– Я хоть на спор, хоть так просто не съем ни кусочка конфетки. За все время учебы. Да и потом тоже, – говорил он с таким видом, что сомневаться в его решительности и правдивости не приходилось. Егор даже к себе относился с какой-то злостью и требовательностью. Он свысока смотрел на всех нас, которые любили поныть насчет голода, усталости, боли. Иногда по утрам я просто «собирал себя по частям» – интенсивные занятия накануне приводили к тому, что в мышцах скапливалась молочная кислота, именно она и вызывала эту тянущую боль. Старшие учащиеся нам рассказывали, будто пиво способствует выведению этой кислоты из организма, и поэтому этот напиток называют балетным. Мы слушали и верили, но пиво не пили.
– Фигня, – кривился Егор, – мало ли, что наплетут. Наверняка есть что-то еще, что помогает.
Семейные перемены пришлись на самый неприятный и полный неожиданностей возраст. Как ни странно, знакомясь с Татьяной Николаевной, я прежде всего подумал о том, понимает ли она, что я живу совсем иной, отличной от моих сверстников жизнью. Первое впечатление от жены отца было неожиданное: «Такая молодая! Как с ней вести себя?!» С испугу мне показалось, что она намного моложе матери.
И этот первый ужин, и разговоры за столом, и поведение отца – все это очень быстро стерлось из моей памяти. Запомнилась только забота Татьяны Николаевны, ее расспросы про мой распорядок дня, про то, что надо приготовить к занятиям, про педагогов. Еще запомнилось, что мне хотелось быстрее остаться одному, без чужих глаз, чтобы хоть немного расслабиться, убрать с лица спокойную независимость и пожалеть себя и вдоволь повспоминать мать, представляя, как она сейчас едет в поезде. Папина жена это очень быстро поняла – как потом оказалось, она была женщиной наблюдательной и тонкой. Она ушла к себе в спальню под каким-то предлогом и увела с собой отца.
– Ложись или почитай, а хочешь – телевизор посмотри. Отдыхай, тебе же завтра рано вставать. – Она улыбнулась мне так, что я вдруг почувствовал облегчение от того, что все наконец закончилось. От того, что все тайны раскрыты, решения приняты, действия совершены и осталось лишь привыкнуть к этой новой жизни. «Отец рядом со мной. Это между ними – отцом, его женой и моей матерью – что-то произошло. А между нами все осталось по-прежнему. Он рядом, а через пару дней я позвоню маме» – эта мысль меня успокоила, и я стал укладываться спать.
И все же ночью, лежа под легким одеялом, заправленным в яркий пододеяльник, я чувствовал себя человеком, вынужденным переночевать в чужом доме.
Эти самые первые месяцы оказались самыми тяжелыми, иногда хотелось сбежать из дома. Меня, наверное, остановило только пристальное внимание отца – старался раньше приходить с работы, в выходные никуда не отлучался, давал мне возможность привыкнуть к новому месту. Отношения с мачехой в этот момент были ужасными. Вернее, ее отношение ко мне. Но именно тогда я решил, что никогда и ни при каких обстоятельствах никому об этом не расскажу.
Через полгода жизнь в моем новом доме приобрела довольно четкие очертания. С утра перед занятиями меня кормила завтраком Татьяна Николаевна, которая быстро двигалась по кухне в легком халате. Одновременно она разговаривала по телефону, поэтому овсянку я уплетал под споры о византийском искусстве и средневековой архитектуре. Перед моим уходом ей удавалось впихнуть в мою сумку несколько яблок, сок и коробочку с зеленым салатом. В училище Егор непременно интересовался, чем сегодня можно поживится, и, как правило, все съедал.
– Заботливая Татьяна Николаевна, – ерничал он потом, – заботливая и правильная. Все только полезное.
Я на него не обижался – характер Егор имел отвратительный, манеры оставляли желать лучшего, но он был другом. К тому же он не врал – жена отца действительно оказалась заботливой. А еще она была искренней, никогда не притворялась и делала все, чтобы мне в их доме было хорошо.
Каждый вечер Татьяна Николаевна под каким-то предлогом заходила ко мне и оставалась надолго. Сидя в углу в большом кресле, она расспрашивала меня об училище, о занятиях, о педагогах, о том, что мы готовим к экзаменам, к окончанию года. Она задавала вопросы, которые выдавали ее неподдельный интерес к тому, чем я занимаюсь. Сначала я немного стеснялся, но потом разговор меня захватывал, и в конце мы уже разговаривали громко, привлекая тем самым внимание отца, который рисовал в своем кабинете. Он присоединялся к нам, вступал в беседу, но тут же сворачивал на интересующую его тему. Татьяна Николаевна тогда, желая мне спокойной ночи, оставляла нас с отцом вдвоем. С ним уже спорили более ожесточенно или, наоборот, по настроению, все больше помалкивали, перебрасываясь редкими фразами. Неподдельный интерес к моим делам и желание избавить меня от гнетущего одиночества и тоски по матери приводили к тому, что эти двое из самых благих намерений совершенно не давали мне спать. Наутро я клевал носом, и Татьяна Николаевна так же искренне сокрушаясь, давала бесполезное обещание не заходить ко мне позже десяти вчера.
