Мы ехали гуськом. Въехав на гору, Лев Николаевич поехал легкой рысью через большое скошенное ржаное поле, со стоявшими повсюду копнами, к огромному казенному лесу Засека. Подъехав к нему, он на минуту приостановил лошадь, в колебании, куда ехать. Но сейчас же направил ее прямо в лес, сначала по узкой дороге, которая тут же оказалась, а затем, оставив дорогу, стал брать самое неожиданное извилистое направление, как будто хотел нас завести в глушь. Его Делир, привыкший в течение нескольких лет возить его по лесам и непроходимым дорогам и подчиняться малейшему движению его руки, шел смело, как по хорошо знакомой дороге. Но наши лошади терялись. Нам надо было то и дело нагибать головы под обвисавшие ветки или отстранять ветки в сторону. Лев Николаевич делал это легко и привычно. В глубине леса он остановился у большого пня и стал слезать. Мы тоже слезли и привязали лошадей к деревьям. Лев Николаевич сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему все нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать: «Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня». Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав «двадцать» через букву «т», и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
– Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
– Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.
И после слова «июля» вставил в скобках «22» цифрами. Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строки, как, кажется, делалось в старину и как Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать.
Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
– Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, – и увеличил расстояния между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
– Надо писать «граф»?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы – свидетели. Лев Николаевич сказал нам:
– Ну, спасибо вам.
Помня данное мне несколько дней тому назад поручение присяжного поверенного Н. К. Муравьева, оформившего текст завещания, я спросил Льва Николаевича:
– Лев Николаевич, позвольте задать вам вопросы юридического характера относительно завещания. Об этом просил Муравьев.
– Да, пожалуйста, непременно.
– Это завещание в точности выражает вашу волю?
– Да, выражает.
– И вы сами его составили?
– Да, сам составил.
После этого я дал Льву Николаевичу бумагу, в которой по его поручению были выражены дополнительные его распоряжения. Он внимательно прочел ее и сказал, что надо изменить два места. Одно место, в котором было написано, что графине Софии Андреевне Толстой предоставляется пожизненное пользование сочинениями, изданными до 1881 года, он сказал, что надо совсем выпустить. В другом месте, где говорилось о том, чтобы В. Г. Чертков, как и раньше, издавал его сочинения, он сказал, что надо прибавить слова: «На прежних основаниях», то есть не преследуя никаких материальных личных целей.
– Чтобы не подумали, – заметил Лев Николаевич, – что Владимир Григорьевич будет извлекать из этого дела какую-либо личную выгоду.
Лев Николаевич вернул мне эту бумагу, а несколько дней спустя напомнил о ней Владимиру Григорьевичу, прося прислать ему ее в окончательном виде, чтобы подписать.
Лев Николаевич встал с пня и пошел к лошади.
– Как тяжелы все эти юридические придирки, – в раздумье сказал он мне, очевидно вспоминая все формальности завещания.
С необычайной для 82-летнего старика легкостью он вскочил на лошадь.
– Ну, прощай, – сказал он, протягивая мне руку.
– Прощайте, Лев Николаевич. Спасибо вам, – сказал я.
А сказал я ему «спасибо», потому что, собственно говоря, по моей вине произошло то, что он снова писал в этот день завещание. Дело в том, что в предшествовавшем завещании, написанном им за несколько дней до этого, по моему недосмотру было кое-что пропущено в словах свидетелей, без чего завещание теряло свое юридическое значение, и из-за этого Льву Николаевичу пришлось вновь написать его. И я чувствовал свою вину перед Львом Николаевичем.
– За что же ты меня благодаришь? – сказал Лев Николаевич. – Спасибо вам большое за то, что вы помогли мне в этом деле.
И я ясно увидел по выражению лица Льва Николаевича, что хотя ему и тяжело было все это дело, но делал он его с твердым сознанием нравственной необходимости. В Льве Николаевиче не видно было колебания. В течение этого проведенного с ним получаса я видел, как ясно, спокойно и обдуманно он все делал…
Об этом событии Лев Николаевич в тот же день коротко занес в свой дневник: «Писал в лесу».
