Рассказ повествует об эпизоде случайной встречи на вокзале Николаевской железной дороги двух гимназических приятелей.
Герои-антиподы, они противопоставлены друг другу уже в названии рассказа – «толстый и тонкий». Эта антитеза фиксируется с первого абзаца. Толстый только что отобедал в ресторане на вокзале – в то время это самый дорогой ресторан в городе – он спокоен и доволен собой, губы его, подернутые маслом, лоснятся, как спелые вишни.
И пахнет от него дорогим вином и французской туалетной водой: «Пахло от него хересом и флердоранжем».
Тонкий же только что хлопотливо выгрузил свое семейство и многочисленный багаж из вагона и выглядит человеком «навьюченным». Да и пахнет от него наскоро перекушенным обедом: ветчиной и кофейной гущей.
Что характерно, именно Толстый узрел в этом нагруженном чемоданами, узлами и картонками человеке своего старинного друга и радостно поприветствовал его: «Порфирий!.. Ты ли это? Голубчик мой! Сколько зим, сколько лет!»
Ответная реплика Тонкого тоже звучит вполне по-человечески: «Батюшки! – изумился тонкий. – Миша! Друг детства! Откуда ты взялся?» Приятная неожиданность для обоих. «Приятели троекратно облобызались и устремили друг на друга глаза, полные слез. Оба были приятно ошеломлены».
Встреча плавно перетекает во вторую фазу – разговор о жизни, а вернее, в короткий рапорт об основных достижениях, инициатором которого выступает Тонкий. Он лишь раз для проформы интересуется у старинного приятеля: «Ну, что же ты? Богат? Женат?» – и, не дожидаясь ответа, начинает выкладывать собственные козыри: у него есть жена Луиза, урожденная Ванценбах… лютерантка. Сын тоже не какой-нибудь Вася или Федя, а Нафанаил, ученик третьего класса.
Видимо, стойко засела в голове Тонкого мысль о превосходстве над Толстым – уж очень тот в детстве хулиганить любил, даже, помнится, казенную книжку папироской прожег, за что и прозван был Геростратом. В то время как хитренький Тонкий имел привычку ябедничать (не исключено, что и на Толстого тоже), за что и получил прозвище Эфиальт.
И еще раз представляет Тонкий своему другу «женщину с длинным подбородком»: «урожденная Ванценбах… лютерантка». Видимо, ждет какой-то более выраженной реакции от своего приятеля на проименованные диковинные атрибуты. Приятеля, впрочем, интересует он сам, а не его родственники: «Ну, как живешь, друг? – спросил толстый, восторженно глядя на друга. Служишь где? Дослужился?» – И, в отличие от Тонкого, слушает ответы на заданные вопросы. Ответы откровенные, не без гордости, впрочем, доложенные: «Служу, милый мой! Коллежским асессором уже второй год и Станислава имею».
Чтобы сделать своему другу приятное, Тонкий делает щедрое предложение: «Ну, а ты как? Небось уже статский? А?» Он и подумать не мог, что его непутевый однокашник до тайного советника дослужился и в придачу «две звезды имеет».
А когда до него дошла эта информация, сработал многолетний инстинкт служивого человека, именуемый чинопочитанием: «Я, ваше превосходительство… очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с! Хи-хи-с».
Привычка гнуть шею перед начальством столь безусловна, страх ошибиться столь велик, что Тонкого буквально парализует услышанная новость: он «вдруг побледнел, окаменел». То ли от зависти (не исключено), то ли из боязни ужасных последствий от собственной неосмотрительности (что скорее всего) «лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой». Вместе с лицом искривился и он сам – «съежился, сгорбился, сузился», Отреагировали даже его чемоданы, узлы, картонки и все отличительные знаки его фамилии – «длинный подбородок жены стал еще длиннее», а сбитый с толку Нафанаил «вытянулся, наконец, во фрунт и застегнул все пуговицы своего мундира».