Вскоре в нашем доме появились традиции. Например, по субботам Егора, с разрешения его родителей, забирали к нам. Мы обедали, потом отец нас вез или на рыбалку, или покататься на лодке, или просто погулять по лесу. Иногда мы устраивали вылазки в город. «Глаза соскучились по красивому!» – говорил отец и «угощал» нас историями из старого городского быта. К моему удивлению, в присутствии отца Егор вел себя нормально. Исчезала злость, ужимки, он становился каким-то солидным, спокойным. И тон, которым он разговаривал с моим отцом, был другой. В этом тоне чувствовалась расслабленность, простодушие. Мой друг не боялся показать удивление и заинтересованность. Это среди сверстников он изображал опытность, был злым, агрессивным. А в доме отца и во время наших прогулок он менялся.
– У тебя есть способности к творчеству, – как-то сказал ему отец.
– А мне говорят, что я бестолковый. – Егор поддержал разговор, что само по себе было удивительно. Обычно он на любую попытку пообщаться отвечал односложной иронией.
– Бестолковость таланту не помеха. Ты чувствуешь оттенки красоты. Это очень важно.
Этот разговор происходил у Зимней канавки, где среди снежного покрова черными тенями выделялись деревья, ограда, намокшая дорога. «Я бы «Щелкунчика» в таких декорациях поставил, – произнес тогда Егор, – необычно, а самое главное, ничего не будет отвлекать от танца. А то елки, гирлянды, огни… Нет, понятно, что сказка, а так это могло быть почти трагедией».
– Почему трагедией? – удивился отец, но от меня не ускользнул его неподдельный интерес к идее Егора.
– Что-то там с Мышиным королем недодумано… Ну зачем ему нападать на игрушки? Нет, тут что-то другое. Допустим, Мышиный король – заколдованный принц. И Щелкунчик. А Маше надо сделать выбор между ними.
– Тогда это будет балет для взрослых. И нужно придать смысловую окраску соперничеству. – Отец разговаривал с Егором, как со взрослым.
– А я не понимаю этих различий – взрослый балет, балет для детей. Слушаешь музыку, смотришь танец. Что-то непонятно – либретто почитай в программке. Самое главное – увлечь движением и характером.
– Вот именно, значит, у наших принцев характеры должны быть разными и соперничество должно быть из-за этого.
– Ну смотрите. Два заколдованных принца. Одного превратили в крысу. Другого – в уродца-игрушку. Они оба страшные, некрасивые.
– Соперничество душевного благородства? Отваги? Ума?
– Ну да… Но они грустные, печальные…
– Таня, – сказал отец за обедом, когда мы с другом согревались низкокалорийным овощным супом, – у Егора возникла отличная идея. Декорациями «Щелкунчика» сделать Зимнюю канавку.
– Надеюсь, действие будет происходить тоже зимой? – улыбнулась жена отца.
– Да, а Мышиный король и Щелкунчик – это два принца-соперника. Оба некрасивые, но очень благородные и влюбленные, а из-за своих обликов печальные, разочарованные.
– В депресняке, – пояснил Егор.
– Да это просто какой-то балетный «нуар», – осторожно, чтобы не обидеть Егора, рассмеялась Татьяна Николаевна.
Отец долго объяснял, что такое «нуар», а потом плавно перешел к «новой волне», рассказывал о Годаре, Феллини. Я видел, ему доставляло удовольствие говорить о том, в чем он отлично разбирался, ему нравилось, что у него есть такие внимательные слушатели. Еще он все время посматривал на Татьяну Николаевну, и я подумал, что они, наверное, все-таки смогли помириться
– Слушай, а у вас прикольно! – делился своими впечатлениями приятель о нашем доме, и по его виду было ясно, что это искренняя похвала.
Я горделиво соглашался – в этом доме действительно было интересно, спокойно и уютно. Правда, мой отец поменялся местами с моей матерью – теперь он был со мной каждый день. В выходные он вставал раньше всех, бегал за свежими булками, варил кофе и нас с Татьяной Николаевной встречал кучей планов. Я невольно сравнивал его поведение с тем, каким оно было раньше, когда я жил с матерью. Разница была в том, что у нас он был всегда божеством, небесным светилом, восход которого мы с матерью ждали с нетерпением и благоговением. Здесь же, рядом со своей женой, он становился ровней и иногда даже чуть ниже. Он прислушивался к ее мнению, советам, замечаниям.
