Тут она оживилась, потребовала список авторов и спросила: существуют ли стенограммы обсуждений и где можно эти стенограммы найти? Он пошутил, что записи могли быть сделаны. Даже наверняка сделаны. Но хранятся там, куда простая аспирантка вряд ли получит допуск. Пришлось пояснять шутку.
«Ладно, в мозгах у нее, конечно, дует сквозняк, но, по крайней мере, там воздух не спертый, не закупорены все окна, как в нашем детстве было…»
Почему-то Андрей считает умственный возраст Евы эквивалентом своих десяти-двенадцати.
Но в глубине души он чувствует себя ее ровесником и даже податлив на Евины довольно относительные прелести. Интерес ко всем этим прелестям живет в нем, неистребимый, как Кощей Бессмертный. Он поймал себя на том, что начал было флиртовать, чего аспирантка, к счастью, не распознала.
В три часа ночи Андрей встает, отключает чертов термостат. Надевает куртку, обматывает голову шарфом и ложится опять, надеясь в наступившей тишине заснуть.
…Большинство докладов на конференции были мне вообще непонятны. Может быть, теперь не только квантовая механика существует и неевклидова геометрия, но и логика теперь квантовая и параллельные мысли не сходятся в бесконечности, а расходятся кто куда?.. Удивительно: как это другие люди помнят именно важное и значительное, вроде бы наперед знали, о ком и что именно надо запоминать? Мне кажется, что я был свидетелем замечательных событий, но совсем не тех, не таких, которые изучали на конференции. Было бы чудесно, если б в соответствующий момент поступал сигнал свыше: сейчас происходит историческое событие. Решается твоя судьба. Вот сейчас, именно сейчас, ты сделаешь то, что будет упомянуто в некрологах и высечено на твоем могильном камне. Хотя сомневаюсь, что такая роскошная вещь, как могильный камень, у меня будет.
Как трудно было тогда разобраться: какой шаг считать верным, а какой – провальной глупостью, можно ли свою осторожность назвать заботой о ближних или это просто трусость и нерешительность? Когда мы сочиняли письмо в защиту Юрки и спорили, следует ли прибавлять про психологические пытки, которым якобы Юрка подвергается, и некоторые говорили, что это недоказанный факт, а другие – что не в фактах дело, надо Юру спасать, – ведь мы не размышляли тогда о стратегических проблемах оппозиционного движения. Мы пытались понять: можно ли пользоваться чужим оружием, то есть пропагандой, демагогией, перегибанием палки, и забыть в таком крайнем случае про объективность и порядочность? Или поступаться порядочностью все-таки нельзя, потому что именно ее мы и спасали и возрождали. Честно говоря, никакого и разговора толкового не было. Всем было ужасно тяжело, страшно за Юрку, все мямлили и тянули резину. Перешучивались, чтобы разрядить атмосферу.
Все же интересно наблюдать за процессом объяснения и упорядочения твоего бесформенного прошлого. Вот участники конференции за два дня во всем разобрались, опуская ненужные детали. Вообще невнимание к деталям приводит к самой бесчеловечной жестокости. Идеологии построены на неуважении к деталям. Ну да, конечно, ведь об этом и сказано: бог любви, бог деталей. Прошлое состояло из противоречивых деталей, а теперь его превращают в монумент, отсекая все лишнее…
Вот это-то лишнее я и помню о своей жизни…
С отключенным отоплением холод в комнате такой же, как и снаружи. А тише не стало. К бензоколонке подъехали грузовики. Дальнобойщики за окном разговаривают, смеются, базарят. Музыку врубили.
…Как они были шокированы, когда я заговорил о каком-то своем личном страхе. «Простите, зачем так! Зачем излишнее самоуничижение! И вообще это не совсем по теме. Всем известно, что вы и ваши товарищи были храбрецами, героями, не то что нынешнее племя, богатыри – не мы… Люди совсем другого масштаба! Вы не трус, вы герой».
Как же надоели эти разговоры! Ведь всегда подразумевается: мы тоже порядочные и совестливые, но нам страшно, с нас и взятки гладки. Нет, я как раз был трус. Мне было страшно. Не всегда, но довольно часто. Это ничего не меняет и ничего не извиняет. Не храбрость тут нужна, а совесть. Храбрыми и самые бессовестные сволочи бывают. Более того: когда Юра попросил что-то кому-то отнести и я сразу же согласился, ведь это было из чистой трусости. Как всегда с подростками, боялся презрения друзей. Хотя не это ли именно и называлось в девятнадцатом веке чувством чести? В инфантильном девятнадцатом веке боялись потерять уважение друзей. И когда подписал письмо в первый раз – боялся, да. Боялся, что из университета выгонят. Боялся того, что с родителями будет. Но письмо-то было в защиту Юрки, выбора никакого, без вариантов.