Инстинкт лакейства столь силен, что не помогают ни увещевания Толстого: «Ну, полно!.. Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства – и к чему тут это чинопочитание!», – ни его – в конце концов – брезгливое отстранение: «На лице у тонкого было написано столько благоговения, сладости и почтительной кислоты, что тайного советника стошнило».
Еще бы! Вместо друга детства встретить усыхающего прямо на глазах хихикающего китайца, прибавляющего даже к собственным смешкам лакейский суффикс (хи-хи-с!), готового предавать что угодно: себя, прошлое, родных. Заметим, что когда в третий раз (!) он представляет Толстому свою музицирующую за деньги Луизу, то после обозначения ее диковинного для России вероисповедания – лютерантка, прибавляет осторожно – предательское «некоторым образом». Как бы чего не вышло!
Не смея пожать всей протянутой руки, выбрав для пожатия только три пальца и поклонившись всем туловищем, Тонкий окончательно закрепляется в нашем сознании как добровольный винтик («тонкий» винтик!) чиновничьего миропорядка, с готовностью отрекающийся от всего собственно человеческого.
Заметим, что Толстый его к этому не только не побуждает, но по мере сил просто останавливает! Маленький человек Чехова – это во всех смыслах мелкий, ничтожный человек, который цепляется за чиновничью иерархию как за что-то единственно нерушимое и незыблемое. Вот почему наш смех над Тонким лишен сострадательности и жалости, которую вызывают в нас «маленькие люди» Пушкина (Самсон Вырин в «Станционном смотрителе») и Гоголя (Башмачкин в «Шинели»).
Маленький человек Чехова вызывает досаду, он разочаровывает в своей ничтожной человеческой природе.
Сюжет этого короткого рассказа Чехова анекдотичен. Экзекутор Червяков в театре неудачно чихнул, обрызгал слюной впереди сидящего генерала, далее не смог, как он считает, вымолить у него прощения и… помер от огорчения.
Что же увидел в этом сюжете писатель? Как ведет он немудрящий рассказ о трагикомической промашке своего героя?
Начало полно гоголевских красок: «В один прекрасный вечер не менее прекрасный экзекутор, Иван Дмитрич Червяков, сидел во втором ряду кресел и глядел в бинокль на «Корневильские колокола». Он глядел и чувствовал себя наверху блаженства».
Это и в самом деле смешно: чиновничья должность соотносится с… вечером: и то, и другое одинаково прекрасно. Сидит себе в театре чиновник и наслаждается. Вот только чем? Что видит он в бинокль, находясь во втором ряду кресел? Уж, конечно, не спектакль. В лучшем случае, фрагменты декораций и костюмов, части лица и тела поющих артистов. Однако – наверху блаженства. Отчего? – Очевидно, оттого, что он в театре, в партере и к тому же – с биноклем в руках. Замечательный театрал! Но счастье не может длиться долго. Как на грех «вдруг лицо его поморщилось, глаза подкатились, дыхание остановилось… он отвел от глаз бинокль, нагнулся и… апчхи!!!»
И опять-таки вроде ничего особенного. Ведь все, как известно, чихают: «и мужики, и полицмейстеры, и иногда даже и тайные советники». Это, конечно, но не все при этом попадают брызгами на генералов. Пусть генерал чужой, но все-таки генерал, извиниться надо.
И Червяков, полностью оправдывая данную ему автором фамилию, начинает юлить и пресмыкаться перед побеспокоенным им высоким чиновником.
Генерал, впрочем, ведет себя вполне миролюбиво. Приятного, конечно, мало, когда тебя в театре слюной поливают, но и он, видимо, помнил, что чихают все. Неприятно даже не это, а назойливое напоминание о факте, того не стоившем. Он пытается остановить Червякова в его пароксизме извинений: «Ничего, ничего…» Потом: «Ах, сидите, пожалуйста! Дайте слушать!» Потом: «Ах, полноте… Я уже забыл, а вы все о том же!»
Характерный пассаж: когда дома Червяков поведал своей жене о приключившемся инциденте, та, показалось ему, «слишком легкомысленно отнеслась к происшедшему; она только испугалась, а потом, когда узнала, что Бризжалов «чужой», успокоилась».
