Читать книгу «Метамодерн в музыке и вокруг нее» онлайн полностью📖 — Настасьи Хрущевой — MyBook.




Романтическая ирония – в отличие от постиронии – по своей природе элитарна. Алхимический танец категорий прекрасного и гротескового непонятен тем, чье мышление не способно к включению в себя противоположностей и кого Шлегель называет «гармоническими пошляками». Вообще борьба с обывательским представлением о прекрасном – сквозной сюжет романтизма: финальный номер программного музыкального манифеста Роберта Шумана Карнавал (1835) называется Марш давидсбюндлеров против филистимлян, и это подлинно воинственный жест. Романтизм – это непрерывная война между обывательским и художественным, и граница между этими мирами проходит как раз по линии иронии.

Творит иронию гений, и его творчество предельно иррационально: «…поэт воистину творит в беспамятстве… Художник превратился в бессознательное орудие, в бессознательную принадлежность высшей силы» (Новалис[53]). Поэтому ирония Шлегеля – территория непонятного: в статье О непонимании (1800) он пишет, что ирония недоступна для разумного ее осмысления – она вся состоит из «парадоксов, противоречий и апорий»[54]. По Биченко, романтическую иронию «можно понять только как бытование дискурса, проявляющего себя через непонимание. Поэтическое поведение полностью располагается в области смысловой пустоты»[55].

Корень отличия романтической иронии от постиронии – способ «драпировки» истины. Романтики предлагают рядить ее во все время новые и сложные одежды, чтобы она не утратила свой блеск: «все высшие истины любого рода тривиальны, поэтому нет ничего необходимее, как постоянно давать им новое и как можно более парадоксальное выражение, чтобы не забывать, что они все еще налицо и что их, собственно, никогда до конца не высказывают»[56] (Шлегель). Стратегия постиронии противоположна: в своей форме постирония стремится уйти от «новизны» и «парадоксальности» в примитивность и внешнюю (на самом деле иллюзорную) простоту, в своем (условном) «содержании» постирония не имеет в виду какую-либо конкретную истину (по Шлегелю, высшую и потому тривиальную).

Цель романтической иронии – не высмеять истину, а обрести ее через игровое отрицание. Главное, истинное, субстанциональное может быть показано не напрямую, а только через систему масок, бесконечную травестию. Постирония в этом смысле не противоречит романтической иронии, а являет собой ее новый виток: для искушенного романтической иронией сознания явно утверждаемое никак не может восприниматься per se.

Ирония для романтиков становится единственным способом высказаться о непостижимом и недостижимом, потому что она запутывает, маскирует смысл – эта идея отдаленно напоминает апофатическую теологию, которая призывает определять Бога через то, чем он не является. Постирония, если проводить такую же параллель, призывает называть Бога Богом и именно этим прямым называнием – скрывать его, подобно тому как имитация фасада на строительных лесах скрывает настоящий фасад в большей степени, чем его бы скрыли просто строительные леса.


И романтическая ирония, и постирония:

– порождают эйфорическое переживание (хотя романтическая ирония при этом уничтожительна и вызвана трагической раздвоенностью идеала и реальности)

– включают в себя одновременно два противоположных смысловых полюса

– фундаментальны по своей природе.


Найденные Шлегелем определения – логическая химия и трансцендентальная буффонада – отражают и постиронический процесс: выход в трансцендентное через химическое соединение противоположностей.


При этом:



экзистенциальная ирония Кьеркегора

В своем посвященном иронии трактате первый европейский экзистенциалист Сёрен Кьеркегор[57] обсуждает романтическую и гегелевскую трактовки иронии, до конца не принимая ни ту, ни другую. Кьеркегоровская ирония экзистенциальна: в отличие от романтической иронии, объясняющей природу художественного творчества, она представляет собой мост между реальностью, переживаемой здесь и сейчас, и трансцендентным, то есть некий общий знаменатель для индивидуума и Абсолюта. Если субъект романтической иронии – гений, творец, художник, то субъекты иронии Кьеркегора – единичные личности-пассионарии, своеобразные трикстеры исторического процесса. Место действия романтической иронии – искусство, место действия экзистенциальной иронии – история.

Ирония Кьеркегора, хотя и действует в истории, а не в искусстве, сходна с зольгеровским уничтожающим костром: «Ирония – это божественное безумие, буйствующее, как Тамерлан, и не оставляющее камня на камне»[58]. В ней есть и ощущение пустоты, свойственное романтической иронии: «ирония – бесконечно легкая игра с ничто, которое не страшится этой игры и то и дело высовывает голову»[59].

Кьеркегор выделяет два типа иронии: метафизическую и сдержанную. Метафизическая ирония – это отрицание всей действительности, сдержанная – только «отжившей» ее части.

На метафизическую иронию способен только Бог, на сдержанную – человек, но не любой и не всегда: только в переломные моменты истории – ироник появляется тогда, когда одна парадигма уже себя исчерпала, а другая только начинает зарождаться. Ироник встает между этими парадигмами, он внеположен исторической действительности и его ирония направлена на ту парадигму, которая потеряла свою актуальность.

