Насилие над захваченными женщинами мне было отвратительно, ни разу в жизни я до этого не опустился. Даже гаремы захваченных султанов и ханов не делал своими, но я раздавал их своим приближённым, а это ещё хуже. Многие ханы поступали по-другому. Наш благословенный предок, основатель нашей династии, Шейбани-хан, выбирал из гарема побеждённого очередную жену для себя. Он всегда смотрел не на красоту женщины, а на её родство с чингизидами. После захвата Герата Шейбани-хан выбрал себе вдову Музаффар-Хусейна, Ханзаде-ханум, дочь Ахмад-хана и сестру Султан-Хусейна. Сам я мог бы отправлять захваченных женщин в семьи родителей, но и там они никому не нужны. Такова незавидная участь вдов побеждённого противника. Если бы я был побеждён в бою, и моя столица была захвачена, такова же незавидная участь моего гарема.
Сейчас я думаю, что меня медленно травят. Делают это тайно по приказу моего единственного сына и престолонаследника Абдулмумина. Подозреваю, что меня пытаются уморить ядом, который действует медленно, но неотвратимо. Где-где, а у нас на Востоке много ядовитых змей, насекомых, ярко цветущих растений, но они так ядовиты, что даже приближаться и ним небезопасно. Есть знатоки по ядовитым снадобьям. Отравят так, что ни один табиб не заподозрит преступления – занедужил старый человек и умер в благости. Абдулмумин перед смертью не станет размышлять об убитых им людях, а их столько, сколько волос в моей бороде. Возможно, больше. Мысли эти появились недавно и не дают покоя. Я в своей жизни почти не болел, а сейчас слабость во всём теле, после еды тяжесть в желудке, кружится и болит голова.
Раньше я не подозревал, что голова может так сильно болеть. Хотя самое ужасное в моей болезни – расстройство кишечника. Оно изводит меня пуще головной боли и тяжести в желудке. Поначалу табиб подозревал холеру, но от холеры люди умирают быстро, исходя злым, неудержимым поносом. На меня же он нападает время от времени. Не даст Аллах умереть мне, сидя враскоряку на нуждном горшке, не по-мужски это. Иногда тело моё горит, сам я покрываюсь липким, противным потом, а в другой миг мне становится холодно, толстые одеяла с жаровнями не спасают от частой дрожи. Болезнь вызывает у меня сильное недовольство, я злюсь сам на себя, на окружающих, на табиба и трёх его говорливых подмастерьев. Но я ничего поделать не могу: немочь меня бесит, как надоедливая муха. Она отвратительно жужжит, кружит и норовит сесть на нос, а я не могу её отогнать.
Абдулмумин – любимый и единственный сын. Он с детства знал, что других наследников нет. У меня и моей жены, его матери, не было детей, кроме него. Жена моя, Махд-и Улйа-салтаним, дочь Дин-Мухаммад султана была, по словам придворных, оком и светочем в султанском роду, а для меня единственной женщиной, которую я любил. Конечно, были у меня и наложницы, но лишь одна из них родила дочку. Никого из наложниц я не обидел. Выдавал их замуж с хорошим приданым, как это принято, и за тех мужчин, которые сами изъявляли желание взять себе девушку из моего гарема. Жена моя была не только красива, она была умна, прекрасно воспитана, играла на гиджаке, знала грамоту, умела складывать газели. Махд-и Улйа-салтаним являлась безупречной правительницей на женской половине дворца.
Дочка, рождённая наложницей, в раннем детстве была засватана за индийского падишаха и покинула гарем ещё ребёнком. Я в очередной раз пожертвовал своей кровью для сохранения мира на границах государства и покоя в стране. Злопыхатель скажет: «Легко жертвовать кем-то – лишь бы не собой». Вот и нет. Кем-то, особенно родными детьми тяжело распоряжаться, в этом заключается главная трудность жизни правителя.
Сын с детства отличался жестокостью – не оправданной жестокостью правителя, а бездумной свирепостью избалованного ребёнка, которому всё позволено его отцом и воспитателями. Я был так занят войнами, строительством, реформами и другими важными делами, что не мог вовремя пресечь его гнусные причуды. Многие отцы грешат этим пороком, отнекиваясь от своих детей занятостью. Его воспитатели, мамки-няньки, прислужники и даже аталык Джаккельдиби-эмир чаще всего умалчивали о позорных наклонностях наследника, считая их простым озорством.
