Владимир Борисович очень скоро освоился с новым своим положением путешествующего по казенной надобности. Только в первые дни страдал он от толчков и ухабов да от невозможности, с непривычки, спать сидя, как его спутник; но мало-помалу он привык к этим неудобствам и без особенного сожаления отказался от удовольствия попариться в бане, топившейся на постоялом дворе, к которому они подъехали на седьмой день по выезде из Петербурга и где им весьма любезно предложили воспользоваться ею.
Предложение было так заманчиво, что, несмотря на необходимость торопиться, Илья Иванович не в силах был против него устоять.
– Ничего так не полезно дорогой, как баня, – уверял он своего спутника, советуя ему воспользоваться случаем попарить разбитые кости по-русски. – Как рукой, всю боль снимет.
Но у Углова были веские причины отказываться от этого предложения: до сих пор ему удалось скрыть от всех глаз письмо, висевшее у него на шее вместе с крестом, и он с радостью готов был вынести всякие неудобства, лишь бы добраться до границы благополучно. Кроме того, он до сих пор не удосужился прочитать записку Фаины, и это не на шутку раздражало его.
Если в первые минуты после свидания с великой княгиней восторженное умиление сознавать себя хранителем тайны такой высокой особы заглушило в Углове все прежние чувства и мысли, то, по мере того как он привыкал к своему новому положению посланца цесаревны, эти чувства начинали оживать в его сердце, и вопрос, о чем могла ему писать коварная девушка, отвернувшаяся от него, когда его постигло несчастье, – все назойливее и назойливее навертывался ему на ум. Невольно приходило в голову, что он, может быть, напрасно обвинял Фаину в измене. Разве она свободна поступать так, как ей хочется? Разве она смеет ослушаться матери? Она, может быть, была поставлена в невозможность сойти сверху, когда он томился один в зале, терзаясь незаслуженным оскорблением и сомнениями насчет ее любви? Крутой нрав Анны Ивановны был известен, и если, несмотря на строгое запрещение его видеть, Фаина решилась-таки прибежать в коридор, чтобы взглянуть на своего милого, в надежде, что он ответит любовным взглядом на ее взгляд, то не доказывает ли это, что она к нему неравнодушна и страдает не меньше его от беды, обрушившейся на его голову? И наконец это письмо, посланное, – легко себе представить, – с каким страхом и опасениями! За такое преступление против всех правил девической чести и светского приличия, ее могли сослать в дальнюю деревню. Сенаторша Чарушина шутить своею материнскою властью не любила. Углову это было лучше известно, чем кому-либо: ведь он всю эту зиму был принят у них в доме, как свой человек.
Однако эти размышления не мешали Владимиру Борисовичу в то же время думать о поручении, которым удостоила его цесаревна, и о затруднениях, которые ему придется преодолеть, если в маршрут его спутника не войдет столица французского государства. Но узнать про это зависело не от него, тогда как, чтобы узнать содержание письма Фаины, надо было только остаться минут на десять одному.
И вот, благодаря кстати подвернувшейся бане, случай представился. Не успел Илья Иванович с Макаркой и Левошкой скрыться за дверью избы, из которой валил густой дым, как Углов заперся в полутемном чулане, и, вскарабкавшись на опрокинутую кадку из-под капусты к отверстию под самым потолком, распечатал записку Фаины и прочел следующие строки:
«На Вас извет, что Вы родились не в законе и не имеете прав на имя и на состояние своих родителей. Я знаю это от тетеньки Марфы Андреевны. Злодей Ваш живет в Париже, зовут его Паулуччи, и он состоит секретарем при важном и близком к королю графе. Мне очень стыдно писать Вам потихоньку от родителей, и прошу Вас не осуждать меня за это. Да хранит Вас Бог! Еще скажу Вам, что государыня, и тетенька, и папенька, и все за Вас… и не верят клевете».
Можно себе представить, в какое волнение и отчаяние ввергло это письмо бедного Углова! Хорошо, что он ознакомился с его содержанием на седьмой день после отъезда из Петербурга! Вряд ли он был бы в состоянии сопровождать Борисовского за границу, если бы раньше узнал, в чем, собственно, дело! Вот почему дядя не сказал ему всей правды!
