После открытий Губера идет несколько лет молчания; но скоро Дзиерзон, священник в Карлсмарке (в Силезии), открывает партеногенезис, то есть девственное деторождение цариц, и изобретает первый улей с подвижными сотами, благодаря которым пчеловод мог отныне брать свою долю сбора, не предавая смерти свои лучшие колонии и не уничтожая в одно мгновение работу целого года. Этот улей, еще очень несовершенный, был чрезвычайно усовершенствован Лангстротом, который изобрел собственно подвижные рамы, с необыкновенным успехом распространенные в Америке. Рут, Куинби, Дадан, Чешайр, де Лайенс, Кован, Геддон, Говард и др. вносят в это изобретение еще несколько драгоценных улучшений. Чтобы избавить пчел от выработки воска и постройки магазинов, на что им приходится тратить много меду и самое лучшее время, Меринг придумал давать пчелам механически приготовленные восковые соты, которые немедленно принимаются пчелами и приспособляются к их нуждам. Грушка изобретает «медокачку», которая применением центробежной силы позволяет извлекать мед, не разбивая сот, и т. д. В несколько лет рутина пчеловодства разрушена; продуктивность и плодовитость улья утроены; везде устраиваются обширные и производительные пчельники. С этой минуты прекращаются бесполезные избиения самых трудолюбивых поселений и безобразный обратный подбор, являвшийся следствием таких избиений. Человек действительно становится господином пчел, господином тайным и неведомым, который всем управляет, не давая приказов, и держит все в повиновении, оставаясь неузнанным. Он вводит свою волю туда, где раньше все находилось в зависимости от сезона; он исправляет недочеты всего года; он соединяет враждебные республики; он уравнивает богатства; он увеличивает или сокращает число рождений; он регулирует плодовитость царицы; он ее свергает с трона и замещает другою, вырывая ловкостью трудно дающееся на это согласие народа, который возмущается при одном подозрении о непонятном вмешательстве. Найдя это нужным, он мирно нарушает тайну священных покоев и всей хитрой и предусмотрительной политики царского гинекея. Он по пять-шесть раз подряд отбирает плоды трудов этих сестер доброй неутомимой обители, не нанося им вреда, не отнимая у них мужества и не доводя их до разорения. Он соразмеряет склады и житницы их жилищ с жатвою цветов, рассыпанных весною в ее торопливом движении по склонам холмов. Он заставляет их сократить пышный штат возлюбленных, ожидающих рождения принцесс. Одним словом, он делает с ними что хочет и получает от них то, что требует, с тем, однако, условием, чтобы его требование подчинялось их свойствам и их законам, потому что поверх воли этого неожиданного бога, который завладел ими, поверх этой воли – слишком обширной, чтобы быть замеченной, и слишком чуждой, чтобы быть понятой, – пчелы видят дальше, чем видит сам этот бог, и в своем непоколебимом самоотречении они думают только о выполнении таинственного долга их расы.
Теперь, когда книги уже сказали нам все, что они имели сказать нам существенного относительно весьма древней истории пчел, оставим науку, приобретенную другими, и взглянем на пчел нашими собственными глазами. Один час, проведенный среди пчельника, покажет нам вещи, может быть, менее точные, но бесконечно более живые и плодотворные.
Я еще не забыл первый пчельник, который я видел и по которому научился любить пчел. Это было уже много лет тому назад в простой деревушке зеландской Фландрии – опрятной и грациозной Фландрии, которая, еще больше, чем сама Зеландия, этот рефлектор Голландии, сконцентрировала в себе вкус к ярким цветам и ласкает глаз своими, подобными красивым и серьезным игрушкам, башнями и остроконечными крышами, своими ярко раскрашенными тележками, своими блестящими в глубине коридоров шкафами и стенными часами, своими маленькими, вытянувшимися вдоль набережных и каналов, как будто в ожидании наивной и благодетельной церемонии, деревьями, своими с разукрашенной кормой барками и лодками, своими дверьми и своими окнами, подобными цветам, своими безукоризненными шлюзами, своими миниатюрными и разноцветными подъемными мостами, своими отполированными, как изящная и сверкающая утварь, домиками, откуда выходят, украшенные золотом и серебром и похожие на колокольчики, женщины, отправляющиеся доить коров в окруженные белыми оградами луга или растягивать белье на ковре из вырезанных овалами и ромбами нежно-зеленых и усеянных цветами лужаек.
Там укрылся старый мудрец, довольно похожий на старца Вергилия.
Равный царям человек и подобный богам,
И, подобно последним, спокойно довольный,
сказал бы Лафонтен; он скрылся туда, где жизнь казалась бы более узка, чем в других местах, если бы действительно было возможно сузить жизнь. Там он устроил себе убежище не потому, что получил отвращение к жизни – мудрый не знает такого сильного отвращения, – а потому, что немного устал вопрошать людей, отвечающих менее просто, чем животные и растения, на единственные интересные вопросы, которые можно поставить природе и действительным законам. Все его счастье, как и у скифского философа, заключалось в красотах сада, и между этими красотами наиболее любимой и чаще всего посещаемой был пчельник, состоявший из двенадцати соломенных ульев в виде колокола, раскрашенных им – одни в ярко-розовый, другие в светло-желтый, а большинство – в нежно-голубой цвет, потому что он заметил, гораздо раньше опытов сэра Джона Леббока, что голубой цвет наиболее любим пчелами. Он устроил этот пчельник у выбеленной стены дома, в углу, образованном кухней – аппетитной и свежей голландской кухней с фаянсовыми полками, где сверкает оловянная и медная посуда, отражающаяся через открытую дверь в спокойном канале. А полная безыскусственных образов вода направляла под завесою из тополей взгляд, который успокаивался на горизонте картиною лугов и мельниц.