По Кьеркегору, ирония в мировой истории не действует постоянно, а актуализируется в определенные исторические периоды – он называет их «ироническими формациями». Ирония нужна Мировому духу для того, чтобы развитие не останавливалось, а один тип действительности сменялся другим.

В этой расширенной трактовке иронии Кьеркегор близок к описанию существования постиронии в эпоху метамодерна: очевидно, что постирония становится не только способом эстетического высказывания, но и дискурсом эпохи в целом. Однако если представителями иронии Кьеркегора выступают особенные, выдающиеся личности («ироники»), то постиронию представляют все: она разлита в массовом сознании как общая априори понятная всем (пусть и не осознаваемая) установка.

Функция «ироника» Кьеркегора – ниспровержение старого, он бунтарь, а его существование глубоко трагично в экзистенциальном смысле. Постироник – наоборот, лишь констатирует то, что известно всем, подтверждает собой окружающее бытие, соответствует ему.

Главное в экзистенциальной иронии – субъективность, и возникает она только с появлением субъекта. Первым таким ироническим субъектом-проводником мировой иронии становится Сократ: по Кьеркегору, он был чужд всей окружающей его «субстанциональной действительности». При этом Кьеркегор описывает иронию Сократа практически как метамодерную осцилляцию: Сократ балансирует на острие одновременной серьезности и несерьезности.

Функция экзистенциальной иронии как средства сообщения близка романтической иронии: «прямой долг перед истиной – целенаправленно сдерживать ее сообщение, то есть временно умалчивать кое о чем, дабы выгоднее показать его истинность»[60]. Этот «долг» – долг как кьеркегоровской, так и романтической иронии, и он принципиально отличает ее от постиронии.

Постирония осознает, что «целенаправленное сдерживание» сообщения не способствует его сокрытию.

По-настоящему что-то спрятать для постироника значит положить на самое видное место. Этот акт для постиронии – то же самое сокрытие истины для подлинного ее утверждения, которое присутствовало для романтика в иронии романтической. Старобинский поясняет: «для Кьеркегора характерно глубочайшее недоверие к любым средствам прямой коммуникации. Акт сообщения словно грозит уничтожить ценность сообщаемого»[61]. Постирония – следующий виток этой спирали. Ироническое высказывание притворяется, что оно истинно, противоироническое – притворяется, что оно ложно; притворяется, что оно иронично.


Таким образом, и ирония Кьеркегора, и постирония:

– подразумевают осцилляцию: балансируют между серьезностью и несерьезностью

– связаны с миром в целом, а не только с искусством


ирония в русском символизме

Наследница романтической иронии, ирония русского символизма усложняет и поляризует ее. Три типа символистской иронии выделяет С. Н. Бройтман – скептическую, трагическую и мистическую[62]; в самом ее центре располагается черная ирония Александра Блока.

Блоковскую иронию многие исследователи с теми или иными оговорками считают романтической[63]; однако очевидно, что Блок усугубляет «черноту» романтической иронии, доводя ее до предела: «Блоком акцентирован крайний предел символистской иронии»[64].

Блок называет иронию болезнью: она представляется ему бичом времени, разлагающей бациллой «изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается – болью и кощунством»[65]. Он обличает своих современников (не исключая из их числа и себя): «Перед лицом проклятой иронии – все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле. Винная истина, „in vino veritas“ – явлена миру, все – едино, единое – есть мир; я пьян, ergo – захочу – „приму“ мир весь целиком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче; барахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу – „не приму“ мира: докажу, что Беатриче и Недотыкомка одно и то же»[66].

Ирония для Блока – мрачное болезненное опьянение: «пьян иронией, смехом как водкой»[67]. Она – измененное состояние сознания, морок, в тяжелых видениях которого стираются различия между феноменами. Во многих своих проявлениях мрачная ирония романтизма смотрится в иронию Блока, как в темное зеркало: если «черное солнце» иронической меланхолии приводило романтика к художественному откровению, то ирония-тяжелый наркотик Блока ведет человека только на дно.

Ирония у Блока заразна: «…Это как укус упыря; человек сам становится кровопийцей, у него пухнут и наливаются кровью губы, белеет лицо, отрастают клыки. Так проявляется болезнь „ирония“»[68].

В поэтическом творчестве Блока ирония – часть трагифарсовой вакханалии; высунутый язык становится одной из главных ее гримас[69]: «Кажет колокол раздольный / Окровавленный язык»[70]. Главная героиня Насмешницы персонифицирует дьявольский хохот – единственный оставшийся вид смеха в потонувшем в маскараде мире.

Близкие Блоку оттенки символистской иронии возникают в экзистенциальной иронии Анненского, скептическая ирония Брюсова, критицизм Белого – все это скорее модусы позднеромантической ее трактовки. Принципиально другую сторону символистской иронии (хоть и не настолько значимую для символизма в целом) представляет собой созидающий амбивалентный «звонкий» смех Владимира Соловьева – не случайно Блок противопоставляет разъедающей иронии своего века именно его. Смех Соловьева колеблется не только между различными типами иронии, но и между противоположными смыслами, создавая почти метамодерную осцилляцию.

Символистская ирония близка постиронии

– своей сложностью, многомерностью,

– в виде мироустроительного «смеха» Владимира Соловьева – созидающим характером, метамодернистской осцилляцией.