Владимир Борисович начинал теперь понимать, почему и у Чарушиных так избегали принимать его. Как он это и раньше смутно предчувствовал, опасность грозила не одному его состоянию, а также его чести, как дворянина, и доброму имени его родителя. И, сколько он не перечитывал письмо Фаины, не припоминал сказанное ему дядей, а также обещание, данное ему Барским – не от одного своего имени, без сомнения, – все это мало успокаивало его, и убеждение, что никто, кроме него самого, не может заставить смолкнуть клеветников и разрушить их козни, с каждой минутой все больше и больше росло и крепло в его душе.
Как разумно поступила Фаина, уведомив его, что враг его находится в Париже! Только любящее сердце могло предугадать так верно, что именно ему нужно в настоящее время! О, как он ей был благодарен! Как он любил ее и как клялся самому себе посвятить всю жизнь ее счастью, если Господь поможет ему одолеть злую судьбу!
Углов все еще стоял среди чулана с запиской в руках, погруженный в свои думы, когда в дверь постучались с известием, что лошади давно запряжены и что пора ехать. Поспешно вышел он на крыльцо и, учтиво извинившись за то, что заставил себя ждать, поспешил занять свое место в тележке, и та немедленно тронулась в путь.
Владимир Борисович привык владеть собой, и догадаться о новом ударе, постигшем его, можно было только по его бледности; но Борисовский все с любопытством исподтишка поглядывал на него, ворча сквозь зубы на упрямство молодых людей, всегда поступающих по-своему, вместо того чтобы следовать советам старших.
– Говорил я вам попариться в баньке, объяснял, что это – самое лучшее средство против усталости; не захотели меня слушать – вот и мучьтесь теперь головной болью до приезда. Нечего отнекиваться, – прервал он протест, готовый сорваться с языка его слушателя, – на вас лица нет; сейчас видно, что голова у вас трещит и члены ноют. Ну, сами виноваты, приходится терпеть. Хорошо еще, что недолго: до вечера до границы доедем, а там уж волей-неволей придется ждать – дилижанс раньше завтрашнего дня не придет.
Углову было не до того, чтобы прислушиваться к болтовне своего спутника, но он был благодарен ему за то, что тот каждым своим словом доказывал ему, что не подозревал настоящей причины его расстройства, и представлял его самому себе, не добиваясь от него ни опровержения, ни подтверждения догадок на его счет.
Все чаще и чаще попадались путешественникам населенные местечки, непохожие на те, которые они оставляли за собою. Погода изменилась, воздух был значительно мягче и теплее, деревья были в зелени и даже в цвету. Еще накануне Углов, между попадавшимися им на пути поселянами, заметил людей в одеждах, непохожих на русскую и разговаривавших между собою на непонятном наречии, и с любопытством убеждался, насколько люди эти опрятнее и учтивее русских. Когда же они стали подъезжать к пограничному местечку, где в последний раз имели дело с представителем русской власти в лице безрукого майора, начальника пограничной стражи, и Углов увидал за скромным домом с развевающимся на крыше русским флагом зеленые поля немцев, у него забилось сердце от волнения, и он на время забыл все свои опасения и заботы, чтобы думать только о диковинках, которые ему предстоит видеть, и о новых интересных ощущениях, которые ему предстоит испытать.
Борисовский был коротко знаком с безруким майором, выбежавшим к ним навстречу с приветливым лицом; они крепко обнялись. Борисовский представил майору своего спутника, тот приветливо пригласил Углова ужинать, а затем приятели вошли в дом, Владимир же Борисович остался на крыльце.
Левошка с Макаркой вынули вещи из тележек и внесли их в дом; тележки отъехали во двор; у подъезда никого не осталось. Наступавшая ночь начинала заволакивать окрестность; кое-где зажигались огни в домах, становилось свежо, а Углов все не трогался с места, вглядываясь в окружавшие его предметы и с изумлением спрашивая себя:
«Неужели то, что мне предстоит видеть, будет еще чуднее, еще менее похоже на русское и родное, чем это?»
