Прошли весенние дни, свершилось то, что должно было свершиться между мной и Амалией. Надвинулось лето, и гора казалась сожженной, обугленной, черно-желтого цвета, без единого зеленого клочка, радующего глаз. Почернели и пожелтели поля в долине. Не хватало воды не только для растений, но и для того, чтобы напоить человека. Земля в долине потрескалась, порождая лишь колючки, сорняки, раскаленные камни, под которыми прятались скорпионы и змеи. Дни были долгими, тяжелыми, тягостными. Пот пропитывал одежду, и она липла к коже. И ночи были подобны дням, удушливые, без единого глотка свежего воздуха, несущие бессонницу.
К вечеру, когда багровое солнце закатывалось за гору и тень начинала ползти по ее склонам и по ближайшим холмам, люди пытались расслабиться на лужайке у читального зала, высаживали там цветы, и колючий кактус тенью своей шел на помощь розам и цветному поддубняку, который цвел круглый год. Рожковые деревья и дерево пуэнсиана дополняли тень. Пуэнсиана роняла красные цветы на зелень лужайки.
С приходом ночной тьмы купол жаркого неба почти прижимался к земле. Люди беспомощно искали облегчения в траве на лужайке, бодрствуя до рассвета. Некоторые закутывались в простыни и пытались уснуть, другие сидели на охладевших камнях у светящихся окон читального зала, проводя всю удушливую ночь в беседах и бесконечных спорах. Сам же зал из-за жары был пуст. Об игре в шахматы и речи не могло быть даже у меня и у Амалии. И все же, несмотря на изматывающее пеклом лето, что-то происходило между мной и Амалией.
В июле, августе и сентябре отношения между членами кибуца становятся натянутыми, и тяжесть этого напряжения между людьми пала на голову Амалии, и вовсе не из-за жары, шахматных фигур или ее бесформенной фигуры, а из-за несправедливых обвинений. В те годы Амалия была единственной портнихой в кибуце и настолько была загружена работой, что даже не получала выходного субботнего дня. Усталость просто валила ее с ног, и она настоятельно потребовала день отдыха. Ей разрешили отдыхать в понедельник. Утром в этот день Амалия пошла в читальный зал – послушать патефон, единственный в кибуце. Естественно, она была одна в зале и с удовольствием внимала звукам «Ночной серенады» Моцарта. И тут в зал ворвался Шлойме из коровника. Его насторожили звуки музыки в столь ранний час.
«Что это такое? – заорал он. – Патефон работает для одного человека?»
Тут же он раззвонил эту историю с патефоном по всему кибуцу, подчеркивая при этом наглость Амалии. Весь кибуц набросился на нее. Чувство обиды она пронесла через все то лето. И все же ей повезло. Я ведь тоже обиделся. Черт знает, что со мной происходило. Я был еще холост и жил один в небольшом бараке на краю кибуца. В те дни это было весьма необычно: один живет в бараке. Возникла в кибуце новая семья, и товарищеский совет требовал от меня передать этот мой барак новой семье. Я вообще человек спокойный и уравновешенный, но тут заупрямился и выступил резко против решения совета, да и всего кибуца. В общем, я героически отстаивал свое жилье, и в этом верным моим помощником стала Амалия. Полагаю, что уже тогда у нее были свои виды на мой барак.
Мы уединялись с нею в те жаркие ночи, сидя на камнях у окон читального зала. Небо покрывали облака, не давая пути ветру, воздух был недвижен, ветви рожкового дерева и пуэнсианы бессильно обвисали – лист не дрогнет, красный цветок не слетит. Над читальным залом и над нами пугающе тяжко нависала громада горы, и комары звенели и носились вокруг наших голов. Я пытался их отгонять от себя и от нее, и каждый раз ладонь моя приближалась к ее лицу, и лицо ее приближалось к моей руке, но не было соприкосновения.
И Амалия все говорила, явно касаясь своей мечты:
«Ни в коем случае не отдавай барак, ни в коем случае. Не будь глупцом, Соломон».
«Нет, нет, Амалия. Я не буду глупцом».
«Даже если будут тебя угрожать, не отдавай. Ты даже не представляешь, в каких тяжких грехах тебя могут обвинить в кибуце».
И опять она возвращалась к истории с патефоном и Шлойме, в который раз выплескивая свою обиду. Я старался ее поддержать:
«Шлойме – мелкий бес. Не следует серьезно относиться к проделкам таких мелких бесов».