Л. Н. Толстой. Завещание.
Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки – словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось, как в рукописях, так равно и напечатанное, и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после меня бумаги, завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Лев Николаевич Толстой
В. Ф. Булгаков. Дневниковая запись.
Принес показать Льву Николаевичу написанное мною большое письмо о Боге одному корреспонденту Льва Николаевича, убежденному атеисту, которому однажды я уже писал. Лев Николаевич прочел и похвалил письмо. Между прочим, я касался там вопроса о сущности духовной любви. Как формулировать, в чем, собственно, заключается это чувство? Вопрос этот я задал Льву Николаевичу. Он сказал:
– Я уже много раз формулировал это. Любовь – соединение душ, разделенных телами друг от друга. Любовь – одно из проявлений Бога, как разумение – тоже одно из его проявлений. Вероятно, есть и другие проявления Бога. Посредством любви и разумения мы познаем Бога, но во всей полноте существо Бога нам не открыто. Оно непостижимо, и, как у вас и выходит, в любви мы стремимся познать Божественную сущность.
Про письмо еще добавил:
– Очень хорошо, что вы отвечаете прямо на его возражения. Показываете, что он не хочет только называть слово «бог», но что сущность-то эту он все-таки признает. Назови эту сущность хоть кустом, но она все-таки есть.
Он сидел на балконе, очень слабый и утомленный. С Софьей Андреевной опять нехорошо, и в доме – напряженное состояние. Вот-вот сорвется – и напряженность разразится чем-нибудь тяжелым и неожиданным. Невыносимо больно – сегодня как-то я особенно это чувствую – за Льва Николаевича.
Он хотел поскорей послать меня в Телятинки – сказать, чтобы Чертков, который опять начал было посещать Ясную Поляну, не приезжал сегодня.
– Идите лучше, скажите это! А то я уверен, что опять будут сцены, – говорил Лев Николаевич.
Но как раз возвращалась в Телятинки одна молодая девушка – финка, приезжавшая оттуда побеседовать со Львом Николаевичем. С нею и отправили письмо Льва Николаевича к Черткову. Вышло так, что финка и В. Г. Чертков разъехались: из Телятинок в Ясную есть две дороги, и они поехали разными. Владимир Григорьевич, ничего не подозревая, явился к Толстым.
Сначала он говорил со Львом Николаевичем на балконе его кабинета. Потом все сошли пить чай на террасу, в том числе и Софья Андреевна.
Последняя была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим, держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков – точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись.
[Примечание к этой записи, сделанное В. Ф. Булгаковым позднее:]
Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое. В самом деле, как я позже узнал, именно в этот день Львом Николаевичем было подписано в лесу, у деревни Грумонт, тайное завещание о передаче всех его сочинений в общую собственность. Формальной исполнительницей его воли назначалась его младшая дочь, а фактическим распорядителем – В. Г. Чертков. (Последнее назначение оговорено было в особой, составленной самим Чертковым и тоже подписанной Л. Н. Толстым «сопроводительной бумаге» к завещанию.) Свидетелями при подписании завещания были: А. П. Сергеенко, А. Б. Гольденвейзер и один из домочадцев Черткова, юноша Анатолий Радынский. Утром я видел у крыльца телятинковского дома Чертковых трех лошадей, оседланных для этих лиц, и был очень удивлен, когда спрошенный мною Радынский отказался сообщить о цели поездки. Кстати сказать, и сам Радынский привлечен был к подписанию завещания в качестве свидетеля совершенно неожиданно для него и даже не знал, что он подписывает. Дело делалось совершенно секретно. В частности, меня не вводили в курс этого дела из опасения, как бы я, при моих постоянных встречах с Софьей Андреевной, случайно не проговорился о завещании. Итак, совершился акт, которого Софья Андреевна боялась больше всего: семья, материальные интересы которой она так ревностно охраняла, лишилась прав литературной собственности на сочинения Толстого после его смерти.
О проекте
О подписке