По обсаженной высокими деревьями длинной и прямой улице, между рядами домиков с зелеными крышами и ставнями, со стенами, сплошь увитыми каприфолией и жасмином, прогуливались нарядные женщины. За ними следовали, прячась в тени деревьев и, видимо, смущаясь его присутствием, семь русских солдатиков, а через улицу, подняв высоко от пыли длинные полы грязных лапсердаков, суетливо перебегали взад и вперед, от дома начальника пограничной стражи к другому с вывеской: «Цум шварцен Адлер»[5], евреи с бутылками в руках.
Один из них, давно уже с любопытством оглядывавший Углова, подбежал к нему с предложениями услуг:
– А какое пиво изволит кушать его сиятельство? Баварское или саксонское? А, может быть, его сиятельство больше любит вино? Могу рекомендовать его сиятельству французское, а также кипрское и испанское… Не нужно ли его сиятельству хорошего голландского полотна на сорочки? – продолжал он, таинственно понижая голос и пригибаясь так близко к Углову, что последний отодвинулся. – На днях здесь поймана шайка контрабандистов с заграничными товарами; двух повесили, но они успели передать товар в надежные руки, – продолжал он, лукаво ухмыляясь. – Могу услужить его сиятельству наилучшей помадой и пудрой, прямо от поставщика знаменитой госпожи Помпадур, – прибавил он, умильно прищуривая свои масленые глаза. – Есть также у меня и кружева, которые я уступил бы его сиятельству за бесценок. Какие кружева! Ах, как будут они нужны его сиятельству, когда он будет представляться ко двору! Ах, как будут нужны! Я мог бы даже уступить его сиятельству кусок лионского бархата небесного цвета, точно такого, как тот, в котором герцог Ришелье был на последнем балу в Версале…
Еврей долго жужжал бы над ухом Углова, если бы последний не отвернулся от него и не вошел поспешно в дом.
Там он застал слуг, готовивших стол к ужину, и, спросив у одного из них, где находится отведенная для него комната, прошел длинным коридором в опрятную горницу, где Левошка готовил ему постель.
От него Владимир Борисович узнал, что их опередил курьер из военной коллегии, выехавший из Петербурга сутками позже их и оставивший на имя Ильи Ивановича пакет с депешами, – должно быть, очень важными, потому что последний тотчас же принялся разбирать их и сидит теперь за письменным столом, будучи погружен в чтение и по-видимому совершенно забыв обо всем остальном.
– Он про меня не спрашивал? – осведомился Углов, снимая кафтан и подходя к кадке с водой и с большим медным тазом, чтобы умыться.
– Один только раз и спросили, а когда я хотел бежать к вам, приказали вас не тревожить, а только доложить им, когда вы сами пожалуете в дом, – ответил Левошка, подавая барину полотенце. – Ужин еще не готов, ждали нас раньше… Здешние сказывают, тот курьер, что нас обогнал, все приел, что вчерась для нас было заготовлено; один целую миску щей уплел, а жаркое – индюшку с парой уток – с собою взял, и вино, что для нас было припасено, все выдул. Уж на что этот черт Макарка – ловкач жрать, а до этого ему далеко! Зато и скачет же анафема! Сутками после нас выехал и сутками раньше нас приехал! Кратчайшей дорогой, говорит, поехал, на двести верст ближе, чем мы, потому мы с ним нигде и не повстречались. А только и бесстрашный же! По той дороге есть лес, кишит разбойниками, по нем даже контрабандисты боятся проезжать, а ему ничего.
Умывшись и оправив свой костюм, Углов отправился в комнату своего спутника. Потому ли, что душа его была еще в смятении от известия, вычитанного в записке Фаины, или потому, что близилась минута, когда ему предстояло заняться выполнением возложенного на него поручения, так или иначе, но нервы его были так возбуждены, что все казалось ему дурным предзнаменованием, и сердце его жутко замирало при мысли о депешах, полученных его спутником. Никак не мог он отделаться от подозрения, что дело идет о нем в этих депешах, и ему так хотелось скорее все узнать, что, найдя дверь в комнату Ильи Ивановича запертой на ключ, он тем не менее постучался в нее, сначала тихо, затем, подождав немного, сильнее. Стул с шумом отодвинулся, и раздались поспешные шаги по направлению к двери, в которую он продолжал стучать.
– Кто там? Что надо? – спросил с раздражением Борисовский.
– Это я, вы меня спрашивали.
