– Двадцать два, осенью будет… Мам, ты не представляешь, когда у него день рождения…
– И когда же?
– Между твоим и папиным. День за днем. Папин, его, твой.
– Вот это да!.. Какое удивительное совпадение… Ты серьезно говоришь?
– Да уж куда серьезнее! – вздохнула Катька. – Тоже Весы, как и вы. Интересно, он так же ничего не может выбрать? Двенадцатое, четырнадцатое, на поезде, на самолете.
– Знакомиться с тобой, не знакомиться… – засмеялась я.
Норейка пел просто великолепно. И для своего возраста, и безо всякого возраста вообще. Тенор, прекрасный, свежий, молодой голос. Однажды чуть захрипел внизу, перед тем как взлететь на какую-то невероятную, высокую, прозрачную ноту. Мне показалось, что несколько раз оркестр слегка расходился с певцом. Наверно, как следует не прорепетировали. Кто-то из музыкантов играл насупившись, кто-то очень старался, внимательно следя за каждым движением дирижера. Лео же переходил от одного инструмента к другому, был чрезвычайно занят, ответственен… хорош…
Перед нами просунулся и встал высокий плотный мужчина в ярко-голубом пиджаке, блестящих белых брюках, малиновом шейном платке. Рядом с ним протиснулся, очевидно, его товарищ, постарше, пониже, одетый очень хорошо, но не так ярко. Они негромко переговаривались, я почувствовала явственный запах перегара.
– Во дают! – покачала я головой. – Иностранцы… – проговорила я и сама улыбнулась. В каком смысле иностранцы? Не русские? Вряд ли наши явятся в костел навеселе. Или не литовцы? Тоже не пришли бы с таким перегаром. – На каком языке говорят? – спросила я Катьку.
Та пожала плечами.
– Не слышу.
– А что от них как из винной бочки пахнет, слышишь?
Катька засмеялась.
– А я думаю, что за вонизм… Из кондиционера, что ли, нанесло…
– Ага, из кондиционера, винищем.
Стоящая рядом женщина что-то сказала Катьке. Та удивленно посмотрела на нее, покачала головой.
– Что? – шепотом спросила я.
– Да просит меня вперед подвинуться.
– Туда невозможно подвинуться, – объяснила я женщине. – Там такой аромат, что у меня даже голова закружилась. Люди хорошо закусили перед концертом. Господин вот этот в особенности, товарищ, месье…
Женщина как-то странно посмотрела на меня и улыбнулась. Но говорить ничего не стала. Пестро одетые мужчины вскоре ушли. Дышать стало легче. Норейка пел все бодрее, песни и арии становились все веселее, но музыканты играли довольно напряженно. Кто-то так просто сидел с испуганными глазами. Катька подтолкнула меня:
– Слышишь? Не попали… Он одно поет, они другое играют…
– Да уж слышу…
Почему-то очень запоздало, только после пятого или шестого номера, вышла пожилая дама, ведущая все главные концерты в городке.
– Так задумано? Или опоздала?
Она начала читать по листочку программу концерта. Я взглянула на Катьку. Та слушала так внимательно, будто действительно могла что-то понять в чужом, совсем чужом языке. Так давно разошлись наши языки, что неузнаваемы стали одинаковые слова. Надо специально заниматься, искать корни. А просто так не догадаешься. Это тебе не польский, не чешский, тем более не украинский. Чужой язык. Катька нахмурилась, словно почувствовала мои мысли.
Дама-ведущая тем временем объявила фамилию дирижера. Кто-то сзади засмеялся. Я увидела, как побагровел, от шеи до кончиков коротко стриженных светлых волос, дирижер, Соулюс – я успела посмотреть его имя в афише, наконец, через много лет. Стал интересен сын, и я выяснила, как зовут отца, чей оркестр мне нравится столько лет. Но концерты в парке он ведет сам, никогда себя не объявляет, а афиши про его оркестр мне раньше читать было как-то недосуг.