И о какой политической деятельности они говорили? Ну не могли же мы не пойти к зданию суда, когда судили Юрку. Письма корреспондентам я должен был передавать не потому, что такой храбрый, а потому, что у меня одного было прилично с языком. Книжки я прятал не из надежды изменить мир, а потому, что приучили нас книжки уважать. К Оле в ссылку не поехать? Уж это точно была не политическая деятельность, это было свидание. Или я мог не думать головой? Нет, не мог. И, как всякий человек в юном возрасте, хотел своими мудрыми мыслями поделиться. Какая же все это политическая деятельность?..
Он пытался на конференции объяснять: хорошего выбора не было в те времена. В этом и состояло главное качество эпохи, это очень важно понять.
Тем и отличаются плохие времена, что нет хорошего выбора.
…Рисковать самим собой – это ведь мечта, роскошь. А вот что делать, когда общество состоит сплошь из заложников? Когда существует круговая порука, что ни выбери – кого-нибудь да предашь. Хочешь быть лучше других, хочешь чистеньким остаться? Не дадут, не получится. Выбирать приходилось не между коллаборационизмом и героическим сопротивлением, не между подлостью и гражданской доблестью, а между одним грехом и другим.
Да, ужасно я свое семейство тогда подвел. Правда, ни в малейшей степени не по тем причинам, которые дискутировались на конференции «Стратегии политического активизма: подпольные диссидентские кружки второй половины XX века». Такого греха на душу я все же не взял.
Но существовала моя семья. Настрадавшиеся люди, которым достались настоящие боль и голод, страх, кровь. Они добрались наконец до тихой заводи, до временно оттаявшей полыньи. Их-то, пуганых своих родственничков, я отдал на заклание. Отнял у них единственное сокровище – себя…
На него возлагались все их робкие надежды на успех. На возрождение даже в какой-то степени семейного имени. Потому что имя, старательно забытое, у них когда-то было, род их был когда-то достаточно процветающим и разветвленным. Ко времени его детства семейство состояло из намертво замолчавшего отца, испуганной матери и нескольких тетушек-вдов; и всем скопом они его воспитывали. Музыке учила одна тетушка, языкам другая. Против языков отец возражал: для чего? С кем мальчик будет по-английски разговаривать?
У них был участок в плодово-ягодном кооперативе, где отец построил домик, пугавший мать размерами – на полтора квадратных метра больше дозволенного уставом кооператива. Только теперь Андрей догадывается, о каких вишневых садах и наследственных потрескавшихся колоннах напоминал отцу тот сарайчик. А тогда он ненавидел домик и участок, который его заставляли вскапывать и удобрять. По собственной воле он приезжал туда только дважды: чтобы спрятать, а потом забрать особо важные Юрины бумаги.
И ведь отец оказался прав насчет языков. Излишняя образованность привела к преступному общению с иностранцами.
На конференции обсуждали вопрос: можно ли говорить о результатах диссидентской деятельности начала второй половины XX века в категориях победы и поражения? Возможно ли считать печальные общественные процессы нашего времени следствием изначальных недостатков программы и стратегии правозащитного движения? Важно ли наследие диссидентства в текущий момент?
Для него бесспорным результатом их деятельности осталось только одно: он почувствовал себя человеком. И никогда потом этого чувства у него отнять не могли, несмотря на внешние обстоятельства. Его могли сделать несчастным человеком, голодным человеком, человеком, потерявшим семью и дом, но все же человеком он оставался.
Важно ли это в текущий момент?
Димкин доклад Андрей пропустил мимо ушей и полагал, что большинство присутствующих тоже слушали его, как музыку в лифте. Так обычно и бывало с Диминой велеречивостью: все наслаждаются блестящими гирляндами красиво нанизанных слов, знакомыми цитатами из умных книг. Если же попытаться уцепить смысл хоть одной фразы и сравнить ее с предыдущей и последующей, то смысл тает и ускользает. Главное – слушая Димины речи, все довольны собой.