«Ты, главное, не отдавай им свой барак».
«Не отдам».
«А если на общем собрании примут решение, отдашь?»
«Не отдам. Пусть исключат меня из кибуца. Пожалуйста. Пусть примут решение исключить человека из кибуца за то, что он борется за собственное, уже ему отведенное жилье».
«Не исключат. Кто осмелится выбросить такого, как ты, Соломон? Восстанут против тебя все сплетники во главе с Шлойме? Пусть! Злость и гнев пройдут, а барак останется тебе».
«Верно, Амалия. Злость недолговечна. А барак – это реальность. И его отдавать нельзя».
Шепот наших губ сливался с криком филина где-то в недвижности ночи, завыванием шакалов. В этом ночном зное таилось какое-то ожидание, которое томительно протягивалось через многие ночи того лета. Я остался жить в своем бараке с напряженным, на грани взрыва, отношением кибуца ко мне, Амалия – в своей палатке – со своей обидой. Между моим бараком и ее палаткой в тяжкие жаркие ночи того лета лежала зеленая лужайка у читального зала, на которой мы встречались почти каждую ночь…
И тут пришла зима, которую можно назвать нашей с Амалией зимой. Она была обильна благословенными ливнями по всей стране Израиля. Но ни один даже слабый дождик не прорвался в нашу долину. Облака обложили ее по кромке гор, словно бы оберегая засушливость. И как многие зимы, пронесшиеся над нашей долиной, так и эту нашу с Амалией зиму облака стояли над вершиной горы, дождь, подобно острожнику, был замкнут в небесных эмпиреях.
Темна и скалиста наша гора. Хребет ее наслоен из округлых, накладывающихся друг на друга холмов, подобных женам привидений-исполинов, чьи вечно беременные брюха достигают их зубов. А вокруг них, словно рожденные ими, поколение за поколением, утесы угрюмо стоят на страже этих пустынных складок земной коры. Ветер, скользящий зимой с горы, завывал и в ту зиму. И люди в кибуце поворачивали головы в сторону горы, стоящей во всей своей оголенности, с одним лишь покровом – черными облаками без капли воды над вершиной, и говорили: «Опять в этом году будет засуха».
Входили в читальный зал и погружались в газеты и книги, жадно впитывали всухую мировые новости и главные сообщения об избытке дождей по стране и о неком фантастическом проекте сдвинуть гору, чтобы открыть долину пространствам и дождям. Вихри, которым удавалось преодолеть гору и ворваться в кибуц, сбивали лишь излишек листьев и цветов с ветвей пуэнсианы, усеивающих травяную лужайку у читального зала, били по красной черепице, прикрывающей мой маленький барак, и по палатке Амалии.
В ту зиму Амалия поднялась на два разряда по кибуцной шкале. Во-первых, перешла жить из палатки в особый сорт барака, который ныне исчез из кибуцев, а тогда считался элитарным. Это было строение, обшитое деревом и покрытое пластами гудрона. Такие строения были куплены у британской армии и воистину в глазах кибуцников считались дворцами. Перейдя в такой барак, Амалия еще получила повышение по работе, став, вместо простой портнихи, заведующей вещевым складом. В моей жизни также произошли изменения: я стал казначеем кибуца.
Каждый реагировал на угрозу засухи по-своему. Я все бросал взгляды на сухую гору, долго рассматривал черные облака, сковавшие дожди, и говорил про себя вновь и вновь:
«Засуха пожнет еще год. Надо будет сократить бюджет и мне не снести головы».
Можно лишь предположить, что думала по этому поводу Амалия. Добрая душа ее вероятнее всего размышляла так: «Будет засуха, значит, зима выдастся жаркая. Не будет нужды вести с Соломоном споры о теплой одежде и носках».
Однако у доброй и верной мне Амалии были планы вести со мной дискуссии на иную тему. Но все начало развиваться совсем по-иному. Все мы оказались неправы. Засухи не было. Разверзлись небесные хляби – ливни и мощные потоки воды обрушились на кибуц и поля долины. Кибуц всеми своими строениями тускло просвечивался за сильной завесой ливня. Люди пересекали пространство, утопая черными резиновым сапогами в грязи, перекрывая головы зелеными военными плащ-палатками. Они выглядели странными существами, лишенными голов и конечностей.