«Соулюс» – по-литовски «солнце». У литовцев, наверно, у одних в Европе, остались имена, означающие явления природы. «Буря», «гроза», «заря». Непривычно и трогательно. Конечно, он – солнце! Какой же он Гном! И как могла ошибиться ведущая, которая знает его… ну сколько лет? Может, и с самого рождения. В городе – пятнадцать тысяч человек, и уж имя главного дирижера самого главного (и единственного!) оркестра должно быть на слуху…
Лео, стоявший в глубине оркестра, что-то негромко сказал ведущей. Та удивилась, засмеялась и стала, улыбаясь, объяснять публике, что она оговорилась, что фамилия дирижера на самом деле другая…
– Трогательно, – прошептала я Катьке. – Правда?
Та радостно кивнула. Почему? Почему это так трогает? В каждом из нас живет обитатель небольшой деревни, поселка, но кто-то заброшен волею судеб, как мы с Катькой, в чудовищный, бесформенный, не имеющий четких границ, мегаполис. Мы заброшены давно, еще до своего рождения, но нам так близки, так понятны проблемы милого, уютного, маленького городка… Наша собственная родная деревня, московский район Хорошево-Мневники насчитывает на сегодняшний день около полумиллиона жителей. Трудно себя отождествлять с ним, трудно чувствовать родство со всеми обитателями нашего района. А это ведь совсем небольшая часть несчастной, раздувшейся, распухшей, изуродованной за последние десятилетия Москвы, потерявшей привычный облик – и исторический центр, и районы послевоенной застройки изменились до неузнаваемости. Новые районы, расплодившиеся вокруг Москвы, к моему городу имеют мало отношения. Груды, кучи новостроек, набросанных как попало на бывших полях, могли бы возникнуть абсолютно в любом месте. Они не имеют лица. Дома́ и дома́. Где можно есть и спать.
Норейка пел просто без устали. Я, как обычно, видя энергичного, моложавого человека восьмидесяти лет, радовалась уже не столько музыке, столько преодолению в общем-то непреодолимого. Возраст наступает, возраст наступает даже на меня, я чувствую разными частями своего не дряхлого еще организма первые, легкие, насмешливые звоночки неминуемой, пугающей, неумолимой старости. То скрипнет шея утром во время зарядки, то хрустнут коленки, то поплывет голова от сильного ветра, то как-то подозрительно неудобно читаются мелкие китайские инструкции к бытовым приборам, то я задохнусь от быстрого Катькиного шага – нет, нет, ведь только что, совсем вчера это она не могла меня догнать! – то сильно забьется сердце, неприятно, толчками, как что-то постороннее и неудобное у меня внутри, и никак не хочет останавливаться, стучит, тянет, отвлекает от веселого, молодого потока, как будто вечно живого, бегущего, прыгающего, спешащего куда-то мимо меня…
Я увидела, как Катька смотрит на… нет, не на Норейку, конечно. На народного артиста смотрела я, думая о вечности, старости, быстротекущей жизни, о феномене голоса, таланта, об акустике католических соборов, о бесконечности, о непостижимости гармонии… Катька смотрела на юного музыканта. Юного, которому, оказывается, уже не так мало лет. Я-то думала – ему семнадцать, максимум восемнадцать. А ему – двадцать два. Пять лет – это огромный срок. За пять лет можно успеть полюбить, разлюбить, бросить, быть брошенным. И что, собственно?
Я тоже стала смотреть на молодого музыканта. В одной из пьес, которую оркестр исполнял без тенора, Лео, долго приноравливаясь, стукнул даже в тарелки. Да, конечно, представить, что в православном соборе бьют в тарелки… Cymbals, по-английски тарелки – «цимбалы»… В конце концерта, пока Норейка отдыхал перед заключительной арией, папа-дирижер дал возможность сыну сыграть на его редком инструменте. И как же великолепно звучит маримба в костеле! Просто волшебный звук.
– Напиши ему, что маримба звучит волшебно, не хуже, чем тенор, – сказала я Катьке, когда мы выходили из костела.
– Хорошо. Ты уверена, что я должна ему писать?
– Нет. Не уверена.
Катька вздохнула.