Что поделаешь, миф неотразимее факта. Факт можно оспорить другими фактами, факт обрастает деталями до бесконечности. В легенде же всегда есть лаконичный и понятный смысл, законченный сюжет. Легенда успокаивает подтверждением всех знакомых банальностей. В ней ни убавить, ни прибавить. Так это было на земле. Димин любимый жанр.
После доклада состоялась торжественная церемония передачи в библиотеку колледжа важных материалов из архива Дмитрия Александровича – тех самых Юркиных бумаг, прятавшихся когда-то в плодово-ягодном сарайчике.
…Ужасно и несправедливо, но я считаю этого дурака, этого трепача, этого позера дешевого, этого пошлого торговца развесистой клюквой, этого почетного профессора двунадесяти университетов виновным в Олиной смерти. Хотя умерла она не в ссылке, а много лет спустя, но если бы не тот год, когда она мучилась без всякой помощи в глухом сибирском поселке, если бы ее хоть как-то лечили, хотя бы диагноз поставили…
Раньше люди просто недотягивали до момента превращения своего прошлого в историю, но мне кажется, что в моей памяти тоже есть смысл и сюжет, только передать это сложно. Потому что передавать надо и вкус, и запах, и ощущение Олиной замерзшей, по-детски шершавой руки, засунутой для обогрева в мой карман; и почему именно из-за этой руки невозможно было повернуть и уйти куда глаза глядят, подальше от подъезда, в котором явно два топтуна околачивались… А необходимо было пройти между топтунами, даже слегка их растолкав, подняться на пятый этаж крупноблочного дома на темной окраине, куда тянула Олечка… Дома, где жили наши друзья, где, ясное дело, шел обыск, где всех приходящих задерживали. Мы поднимались с этажа на этаж – лифт там никогда не работал, – и было страшно, еще как страшно, и с каждым этажом становилось страшнее. Этот факт неприлично упоминать, он нелеп и не подходит для обсуждения на научной конференции, а ведь как он важен!..
Еще важнее Андрею то, что Оле не было страшно. Ей было всегда так жалко других, так ее жгло сочувствие, что на собственный личный страх просто эмоций не хватало.
Дело в том, что она, Олечка, и была их вождем и лидером. Она по большей части не принимала участия в дискуссиях, сидела в стороне. Как андерсеновская Эльза, молча вязавшая свои крапивные рубашки даже по дороге на костер, чтобы успеть всех спасти, так Оля вечно что-нибудь срочное переписывала или перепечатывала. Только когда обсуждения уж совсем заходили в тупик или дикие лебеди уж слишком воспаряли к облакам, она вставала, вздыхала тяжело: «Ну хватит, пошли, что ли!» – и шла туда, куда нужно, и делала то, что нужно.
В Оле было качество, казавшееся Андрею сказочным. То есть удивительно простым и детским, но не совсем поддающимся рациональному объяснению. Оля чувствовала разницу между добром и злом. Как канарейка в шахте, как раздвоенная ветка вербы, ищущая живую воду.
И у нее было такое аккуратное, непритязательное лицо, всегда казалось, что она только что умылась очень холодной, живой водой. Теперь он думает: вполне возможно, что этот ярко горевший румянец уже тогда был признаком болезни.
В своих влиятельных и основополагающих трудах – и в двухтомнике легенд, и в лекциях, и в статьях – Дмитрий Александрович В. никогда не упоминает об Оле. О важности Оли для них для всех. Вспомнил он об Оле и говорил о ней чересчур подробно только однажды. Как раз там, где мог бы и помолчать. В кабинете, куда его вызвали для беседы.
Потом он объяснял, почему должен был, абсолютно должен – в тактических целях – подкинуть следствию какой-то материал. Ольга, по его мнению, была наименее важной из них, и он, в мудрости своей, преднамеренно раздул ее роль и значение. От ее отсутствия Движение, – он всегда умел произносить слова как бы с заглавной буквы, – не пострадало так, как могло пострадать от отсутствия подлинного Лидера.
Психологические сложности Дмитрия Александровича дают исследователям широкое поле для занятных интерпретаций, позволяют продемонстрировать свое знакомство с творчеством Достоевского; наиболее бесстыжие приводят цитаты про душу, которую неплохо бы сузить.
Дальнобойщики расселись по своим кабинам, сначала их мастодонты долго пятились и сигналили, потом взревели и разъехались один за другим… И теперь ему мешает заснуть мертвая тишина, от которой он все время ожидает нового подвоха. Уже пять утра.