Неужели можно считать озорством издевательство над щенком, которому Абдулмумин сначала отрезает уши и выкалывает глаза. Потом поочерёдно отрубает лапы, наслаждаясь визгом несчастного беззащитного существа, заливаясь при этом дурным смехом? А ведь смотрели. И ради того, чтобы наследник не пожаловался отцу, посмеивались вслед безумному хохоту Абдулмумина, уверяя себя, что тот воспитывает в себе с ранних лет твёрдость духа. Мой сын с детства был нечувствительным к боли, да и сейчас такой же. Я никогда не видел, чтобы он плакал, но также не помню случая, чтобы он кого-то пощадил.
Рабочих в Балхе, восстанавливающих крепость, возводящих стену вокруг города и допустивших огрех в работе, он приказал живьём замуровать в стену. Совсем как Тимур. Но тот приказал замуровать врагов, оказавших сопротивление при взятии города, – а этот казнил своих людей, своих подданных, осиротил детей. Лицо его при этом было равнодушное, спокойное, как будто не живые люди извивались в тисках строящейся стены, а кирпич неровно лёг, и его надо подправить. Это всё он проделал, будучи шестнадцати лет от роду! Я сам этого не видел, но мне постоянно доносили о его деяниях. Однако это не первое и не последнее проявление его извращенной свирепости.
Правитель должен быть твёрдым, но не безжалостным к своим подданным, иначе останешься один. Твои потомки будут вспоминать лишь стены, выложенные человеческими телами, а не мечети и медресе, построенные тобой. Спустя века твоим именем будут пугать детей. Поэтому отравить родного отца, стоящего на пути к полновластию, для него не грех. Насильно приближая мою кончину, он не понимает, что в силу преклонного возраста я и сам скоро уйду к порогу Аллаха. К своей любимой и единственной жене, которую никогда не забуду за кротость нрава и счастливый характер.
Кабинет, моё прибежище на все времена, соединяется со спальней проёмом двустворчатой двери. Сама комната увешана коврами работы западных и местных мастеров. В кабинете ковры хорезмской работы. Для них характерен чёрно-красный рисунок. С виду он кажется грубым и непритязательным, но наделён строгой законченностью. Бухарские ковры по цвету более яркие, насыщенные, ворс их длиннее и узоры такие, что хочется рассмотреть их поближе. Как же мастерам удаётся соединить в своём искусстве такое количество разных несочетаемых оттенков, да так, чтобы глазу было приятно? Моя любовь к коврам равна моей любви к коням любой породы, к собакам и разнообразным ловчим птицам.
Оглядевшись вокруг, я надкусил яблоко, уверенный в том, что яблоко, в отличие от питья и жидкой еды, отравить сложнее. Сок, брызнувший в рот и оросивший язык своеобразным кисловатым вкусом, дал мне почувствовать если не радость жизни, то её несомненное присутствие. Мысли катились дальше.
Бусины оставшихся дней падают одна за другой с нити моей жизни, и жалею я только об одном: дело моего существования пропадёт от дурного правления моего сына. Потомки забудут о том, что я совершил, построил, создал. Что при моём правлении народ жил, не боясь несправедливого преследования и наказания. Последние годы я чаще всего нахожусь в бухарском Арке. Бухару называют благословенной, великой, считают самым красивым городом на Востоке. Я так не думаю. Город пыльный, и, кроме высоких корявых дувалов, ничего интересного вокруг не видно.
Путешественники и торговцы из Европы, если случайно попадают сюда, иначе, как кучей земли наш город не называют. Некоторые упоминают сады, окружающие Бухару. Других удивляют лишь наши бани. Бань у них почему-то нет. Не моются они. Коран велит правоверным пять раз в день совершать омовение, и лучше, если это омовение будет полным. Жаркий климат способствует соблюдению обычая. Слышал я от Али, что эти гяуры моются раз в год, а мыла не знают. Одежду не стирают, она воняет паршивым козлом. Пришедшие в негодность, истлевшие от пота и грязи лохмотья выбрасывают.