– Я подумаю, мам. Я знаю, что если бы ты сама не влюбилась в папу, то меня бы не было… Но…
– Ты с ума сошла! – Я даже остановилась. – Это точно не пример для подражания! Еще не хватало!
– Мам, меня та женщина просила не уходить, она что-то хотела мне сказать…
– Какая?
– Которая рядом стояла… За винными бочонками…
– А, ну давай подождем.
Я оглянулась, увидела нашу соседку по концерту. Она как раз спешила за нами. Рядом с ней шел симпатичный молодой человек, голубоглазый, возраста… да, приблизительно такого же, как и Катькин музыкант.
– Может, ты ее сыну приглянулась? – шепнула я.
Катька не успела ничего ответить.
Женщина, улыбаясь, подошла к нам.
– Понравился концерт?
– Да, а вам?
– Мне? – Она как будто смущенно засмеялась. – Да… Вот мой сын тоже учится музыке. В Вильнюсе… Вы не могли бы нас сфотографировать у костела?
– Конечно…
Я по-прежнему не могла понять, чем мы вызвали такой интерес. Мальчик поглядывал на Катьку, но без особого волнения. Я сфотографировала симпатичную литовку или не литовку, я не поняла, она говорила хорошо и с характерным для Литвы акцентом, обычным для всех – и литовцев, и русских, живущих там постоянно.
– А вы, простите, к консулу отношения не имеете? – спросила, наконец, женщина, представившаяся Мариной.
– К консулу? – удивилась я.
– Консул нам визу на два года дал! – похвасталась Катька.
– Кать… – остановила я ее. – Наверно, речь не о том консуле.
– В соборе, рядом с нами стоял российский консул, высокий такой, импозантный мужчина…
– А, винный бочонок! – захохотала Катька. – Это – консул?
– Ну да, – немного растерянно оглянулась на своего сына женщина, который молча и с обычной приятной литовской улыбкой слушал наш разговор. – А второй – атташе…
– Второй бочонок… – договорила Катька. – Все хорошо, мам?
– Все просто отлично! Не надо было в церковь приходить поддатыми, тем более в чужую.
– Так вы все-таки имеете к нему отношение? – поспешно спросила женщина.
– Нет.
– Вы не жена его?
– Нет, не вдова и не невеста. Ни консула, ни атташе.
– Жаль, – искренне вздохнула женщина. – И не знаете их?
– Нет.
– А я знаю! – вдруг сказала она и снова оглянулась на сына. Тот с совершенно непроницаемым видом так же улыбался, как и в начале разговора, как и на фотографии, которую я позже переслала им по электронной почте. – И Норейку знаю! Хотите, познакомлю? Сейчас… или потом…
– Да нет-нет, наверно, не сейчас! – поблагодарила я. – Холодно стало, и поздно уже, мы пойдем домой.
– Я оставлю вам телефон… А вы не музыкальный критик?
– Нет.
– А кто, если не секрет? – продолжала спрашивать Марина с непонятным мне любопытством.
– Я… – Я замялась и посмотрела на Катьку. Так не люблю говорить, что я писатель. Какая-то неопределенная профессия. Не профессия вообще. – Я журналист.
– А… Вот телефон, звоните, если что. Свой дадите? Может, сходим завтра вместе пообедаем?
Марина вопросительно улыбалась. Сын ее – все так же молча и невозмутимо.
– Конечно! – Я записала им телефон, и мы распрощались.
– Ты что-нибудь поняла? – спросила меня Катька.
– Думаю, что да.
– Объяснишь мне?
– Конечно. Если они завтра позвонят, пойдем с ними обедать?
– Не знаю, – пожала плечами Катька.
– Мне кажется, ты понравилась ее сыну… Тоже учится вокалу…
– Мое сердце занято, – ответила очень серьезно маленькая Катька.
Маленькая? Если ее сердце занято двадцатидвухлетним молодым человеком, она остается маленькой?
Незадолго до своей смерти моя мама показалась мне маленькой. Маленькой Светочкой, такой, какой я ее не знала. Она была беззащитна, беспомощна, доверчиво смотрела на меня, ждала помощи и спасения. Я чувствовала к ней бесконечную нежность. Поэтому – маленькая.