В результате родилась совместная идея сходить на другой день к генералу на прием и еще раз донести до него важную мысль о том, что его, червяковские, брызги не несут в себе никакой крамолы. И опять-таки реакция генерала вполне нормальна: «Какие пустяки… Бог знает что!» В конце концов, генерала просто жалко, он не знает, как отделаться от докучливого посетителя. В самом деле, чего ждет от него Червяков? «Генерал состроил плаксивое лицо и махнул рукой.
– Да вы просто смеетесь, милостисдарь!..»
Отнюдь! Вы еще не знаете Червякова, он и взбунтоваться может! «Генерал, а не может понять! Когда так, не стану же я больше извиняться перед этим фанфароном! Черт с ним!» Вот он – бунт на коленях!
Конечно, владей герой изящным слогом, он мог бы отделаться письменным извинением, но Бог не дал ему и этого. Пришлось идти снова. Чего тут больше: идиотизма или привычного страха? – Хватает всего. И вот тут генерал дал волю своим чувствам и повел себя как по-настоящему разгневанный человек. Он посинел, затрясся и гаркнул обомлевшему Червякову: «Пошел вон!!!»
Гаркнул так отчетливо, что «в животе у Червякова что-то оторвалось». Должно быть, чиновничья пуповина, соединявшая его с остальным миром. Нет ее – и жить нечем, да и не за чем. Остается только лечь, да не снимая вицмундира, помереть. Что и было исполнено деликатнейшим Иваном Дмитриевичем.
Вот так! Смеялись, смеялись, да и призадумались. Человека-то не стало! Впрочем, человека, ли? Разве как человек жил и умер Червяков? Разве его добровольное рабство не есть духовная смерть? Разве к нему, вытянувшемуся в предсмертную струнку на диване, не относится горькая дума Гоголя о всех, заживо погубивших свою душу: «Могила милосерднее… На могиле напишется: «Здесь погребен человек!», но ничего не прочитаешь в хладных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости».
Вечный смех сквозь слезы. Смех по-русски. И это у совсем еще молодого, начинающего писателя, отсылающего свои первые литературные «опыты» в легкомысленные журналы.
Конечно, не случайно один из первых своих сборников Чехов назвал «Пестрые рассказы». Рассказы, в самом деле, были «пестры», как сама жизнь. Между тем от произведения к произведению уверенно набирал силу молодой писатель, перерастая себя вчерашнего. Антоша Чехонте превращался в Антона Павловича Чехова.
Сюжет и этого рассказа прост и комичен одновременно. Полицейский надзиратель Очумелов в сопровождении городового Елдырина обходит вверенные ему владения. То есть, шествуя по городу, наблюдает, нет ли беспорядков? А они тут и приключились. Вокруг себя собрал целую толпу золотых дел мастер Хрюкин. Он, демонстративно подняв окровавленный палец, взывает к толпе и власти в лице Очумелова: «Этого, ваше благородие, и в законе нет, чтоб от твари терпеть…» «Тварь» присутствует тут же. Это перепуганный до смерти борзой щенок. Да и власть на месте. И изъясняется она именно так, как ей, власти, положено: «По какому это случаю тут?… Почему тут? Это ты зачем палец?… Кто кричал?» И далее, «строго кашляя и шевеля бровями»: «Я этого так не оставлю… Я ему покажу кузькину мать!.. А собаку истребить надо. Немедля!»
Не понимает человек шутки – пиши пропало! И знаете: это уж ненастоящий ум, будь человек хоть семи пядей во А потом, в зависимости от того, кто, предположительно, может быть хозяином собаки, Очумелов демонстрирует чудеса лакейства и беспринципности в соединении с грубой радикальностью щедринского Органчика (помните, в «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина был такой градоначальник, в голове которого музыкальный инструмент время от времени наигрывал нехитрые «мелодии»: «Не потерплю!» и «Разорю!») Вот и Очумелов категоричен и радикален: «Не рассуждать!», «Сам виноват!..», «Я еще доберусь до тебя!»
О проекте
О подписке