Для того чтобы от них не так сильно воняло, богачи брызгают на себя разными душистыми маслами, которые, по их утверждению, создают ощущение благоприятных ароматов. Сочетание запаха грязного тела с духами ещё отвратительнее. Как пахнут, или точнее сказать, воняют бедняки, никого не интересует.
Летней порой каждый бухарский мальчишка по нескольку раз в день залезает в хауз, чтобы удовольствие получить и освежиться. Я не был в закатных странах, не знаю, какие у них там города и бани, но свой город старался сделать привлекательнее. Строил крытые базары, мечети, медресе, минареты, ханака и другие полезные здания.
Жаль, что ханского дворца соорудить не успел. Мне безумно хотелось пожить в красивом мраморном дворце с широкими лестницами, высокими застеклёнными окнами, зеркальными залами. Я хотел, чтобы на полу лежал узорчатый паркет из дуба, арчи или другого затейливого дерева. Но в нашей стране без толстых стен и многочисленной охраны на каждой лестнице и возле каждой двери не доживёшь до старости. Мечты о дворце так и остались мечтами.
В Арке несусветная скученность. Беки и сардары стараются влезть в мельчайшую щель. Они любят находиться на глазах великого хана. Они хотят дышать с ним одним воздухом, слышать все перлы его речей. Врут они всё. У каждого в городе или за городом есть просторный дом с многочисленными слугами, с гаремом, полным молодых красивых жён и наложниц, с тенистыми садами и глубокими хаузами. Но нет – лучше он будет спать на тонких курпачах и ютиться в крохотной комнатушке, лишь бы не пропустить новостей, не имеющих к нему никакого отношения.
Комнатки в Арке маленькие, достраивать что-то внутри него нет никакой возможности. Внешние высокие толстые стены не позволяют сделать этого. Лишние слуги мне не нужны, я не люблю, когда они начинают что-то делать вместо меня. Как можно разрешать, чтобы слуга умывал тебе лицо или мыл твои руки? А потом вытирал их куском хлопчатой ткани? Достоверно знаю, что некоторые беки держат для этих услуг по пять-шесть человек, да ещё хвастают друг перед другом. Они в походы тащат с собой целый обоз прислужников, не умеющих саблю в руках держать.
Люди, возвышенные мною из низов, как Ходжам-Кули кушбеги, перенимают привычки изнеженных беков. Случайно застав его во время умывания, окружённого множеством людей, я спросил:
– Уважаемый Ходжам-Кули, для чего тебе столько людей при утреннем омовении? – С моей стороны это было не простое любо пытство. Возле тазика и кумгана толпились не менее пяти слуг, да ещё двое стояли за дверью.
Тот с гордостью, достойной лучшего применения, ответил:
– Всего четыре человека, великий хан, светоч мудрости и благочестия! Один поливает на руки воду из кувшина, второй придерживает тазик, куда стекает вода, чтобы она не забрызгала мой халат. Третий подаёт мыло и сохраняет его после того, как я намылил руки. Четвёртый расправляет приготовленное полотенце. Я же должен вытереть руки, о величайший из ханов. – Лучше бы он попытался в очередной раз обмануть меня или придумал что-то похожее на правду. Мне было бы спокойнее от того, что деньги тратятся на нужное и необходимое дело! Хорошо, хоть руки не разучился вытирать сам…
От таких ответов у меня портится настроение. В детстве этот Ходжам-Кули умывался водой из арыка, а вытирался свежим ветром. Дожили, сейчас четырёх человек ему мало. Интересно было бы посмотреть, как он нужду справляет и сколько человек возле него в тот момент находятся? Разговаривают мои приближённые так, словно их слушает десятка два людей. Отвечают заковыристыми словами, цветистым слогом, не забывая через каждое слово вставлять: «Великий хан, гордость государства, яркое солнце в небе, Искандер по достоинству» и много другой подобной чепухи. Не могу я отучить их от ненужных восхвалений.
Лишь мой молочный брат Зульфикар и его дядя Али, придворный зодчий, могут говорить без затей, не отягощая свою речь ненужным славословием. Их брат Ульмас чаще молчит, а если говорит, то больше математическими формулами. Думаю, это связано с тем, что они выросли в простой семье плотника из Афарикента, моего родного города. Или люди такие – для них главное дело, а не то, какими изысканными речами эти дела украшаются. Не в речах главное, а в том, что ты совершаешь и во имя чего. Зульфикар же с рождения при мне, мы без слов понимаем друг друга.