– Ты опять мало работал! – укоряла его Татьяна Николаевна, и отец послушно шел в кабинет рисовать эскизы. Он очень изменился, а вернее, я стал его воспринимать иначе. Теперь, когда мы жили вместе и виделись за завтраком и ужином, у нас появились общие выходные, и отец немного отдалился. Я сначала несколько напрягся, но потом все встало на свои места. Раньше, когда он мог провести со мной лишь три дня в неделю, он это время использовал на двести процентов. Теперь, когда я ежечасно был под боком, его внимание несколько ослабло. К тому же те угрызения совести, которые отчасти руководили тем предыдущим вниманием, теперь не так сильно мучили. Чаще всего отец появлялся утром на кухне в темном махровом халате, была видна его волосатая грудь, босые ноги гулко шлепали по полу. Он целовал Татьяну, наливал себе кофе и потихоньку начинал просыпаться. Смотрел на меня, в окно, включал утреннюю музыку, спрашивал о чем-то незначительном. Я бы с удовольствием с ним поговорил, но именно утром меня что-то ужасно стесняло в присутствии их двоих, и я быстро убегал в училище. Однажды я рассказал об этом Егору, тот долго думать не стал и грубовато фыркнул:
– Пломбир, тебя смущает секс! Они же трахаются. Она, эта твоя Татьяна, молодая… А твой отец – он такой… такой крутой! Не то что ты, Пломбир!
Егор был «ранним» – в тринадцать-четырнадцать лет про секс он знал все. Или, как ему казалось, почти все. Я привык к тому, что друг называл меня Пломбиром – две наши драки не отучили его от этого, – но то, что он так точно сформулировал причину моей неловкости, меня задело. Я себе казался достаточно взрослым, не каждому же ребенку доведется пережить такую историю, но, оказывается, были еще вопросы пола, которые я не распознавал. После этого разговора с приятелем я стал внимательней, и теперь от меня не ускользали и ласковые жесты отца, и смущенная улыбка Татьяны Николаевны, и то, как она одевается дома – что-то очень обтягивающее и подчеркивающее тонкую фигуру. Я как-то не мог соединить это все – однозначную их ласковость, влюбленность отца в мою мать, его переживания по поводу ее отъезда, возможную ревность и желание реванша Татьяны Николаевны, а потому все это у меня до поры до времени смешалось в весьма причудливый винегрет. Я в том возрасте еще не мог понять, что можно любить двоих, но любить по-разному, что можно прощать даже самые смертельные обиды, что можно притвориться, можно сделать вид, что любовь забыта.
Отца в этой сложной домашней ситуации спасала работа. Творчество – великая вещь, это я теперь знаю и сам. Тогда, после моего появления и отъезда матери, отец по своей же вине оказался в очень уязвимом положении, и инстинкт самосохранения привел его к обыкновенному трудоголизму. Он брался за любую работу, участвовал в съемках фильмов, подготовил персональную выставку, что-то оформлял, что-то выставлял. Я только удивлялся этой энергии и огорчался из-за того, что времени на общение у нас оставалось совсем немного.
Впрочем, его место заняла Татьяна Николаевна. Она, искусствовед по образованию, готовилась к защите диссертации, ее письменный стол был завален альбомами, репродукциями, какими-то рефератами. Она много работала, но в ее деятельности не было ничего такого судорожного, что можно было обнаружить в занятиях отца. Татьяна Николаевна делала все с расстановкой, не спеша, словно смакуя такое непростое занятие, как научно-исследовательская работа. Меня она никогда не пытала и не ставила в дурацкое положение, подсунув под нос какую-нибудь репродукцию и спросив: «Ну-ка, скажи, чья это картина?!» Она не ужасалась моему некоторому невежеству, она вообще не обращала внимания на мой возраст и обо всем говорила как с равным. В этом не было ни капли притворства. Она была молода, подвижна, не играла роли матери или наставницы, она потихоньку становилась мне другом. Очень часто мы устраивались с ней на балконе, и Татьяна Николаевна, прикурив сигарету, произносила первую фразу, которая служила началом долгой беседы «обо всем» – о картинах, о людях, о любви, о том, как надо есть крабов и кто будет следующим президентом. С ней было легко и интересно. Но как ей вместе с этим удавалось обо мне так тщательно и бережно заботиться, как она успевала помнить про мое питание, травмы, футболки, поездки, выступление, я не понимал. В моей молодой голове женщина могла быть либо другом, либо любовью, либо… матерью.