И Катька, наверное, всегда будет для меня маленькой. Или до того момента, пока в один черный день мне не понадобится ее помощь. Ее, сильной, взрослой, молодой, остающейся там, откуда мне придет черед уходить. Но я очень надеюсь, что у меня будет как-то по-другому. Как-то по-другому я переступлю эту невидимую, страшную, неосязаемую грань.
И вообще – речь совсем не о смерти. Речь о любви.
– Написала про волшебный звук?
– Написала. А смайлик ставить?
Другая цивилизация. Надо срочно учиться говорить на их языке. Ничего сложного, необычного, много символов, крайне простых, как дорожные знаки. Мне приятно, мне неприятно, я удивлен, я хочу тебя поцеловать, я загадочный – в темных очках, или ты загадочная – смотря в какую часть лаконичного текста это поставить. Тексты незамысловатые, на сенсорной клавиатуре особо не распишешься, не для длинных посланий предназначена.
– Ставь.
– А какой?
– Нейтральный.
– Хорошо, что завтра еще один духовой концерт, правда?
«И дворник маленький таджик с лопатой по двору кружит, на языке Хайяма матеря январь…» – запел телефон Катькиным голосом. Она записала мне эту песню, а я поставила ее на сигнал звонка ее папы, Данилевского, потому что дальше там у Трофима замечательные слова: «И я несу тебе цветы, чтобы скорей узнала ты/ О том, что мне пока известно одному…» На самом деле, ему известно, что когда-нибудь бесконечная беспросветная московская зима закончится и настанет апрель, мы будем ходить по твердой земле, а не по чавкающей мягкой жиже изъеденного химикатами грязного снега, но мне кажется, что он хотел сказать что-то другое. Что-то тайное, хорошее, имеющее отношение ко мне и к Данилевскому… Я Данилевского давно не люблю, и жить бы с ним не хотела. У него – другие дети, другая жена, молодая, резкая, решительная, энергичная. Он ее любит, кольцо носит всегда – и по другим признакам тоже любит. Я видела ее однажды, на похоронах. И поняла, почему десять лет назад Данилевский принял быстрое и неожиданное для его характера бесповоротное решение. Бросил Катьку, мою безграничную любовь и нежность, меня лично, тогда еще безусловную московскую красавицу, и начал новую жизнь. Кроме того что его молодая жена родилась через год после того, как я закончила университет, она – не Весы. Она знает, какого ей числа уехать, на чем, с кем и зачем. И Данилевскому не надо ничего больше решать. Решив один раз – соединить с ней свою судьбу. Точнее, думаю, что решила это она. Окончательно и безоговорочно. И Данилевский ушел в эту надежную, простую жизнь. И я его понимаю.
– Мам, папа спрашивает, на какой вокзал мы приезжаем?
Я укоризненно посмотрела на Катьку.
– Ты не знаешь?
– Ты говорила, вроде мы через Ригу обратно поедем…
– Ни на какой вокзал мы не приезжаем. А вообще на Белорусский.
Вот это логика Весов, от которой можно повеситься. Я не любитель астрологии, но никуда от нее не деться. Когда я говорю «нет», то больше всего на свете в следующий момент я хочу сказать «да».
– Так что ему сказать? – продолжала шептать Катька.
– Для начала не шепчи, он подумает что-нибудь не то, якобы у нас какие-то секреты…
Я много лет тешу себя тем, что стараюсь, изо всех сил всегда стараюсь, чтобы Данилевский вдруг не заподозрил, что у меня кто-то появился. Друг, товарищ, больше чем товарищ… Почему? Не знаю. То ли вру себе в самой-самой глубине души, что я ему хоть как-то, хоть каким-то боком еще нравлюсь, то ли боюсь, что последуют карательные меры в отношении Катьки, финансовые в первую очередь…
– Мам, что говорить? – громко спросила Катька.
– Давай мне трубку. – Я взяла у Катьки телефон и сказала как можно дружелюбнее и спокойнее: – Пап, привет!