Одежда этих пустозвонов приводит меня в смятение. Тончайший китайский шёлк на куйнек, бархат на иштон, бекасам на ягтак. Везде золотошвейная тесьма, кушаки украшены золотыми бляшками, ходят и звенят ими на каждом шагу. Оружие их до того инкрустировано
и орнаментировано драгоценными каменьями, что, если продать один кинжал с ножнами, можно на эти деньги мечеть построить для замаливания грехов. Забыли Коран, совсем забыли, а ведь в нём сказано, что мужчина не может украшать себя золотом и драгоценными камнями!
Чалма такая, что под ней не то что головы – лица не видно. Она украшена самоцветами и перьями птиц, чаще всего павлинов. Чалма должна быть не менее восьми кари в длину. Это на случай смерти в дороге, когда чалма используется как саван. Но кто во дворце внезапно умрёт и не окажется савана под рукой, так для чего чалма? Чтобы была, чтобы окружающие завидовали! Именно зависть, что у кого-то штаны богаче, на кушаке больше золота блестит, заставляет их драть со своих дехкан три шкуры вместо положенных по шариату двух с половиной процентов.
Чего я только не делал, чтобы их всех урезонить. Сколько раз приказывал в мечетях читать проповеди о смирении и скромности в одежде. Всё это воспринималось и воспринимается как ущемление их родовой гордости. Сам я всегда носил ту одежду, в которой удобно ходить и воевать, а лишние украшения только мешают, да и пристали они скорее женщинам, а не доблестным мужам.
Лишь однажды я разоделся павлином в приметные бордовые штаны и розовый халат, подпоясанный кружевным кушаком. Мой портрет рисовал художник, пытаясь запечатлеть незавидную внешность для потомков. До сих пор, глядя на него, я стыжусь нелепого наряда. Мне неловко не только перед окружающими, но перед самим собой. После того как портрет был готов, я убрал его подальше с глаз долой. Пропажа портрета подействовала на Зульфикара странным образом: он низко поклонился и провозгласил:
– У великого хана открылся третий глаз, слава Аллаху! – При этом лицо его было торжественным и значительным, словно при приёме послов из далёкого Китая.
Я так и не понял, что означала это загадочная фраза. Спрашивать у Зульфикара не хотелось, а самому в голову в тот момент ничего путного не приходило. Намного позже я понял, что Зульфикару портрет тоже не понравился, но он стойко молчал под шумное изъявление восторга моими приближёнными. Те громкоголосо восхищались не столько работой художника, сколько моим несравненным лицом.
Сардарам не пришло в голову, почему на картине в одной руке я держу дыню, а в другой сжимаю нож. Это символы того, что с друзьями я добр и приветлив, могу щедро угостить. Но если у человека дурные мысли и намерения, то я могу применить нож, поскольку его можно использовать как для нарезания еды, так и для убийства. Но никто ничего не понял. Даже художник в недоумении косился на нож. Он не понимал, почему я сижу на голом полу, вместо того чтобы восседать на мягком ковре. Здесь я хотел показать, что мне ничего не принадлежит. Всё богатство, каким славится Бухара, не моё, а государственное достояние. И опять непонимание. Даже со стороны Зульфикара.
Размышляя о природе своих подданных, я расхаживал по безлюдным покоям, разглядывая окружающие меня вещи, словно видел их впервые. И тут я понял: каждый из моих приближённых хочет, чтобы его дом хоть на одно кари был выше того, в котором живёт сосед Салимбек. Чтобы чепрак на его коне был сделан из кожи тончайшей выделки и был изысканнее, чем у Анварсултана. Чтобы у его жён драгоценностей было больше, чем у жён Темирбая. Но кто под платком или покрывалом видит, какие на твоих жёнах драгоценности?
А кто всё это оплатит? Лишь дехкане и ремесленники своим каждодневным непосильным трудом, поскольку сказано в незапамятные времена: «Положение подданных суть клад, отданный царям на хранение Творцом всего сущего»1
О проекте
О подписке