Эти плащ-палатки я приобрел у армии его величества по таким бросовым ценам, что мог лишь гордиться. Но вот теплые носки не купил в достаточном количестве и предвидел по этому поводу дискуссии с Амалией. Но она-то думала о беседах со мной по-иному поводу.
В эти дождливые дни, естественно, центром кибуца был читальный зал. Пуэнсиана боролась с ветром, и оголенные ветви ее пытались выстоять. Рожковое дерево роняло тяжкие, как град, капли, кусты роз обессилено стелились по земле, торча обломанными ветками. Лишь кактус равнодушно выдерживал нападки ветра и ливня. Внутри зала было тепло и приятно, и не было свободного стула. Тогда не было у членов кибуца обогревателей, и в жилищах стоял жуткий холод. Единственно, что оставалось, – согреваться в постели. В зале же была керосиновая печка, и запах горящего керосина сушил горло, ноздри, глаза. Так в зале все пылало – печка, горло, нос, глаза, внутренности и, конечно же, споры. Об игре в шахматы нечего говорить. Воспламенение мозгов, сердец и ртов вокруг пылающей печки в эти холодные вечера достигало апогея. Игра шла до поздней ночи, и Амалия была чемпионом, ибо я не собирался с ней соревноваться.
Амалия, добрая душа, каждый вечер в ту зиму приходила первой в читальный зал. Одинока была, без мужа, без детей. Она открывала зал и наводила там порядок. Закатывала занавеси на окнах, складывала газеты, очищала от золы пепельницы и зажигала печку. Затем расставляла фигуры на шахматной доске и начинала играть сама с собой, время от времени поглядывая на двери.
Готовясь к игре, Амалия наряжалась в красивое платье, подаренное ей родственницей из Тель-Авива. Ни у одной девушки в кибуце не было своего платья, да еще из высококачественной шерсти, голубого с белым кружевным воротничком. По ее расчетам, и я должен был появляться вечером в зале, ибо тоже был одинок. Но я не приходил. У меня были свои грехи. Таким, к примеру, у меня был примус, который Элимелех собрал из частей старых примусов. Я также нашел видавший виды закопченный чайник. Примус нагревал мой малый барак, я экономил гроши, на которые приобретал чай и кофе, а иногда даже печенье и бутерброды. Было мне тепло и приятно в моем жилище и не тянуло в читальный зал. Сидел уютно за столом, вел финансовые расчеты кибуца, а затем читал книгу или газету. Да, у меня была своя газета. Уезжая в любое место, покупал по дороге газеты. Растягивался на постели, накрывшись плащ-палаткой его величества, примус горел, запах кофе щекотал ноздри, ветер бил по черепице и сотрясал стекла в окне. Мне был тепло и хорошо.
Амалия же в эти часы последней покидала читальный зал, замыкала дверь, выходила в одиночку в дождливую тьму, месила грязь резиновыми черными сапогами, прикрывая красивое свое платье шубой, шла, борясь с ветром и дождем. С волос ее стекали струи, глаза слезились от порывов сильного ветра. В бараке ее ожидал ужасный холод, от которого леденело всё тело, а ветер преследовал ее, посвистывая в многочисленных щелях, дождь выделывал дикую пляску на жестяной крыше. Амалия падала на постель, успокаивая дыхание, накрываясь мешковиной, такой же, как занавеси на окнах. И шкаф у постели был без дверцы, просто занавешен мешком от муки. И снились ей, вероятнее всего, сны о просторном и уютном доме с бетонными стенами, столом и стульями, шкафом с дверцами и даже с вентилятором – летом и печкой – зимой. В те дни она даже и мечтать не могла о чайнике, в котором кипятят чай или кофе, но мысли обо мне все же не давали ей покоя, и она начала преследовать меня, требуя объяснений, почему я не добыл достаточно носков. Только зашел я на вещевой склад в пятницу за сменой белья, как она набросилась на меня по поводу носков. Этого ей было недостаточно, она преследовала меня каждый вечер в столовой. И каждый полдень подстерегала меня, когда я возвращался из города, куда ездил по казначейским делам. Только вхожу в ворота, а она тут как тут. Оказывается, она тут по делу – в столярной и сапожной мастерских. А они – у ворот. Только возникла, и сразу:
«Соломон, я тебя спрашиваю, почему ты не покупаешь носки для членов кибуца? Они что, всю эту тяжкую зиму должны ходить без теплых носков? Ну, разве так можно, Соломон?»
«Можно».
Я убегал, и Амалия оставалась посреди двора с этим словом «Можно». Но понимала это слово вовсе не в том смысле, который я в него вкладывал.