– Привет, душа моя, – тепло ответил мне Данилевский. – Что там у вас? С ума сошли?
– Нет, просто… – я подмигнула Катьке. – Хотим еще подышать морем… Погода отличная…
– Ох, ну вот, а я как раз уезжаю… Не увижу, значит, ребенка до сентября…
Данилевский никогда не говорит «мы». Старательно следит за речью. Щадит мои чувства. И я ему очень благодарна за это. Десять лет – как одно мгновение. Это вовсе не срок. Не люблю больше? Разлюбила совсем, до самого-самого конца? Думаю, что да. Почти точно, почти совсем.
– Ну оставайтесь, догуляйте, погода-то вначале была плохая. А сейчас купаетесь?
– И купаемся, и на концерты ходим!
Концерты Данилевского интересуют меньше, поэтому он вежливо поддакнул, поинтересовался, хватит ли у нас денег догулять литовские каникулы, и попрощался.
– Все, остаемся еще на два концерта, ты поняла?
– Ма-а-ам… – ахнула Катька. – Спасибо! – И бросилась меня целовать.
– На здоровье. И на счастье.
– Мам… – вся розовая, до невозможности прелестная Катька подняла голову от планшета. – Знаешь, что он мне написал?
– Что?
– Что у меня красивая улыбка. Спросил, на чем я играю и не пою ли, случайно…
Я от неожиданности даже засмеялась.
– Мне нравится, что мальчик мыслит такими категориями. Красивая улыбка. И что он посмотрел твои записи с песнями. Но стесняется это сказать.
– Что мне ему написать?
– Пиши сама.
– А если я с ошибками по-английски напишу? Проверишь?
– Ошибки?
Я с сомнением посмотрела на Катьку. Я сейчас правильно поступаю?
– Может, и проверю.
– Кать, два часа ночи. В Москве, значит, три. Спать пойдем?
– Да, мам, сейчас последнюю фразу напишу. Смотри, вот правильно – «I would have never thought about it before if..»?
– Thought about what? – машинально переспросила я по-английски. Все-таки я сама учила Катьку языку. – О чем бы ты никогда не подумала, если бы…? И если бы – что?
– О том, чтобы поступать в консерваторию…
– А! – успокоилась я.
– Возьми, – Катька протянула мне планшет. – Прочитай и не беспокойся. Он очень хороший мальчик.
Мальчик… Я прочитала их последний диалог, улыбнулась.
– Не знаю, дочка… Может, у него замедленное развитие?
– Да! – радостно засмеялась Катька. – Отставание на пять лет! Знаешь, какое у него самое любимое слово?
– Какое?
– Смайлик! Большой, маленький, грустный, хитрый, веселый, очень веселый…
– Ясно.
– Знаешь, как будет «ударник» по-литовски? Бугнининкас!
– Потрясающе. Пошли.
– Сейчас, мам. Надо попрощаться. Я только «Goodnight» ему напишу, хорошо?
– Хорошо. – Я поцеловала Катьку в теплую макушку. – Завтра хочешь подойти к нему после концерта?
– Хочу… А что я скажу?
– Скажешь: «Привет, я Катя».
…Красивая, трепещущая, неотразимая в своей юности и волнении Катька подошла к молодому литовцу после концерта в парке. Я видела издалека, как искренне всплеснул он руками, как протянул ей ладонь, как смеялся, как смеялась в ответ Катька.
– Ну и что вы так мало поговорили?
– Да я чуть не упала, мам… От волнения…
– Хорошо он говорит по-английски?
– Отлично. Даже слишком быстро.
– Но все понятно?
– Понятно. Сказал, что я в жизни еще красивее, чем на фотографии.
– Кто бы в этом сомневался! – усмехнулась я.
Не родись, Катюня, московской красавицей, родись умной, здоровой и счастливой. Говорить это дочке, светящейся сейчас от радости, я не стала.
– Мы договорились сегодня переписываться… попозже вечером…
– А телефон?
– Да нет… Мам, ну кто сейчас говорит по телефону?
О проекте
О подписке