Как бы то ни было, отношения с женой отца были прекрасными, и я отдаю себе отчет в том, что это полностью ее заслуга.
– Скажи, тебя ничего не стесняет? Тебе хорошо здесь? – как-то спросила она. В этом вопросе ничего не прозвучало про мою мать, но интонация была выбрана настолько точно, что я без труда прочел подтекст: «Я знаю, что ты скучаешь, но делаю все, чтобы скрасить эту разлуку».
– Да, – искренне ответил я.
– И мне очень хорошо. Я так рада, что ты у нас живешь! – произнесла она и отвернулась.
Я удивился этому движению, но потом все понял. Я понял, что мое присутствие подарило ей отца. Что я, этакий символ неверности, измены, обмана, тем не менее вернул в этот дом жизнь, я нес необычную «смысловую нагрузку». Именно благодаря мне (и моей матери – вот парадокс!) эти двое получили шанс. Они, находясь в положении, когда остается либо ненависть одного к другому, либо упивание одиночеством, вдруг опять обрели друг друга. Опять же много позже я понял и другое – жена отца была удивительной женщиной, наделенной редкой способностью и любить и прощать.
Шло время, я становился старше, и жизнь в этом доме потеряла пугающую новизну. Все мы – Татьяна Николаевна, отец, я – приспособились к ситуации и чувствовали себя почти спокойно. Большую роль тут, как ни странно, сыграл быт. Татьяна Николаевна старалась работать дома.
– Терпеть не могу присутственных мест! Только болтовней отвлекают! – говорила она и закрывалась часа на три у себя в комнате, чтобы, ни на что не отвлекаясь, позаниматься диссертацией. Потом она выходила в прекрасном настроении и, если я был дома, старалась меня растормошить. Татьяна много работала, но при этом с энтузиазмом и с каким-то азартом обустраивала нашу жизнь самым изысканным образом. Она с удовольствием готовила большие обеды, делала перестановки, перевешивала отцовские картины, приглашала в дом интересных людей, и ко всем своим затеям она подключала нас. Именно благодаря ей я понял, как здорово выполнять противную работу по дому – все зависило от того, с кем эту работу делаешь и кто, а главное, как тебя за нее похвалит. В этом доме я впервые почувствовал вкус размеренной, красивой в бытовом и душевном смысле жизни и понял, что эта способность подробно и обстоятельно жить не берется из ниоткуда, этому учатся, это перенимают. Отец работал сразу в нескольких фильмах, иногда подолгу отсутствовал, и мы с Татьяной Николаевной оставались одни. Именно в это время я обнаружил, что жена отца заядлая театралка, любит оперу и балет, кумиром ее всегда был Барышников. Редкие записи его выступлений она подарила мне в один из новогодних праздников.
– Почему именно Барышников? – как-то спросил я.
Она задумалась, а потом ответила:
– Видишь ли, то, что я сейчас скажу, будет очень непедагогично и может сослужить тебе плохую службу. Но ты умен и все правильно поймешь. Ты же не можешь отрицать, что Барышников как танцор – почти гений. Даже если тебе нравится Нуриев или нравился Годунов, все равно ты признаешь, что Барышников исключительной техники и исключительного артистизма танцор?
Я согласно кивнул головой. Барышников мне нравился, но мне очень хотелось знать, почему его так выделяла Татьяна Николаевна.
– Его стиль я бы охарактеризовала как лаконично-виртуозный. И вместе с тем скрытая мощь, размах. Это очень свойственно русскому балету. Но у него есть еще одно качество. Оно-то меня и привлекает. Барышников – человек дела. Он не только артист. Он – сам себе менеджер. Это не значит, что он отлично себя продает, хотя и этот момент немаловажен. Существенно то, что он в состоянии «проектировать» свою жизнь, свое творчество, свой успех. Не знаю, поймешь ли ты меня, но для меня Барышников – это Набоков в литературе. Ты читал Набокова?
Это был единственный раз, когда она задала прямой вопрос, касающийся моих знаний.
– Нет, – мотнул головой я. Когда происходил этот разговор, мне было уже пятнадцать лет, и, конечно, я мог бы что-то прочитать. Впрочем, это извечная проблема балета – непрекращающаяся репетиционная гонка, полировка мастерства – не оставляла времени и сил для чтения и других приятных и полезных занятий.
– Ты Набокова читал? – на следующий день задал я вопрос Егору.
– «Лолиту», что ли? – друг с ухмылкой скосил на меня глаза.
– Ну, – растерялся я, поскольку даже не знал, что именно стоит прочитать у этого писателя.
О проекте
О подписке