Наступил вечер, время прихода Амалии в читальный зал, но она не пошла. Правда, надела праздничное свое платье, повязала голову голубым платком, закуталась в меховую свою шубу, сунула ноги в резиновые сапоги, взяла пару теплых носков, забытых кем-то из членов кибуца, и побежала в дождь по грязи, по мокрой траве лужайки у читального зала. Никто не видел ее. Зал был пуст. Все уединились в своих жилищах с детьми и женами, согревая себя играми, смехом, болтовней, лепетом малышей, кутаясь в одеяла. Добралась Амалия до моих дверей, постучала, и вот она – стоит в дверях. Я, как обычно, валяюсь в постели, примус Элимелеха горит в полную силу, в чайнике закипает вода. Я бросил на Амалию полный наивного удивления взгляд:
«Амалия, что-то случилось? Есть проблемы?»
«Есть», – сказала она.
«У всех они есть», – подумал я про себя.
Тут я собрался прочесть ей мораль, дескать, я не могу заниматься частными ее проблемами, ибо обязан заниматься проблемами всех членов кибуца. Но Амалия истолковала все это по-своему:
«Да не пришла я по поводу носков, я их просто тебе принесла», – и она швырнула пару теплых из отличной шерсти носков мне в постель. Стояла она у дверей, и краска медленно покрывала ее щеки.
«Пара носков?» – спросил я удивленно.
«Ну да».
«Что вдруг носки?»
«Потому что они согревают ноги».
«Но мне нет нужды их согревать».
«Еще как есть, Соломон, еще как».
Вероятно, долго бы длилась дискуссия по поводу носков между мной, лежащим в постели, и Амалией, стоящей у дверей. Но вдруг резкий порыв ветра ворвался в барак и погасил примус. Тут уж я повысил голос:
«Да закрой ты двери, Амалия. Не видишь, примус погас».
Дверь можно закрыть снаружи и изнутри. Как поняла Амалия мою просьбу, можно предугадать. Она и так уже много времени крутилась вокруг меня, пытаясь выбраться из мрачного прозябания своей жизни. И в ту ночь, когда дождь с тем же мрачным постоянством изливался ей на голову, поняла она, что ее преследования принесли плоды. Ну, а как же я истолковал то, что она закрыла двери изнутри? Скажу, положа руку на сердце, не глядел на суету Амалии в комнате, а не отрывал глаз от примуса, думал об Элимелехе, и постепенно перешел на мысли об Амалии, развивающиеся явно в поэтическом направлении:
«Нет женщины в мире, о которой можно было бы сказать – вот, само совершенство. Ведь совершенство редко в любой области. Много качеств есть у женщины, и не следует от нее требовать больше, чем можно. В женщине, которая бежит в ливень, навстречу ветру, обжигающему лицо, чтобы принести пару теплых носков тому, чьи ноги холодны, как лед, несомненно, скрыты определенные весьма достойные качества».
Я кивнул головой в сторону погасшего примуса. Но Амалия опять же истолковала мой жест по-своему, и на этот раз была права, абсолютно права, добрая моя душа, Амалия…
Прошли с тех пор годы. Не прошли – пролетели. Гора-то осталась такой же в своем явно дразнящем человека упрямстве, но подножье ее окольцевали ряды рожковых деревьев, кипарисы и сосны, пуэнсиана расширила крону. Старый кактус почти исчез в море цветов и зелени у дома культуры. И нет уже больше бараков британской армии, да и вообще бараков. Белеют ряды домов, и двери в них исправно замыкаются, и окна прикрывают от солнца жалюзи, и у каждого дома зеленые лужайки и грядки цветов. И старый читальный зал сменили просторные помещения дома культуры. В нем и по сей день лежат кипы газет, но значение их сильно уменьшилось. Газеты есть у каждого члена кибуца, и он может удобно сидеть в домашнем кресле или лежать в постели – читать себе в свое удовольствие или вообще не читать. В шахматы еще поигрывают, но их почти вытеснила игра в шеш-беш, а о том, что я был чемпионом по шахматам в кибуце, начисто забыли. Но главное в доме культуры не игры эти, а чай и кофе зимой, прохладительные напитки – летом, и печенье, которые едят и зимой и летом…
Сижу почти в темноте. По привычке пишу при пламени свечи, тонкий язычок которой слабо разгоняет обступающую мглу.
О проекте
О подписке