– Владимир Борисович? Да, да, я хотел вам сказать… Подождите немножко, сударь, дайте мне закончить письмо, которое я сейчас должен отправить. Одну минуту попрошу вас подождать, сударь.
С этими словами он удалился от двери, и Углов услышал шорох перелистываемых бумаг, шум выдвигаемых ящиков, звон ключа, поворачиваемого в замке, а вслед за тем, минут через пять, ему отворили и попросили его войти.
– Раньше завтрашнего утра нам двинуться в дальнейший путь невозможно, я должен отправить ночью ответ на полученные предписания, – начал Илья Иванович, затворив за собою дверь и отходя со своим спутником в дальний угол комнаты, к крайнему окну, выходившему в сад, где, судя по тишине, царившей в нем, а также по тому, что деревья и кусты точно замерли в неподвижности, некому было их подслушать. Но Илья Иванович был из тех, которые подозревают, что и у деревьев есть уши, и говорил так тихо, что уже по одному этому собеседник мог догадаться о важности того, что он намеревается ему открыть.
– В этом предписании речь идет о вас, сударь, – продолжал он, пытливо глядя на молодого человека. – Мне приказано кое о чем допросить вас. Я льщу себя надеждой, что в эту неделю, проведенную с вами неразлучно, я настолько заслужил ваше доверие, что вы поймете, что я вам зла не желаю и что для вас же будет лучше, если вы от меня ничего не скроете. Поверьте, я сумею отличить увлечение молодости от преступной преднамеренности и в настоящем свете представлю все дело пред теми, от коих зависит ваша судьба, – прибавил он, не спуская со своего слушателя пристального и пытливого взгляда.
– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – возразил Углов, сдерживая волнение.
– Не понимаете? – с иронической улыбкой переспросил Борисовский. – В таком случае будем говорить начистоту: мне приказано узнать, куда возил вас князь Барский за два часа до нашего отъезда?
Углов ждал этого вопроса, тем не менее у него захолонуло сердце от ужаса; но в уме его продолжали возникать и развиваться мысли, одна другой решительнее и так мало похожие на те, с которыми он жил до сих пор, что ему казалось, что какая-то посторонняя сила управляет его волей, внушая ему не только слова, которые он произносил, но и движения, которыми он сопровождал эти слова.
– Я не считаю вас вправе, сударь, предлагать мне вопросы, касающиеся моей частной жизни, – ответил он с достоинством, приподнимаясь с кресла и продолжая разговор стоя.
Борисовский, стиснув губы, что было у него признаком сдержанного гнева, нагнулся к столу, отпер один из ящиков в нем и, вынув из него сложенную вчетверо бумагу, подал ее ему.
– Вам, может быть, угодно прочесть предписание, в силу которого я позволяю себе предлагать вам такие неприятные вопросы? – произнес он, меняя тон на строго официальный.
Владимир Борисович с легким поклоном взял бумагу и внимательно ее прочел.
Борисовский сказал правду: это был приказ допросить корнета Углова до выезда их за границу о том, куда возил его такого-то числа и в таком-то часу князь Барский и с какою целью. Но вместе с тем из прочитанного предписания Владимир Борисович понял также, что тем, от кого шло это предписание, ничего не было известно, кроме того, что князь Барский за ним заезжал и куда-то его возил. И это убеждение придало ему бодрости.
– Что же вы на это скажете? – спросил Илья Иванович, когда, прочитав бумагу, Углов сложил ее и подал ему обратно.
– То же самое, что сказал вам раньше.
– Вы не желаете быть со мною откровенным?
– Не желаю и нахожу, что никто не имеет права требовать от меня большего, чем то, что предписывает мне долг чести и присяги.
– Вы поступаете опрометчиво, молодой человек, и будете раскаиваться в этом, – строго произнес Борисовский.
Углов промолчал.
– И, к моему величайшему сожалению, я должен предупредить вас, что, если вы будете упорствовать, я принужден буду продолжать свой путь один, а вас отправить, под надежным конвоем, немедленно в Петербург. Там будут счастливее меня и заставят вас сказать то, что вы не хотите доверить мне.
– Я и там скажу то же, что и здесь, – объявил Углов.
О проекте
О подписке