные следы, намеки на них. Его любовный, приемлющий взгляд полон снисхождения к людям. Он всегда готов найти извиняющие мотивы даже для дурных поступков. Что уж говорить о тайне красоты, когда только Богу ведомо, какую жизненную стезю изберет ее обладатель, как распорядится своим незаурядным даром!

Вот почему к красоте у князя не только эстетическое отношение. Да, он был самым чутким ее поклонником (во всех формах и проявлениях), самым пылким ценителем, можно даже сказать, что он был Рыцарем Красоты, но созерцание красоты рождало в нем к тому же надежду на ее силу, веру в ее созидательный характер. Он потому-то и служит красоте, что она для него – божественная концентрация жизни, ее нравственный стимул. Вот отчего рождается стремление защитить красоту от грязи и унижений, вот отчего налицо безусловное служение ей. И, конечно, нельзя, невозможно предать разбуженный тобой процесс духовного самосозидания, который лишь один может привести к абсолютному воплощению красоты в ее земных пределах.

Вот почему именно Настасья Филипповна является хозяйкой его сердца, что именно в ней ощутил он готовность к духовному возрастанию, именно в ней распознал дар самотворчества. Более того, в этой красавице князь ощущал решимость пройти этот путь до конца: ее мятежное, страдающее сердце жаждало гармонии. Так открывается в полной мере смысл диалога князя и генеральши Епанчиной о Настасье Филипповне:

«– Так вы такую красоту цените?

– Да… такую… – отвечал князь с некоторым усилием.

– То есть именно такую?

– Именно такую.

– За что?

– В этом лице… страдания много… – проговорил князь как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая (83).

Что касается благополучной Аглаи, то, конечно, ее духовный опыт несопоставим с жизненным опытом Настасьи Филипповны. Это в полной мере проявилось в ее отношении к князю Мышкину, и в особенностях его чувства к ней, и в событиях ее дальнейшей жизни. После трагически возвышенного ухода из разума князя и вообще из жизни Настасьи Филипповны вся последующая судьба Аглаи представляется особенно суетно-земной и досадной. Ее духовная близорукость и склонность к идолопоклонству в полной мере проявились в истории ее скоропалительного замужества – «после короткой и необычайной привязанности к одному эмигранту, польскому графу, вышла вдруг за него замуж» (614). Как и следовало ожидать, граф этот при ближайшем рассмотрении оказывается «даже и не граф, а если и эмигрант действительно, то с какою-то темною и двусмысленною историей» (615).

Более того, духовная сумятица привела Аглаю «в католическую исповедальню какого-то знаменитого патера, овладевшего ее умом до исступления» (615).

Итак, она отбилась от России, от православия, от семьи, ибо ее новые наставники «успели совершенно поссорить Аглаю с ее семейством», навели «террор», как выразилась генеральша. И все это произошло с человеком, которому встретился князь Мышкин, в чьей жизни было дружное семейство, готовое устроить ее жизнь «возможным идеалом земного рая» (41) и настроившееся для этого на самые великодушные жертвы. И все впустую. Почему? Отчего ценнейший духовный опыт не был усвоен «раскрасавицей» Аглаей?

Очевидно, не хватило ей собственной значительности, что отнюдь не равнозначно гордости, которой у Аглаи, кстати сказать, явный избыток. Не достало понимания истинного ранга вещей и людей. Не восприняла она от князя навыков сердечного созерцания, чувства ответственности, – она вообще выказала малую склонность к духовному ученичеству. Да и ее чувство к князю слишком слабо напоминает любовь – так мало в нем доброты и самоотвержения. И, как результат, Аглая поглощена жизненным вихрем, она – его жертва. Ее жизнь – «дар напрасный, дар случайный».

Это тоже трагедия красоты. Но трагедия в ее земных пределах, в которых небо благосклонного участия не принимает. Конечно, все это чуть не с самого начала было ведомо князю, давно брезжила ему эта печальная развязка. Тем большее мужество требовалось от князя, тем большая убежденность в правоте сделанного выбора, тем большая любовь к хрупким носителям красоты.

1
...
...
18