Материалы, собранные Андреем о суде над Олей, были опубликованы уже после его ареста. Потом запах судебного зала, запахи камеры, масляная краска в коридорах. Отсюда стекала по всей стране эта государственная вонь, зеленая болотная масляная краска: по всем школам, больницам, по всем казенным домам до последнего детского садика с запахом подгорелой манной каши в жестяной государственной миске…
Ужас на лице матери в зале суда в тот единственный день, когда она пришла. Отец не приходил ни разу. Садовый участок он продал, грядки больше не копал, огурчики не солил; для него недолгий Андреев срок обернулся пожизненным.
В бессонной темноте индийского мотеля Андрей представляет себе, как оценила бы его теперешние проблемы Оля. Крайне иронически. Она вообще не любила мелкие стычки между своими. Столько было бед кругом и дел поважнее.
Сказала бы: «А чего ты с нашим бедным Ивом Монтаном вдруг связался? Он же такой теперь старенький…» Андрей слышит, как она убедительно, по-детски растягивает это слово: ста-а-а-аренький… С сочувствием и легким отвращением. Ведь она сама никогда не была старой.
…Я все же подошел к Дмитрию Александровичу после торжественной передачи архива, во время несмолкаемых аплодисментов. Просто подошел очень близко и сказал: «Здрасте». Вблизи Димкино лицо выглядело каким-то шелудивым и потрепанным, хотя, конечно, аристократически шелудивым. При виде меня лицо у него аж задергалось и на нем очень явственно и однозначно выразился совершенно необоснованный страх схлопотать по физиономии. А я после «здрасте» тут же развернулся и ушел. Но получил удовлетворение. Сатисфакцию, так сказать.
– Ну напугал старика. Доволен теперь? Вот ты лучше о чем подумай: я прожила только два с половиной года в той тмутаракани. Нас туда в наказание посылали за наши государственные преступления. А другие люди там жили и живут без всякого суда и следствия всю жизнь. Просто рождаются, проживают всю жизнь и умирают. Это как? Это что же за страна такая, которая сама себя наказанием считает? Посмотри на карту, любой почти географический пункт – место ссылки. А в этом поселке и через двадцать лет лучше не будет…
…Этот давний наш разговор почему-то вспомнился. Теперь я точно знаю, что там лучше не стало ни через двадцать лет, ни через сорок: фотографии тех мест недавно видел в интернете…
Лютый мороз там стоял, когда Андрей приехал, привез ей собранную с миру по нитке одежду, рюкзак продуктов, лекарства, имевшие мало отношения к ее болезни, но зато импортные. Ничего почти Оля не ела, ему подсовывала. А он, оголодавший в дороге, не мог есть, зная, с каким трудом эти деликатесы добывались.
Но как прекрасен был тот первый вечер, может быть, самый прекрасный в его жизни, когда в ранних сумерках они пошли вместе на другой конец поселка за свежим хлебом и снег лежал свежевыпавший. Снег в те годы был еще чистый и сказочно белый, и хлеб был еще вкусный, потому что плохо печь не умели.
Что еще было хорошего? Да ничего. Но хлеб и снег – не поспоришь: натуральные.
Он Олечку немного подпоил в тот вечер. И с перерывами на ее ссылку, на его отсидку, на ее пребывания в больницах, на два года, когда его уже выпихнули в эмиграцию, а ее еще мурыжили и не выпускали, – за вычетом всей этой ерунды почти семь лет они прожили вместе. Жили бы и дальше, но она не послушала его уговоров и предостережений.
– Ты ведь сам признаёшь, что трус. Вот трус ты и есть!
И решила на все плюнуть и попробовать завести ребеночка.
Теперь он уже не уснет и вряд ли дотерпит в этой дыре до рассвета.
Тот вечер был тоже прекрасен, о котором он вспоминал по дороге… когда он выскочил из трамвая, идущего по ежедневному маршруту от дома до университета, выскочил из-за загородки своего вечного монотонного подчинения. Тот вечер с дождем и туманом, когда он впервые встретил их всех у Юрки, всю их компашку, шайку-лейку. И попал под влияние, пошел на поводу, как выражались потом серьезные люди, проводившие с ним беседы.
Когда они расходились много часов спустя, дождь кончился и в парке стоял туман. Впереди всех шла шумная, веселая, цыганистая Ася, первая встреченная им настоящая красавица, а он был немножко пьяный, тоже впервые. И он впервые влюбился – в Асю, конечно. Это уже потом оказалось что не в нее, а в тихую, незамеченную им в тот вечер Олечку.
О проекте
О подписке