В этом месте, как и везде, где помещаются ульи, они придавали новое значение цветам, тишине, мягкости воздуха, солнечным лучам. Там в некотором роде постигался праздник лета. Там можно было отдохнуть на сверкающем перекрестке, где сходились и откуда расходились воздушные пути, по которым с утренней зари и до сумерек носятся, хлопотливые и звучные, все ароматы деревни. Там можно было услышать счастливую и видимую душу, разумный и мелодичный голос, очаг веселья прекрасной поры сада. Там, в этой школе у пчел, мы узнаем заботы всемогущей природы, светлые отношения трех ее царств, неиссякаемое образование жизни, нравственность пылкого и бескорыстного труда, и – что так же хорошо, как и нравственность труда, – там героические работницы научают ценить немного смутную сладость досуга, подчеркивая, так сказать, огненными чертами своих тысяч маленьких крыльев почти невыразимую усладу этих непорочных дней, вращающихся вокруг себя в пространстве, не принося с собою ничего, кроме прозрачного, лишенного частичных очертаний, круга, подобно слишком чистому счастью.
Для того чтобы проследить как можно проще историю целого года жизни улья, мы возьмем один просыпающийся весною и принимающийся за работу улей. И мы увидим, как перед нами развернутся в своем естественном порядке великие эпизоды жизни пчел, а именно: образование и отлет роя, основание нового поселения, рождение, битвы и брачный полет молодых цариц, избиение трутней и возвращение к зимней спячке. Каждый из этих эпизодов сам собой принесет необходимые разъяснения относительно законов, особенностей, привычек, событий, которые его вызывают или сопровождают, так что в течение короткого пчелиного года, деятельность которого ни в каком случае не простирается больше как с апреля до конца сентября, мы встретимся со всеми тайнами медвяного дома. В данную же минуту, прежде чем открыть улей и бросить туда общий взгляд, достаточно сказать, что он состоит из царицы, матери всего народа, из тысячи работниц, несовершенных и бесплодных самок, и, наконец, из нескольких сотен трутней, из среды которых будет избран единственный и несчастный супруг будущей государыни, избранной работницами после более или менее добровольного удаления царствующей матери.
Открывая в первый раз улей, вы испытываете некоторое волнение; оно подобно тому, какое пришлось бы испытать при насильственном проникновении в неведомую, быть может полную страшных неожиданностей, область, например в могилу. Вокруг пчел сложилась грозящая опасностями легенда. Тут же приходит на память нервическое воспоминание об их уколах, производящих ту особенную боль, которую не знаешь с чем и сравнить; можно бы сказать – жгучую сухость, что-то вроде пламени пустыни, разлившегося в пораженном месте; как будто наши дочери солнца извлекли из раздраженных лучей своего отца воспламеняющийся яд, дабы лучше защищать сокровища сладости, собранные ими в их благодетельные часы.
Правда, если улей откроет, без соблюдения предосторожности, человек, не знающий и не уважающий характера и нравов его обитателей, то этот улей в одно мгновение обратится в пылающий куст гнева и героизма. Но нет ничего легче, как приобрести маленькую ловкость, необходимую для безнаказанного обращения с ульем. Достаточно немного дыма, пущенного кстати, большого количества хладнокровия и мягкости – и хорошо вооруженные работницы позволяют себя грабить, не думая выпускать жала. Они не признают своего повелителя, не боятся человека, но запах дыма и медленные жесты рук, двигающихся в их жилище, не угрожая им, заставляют их вообразить, что это не нападение и не сильный враг, против которого возможно защищаться, а что-то вроде силы или катастрофы природы, которой надлежит подчиниться. Вместо того чтобы бесполезно бороться, полные предвидения, которое их обманывает, потому что они смотрят слишком далеко, пчелы хотят, по крайней мере, спасти будущее и бросаются на запасы меда, чтобы там почерпнуть и спрятать в самих себе материал для немедленного основания где придется нового города, если старый будет разрушен и предстанет необходимость его покинуть.
Профан, перед которым открывают наблюдательный улей[5], сначала бывает довольно разочарован. Его уверяли, что этот стеклянный ящик заключает в себе беспримерную деятельность, бесконечное число мудрых законов, удивительную массу гениальности, тайн, опыта, расчета, науки, различных искусств, предусмотрительности, уверенности, разумных привычек, странных чувств и добродетелей. И он не находит там ничего, кроме неопределенной кучи маленьких рыжеватых ягод, довольно похожих на зерна жареного кофе или на сухой виноград, скученный около стекол. Эти бедные ягоды больше мертвы, чем живы; они сотрясаются медленными, бессвязными, непонятными движениями. Он не узнает в них очаровательных капель света, которые только что без устали погружались и подымались в оживленном дыхании тысяч распустившихся чашечек, полных жемчуга и золота.
Они дрожат во тьме. Они задыхаются в окоченевшей толпе, как будто больные пленницы или свергнутые королевы, которые имели одно мгновение блеска среди сверкающих цветов сада, а потом сейчас же возвратились к постыдной нищете их угрюмого загроможденного жилища.
Но здесь происходит то же, что и со всякою глубокою действительностью. Нужно научиться ее наблюдать. Обитатель какой-нибудь планеты, который увидел бы, как люди почти незаметно движутся взад и вперед по улицам, собираются в кучу вокруг некоторых зданий или на некоторых площадях, ждут неизвестно чего, без видимого основания, в глубине своих жилищ, – этот обитатель сделал бы из всего замеченного также заключение, что люди инертны и жалки. Только мало-помалу можно распознавать многосложную деятельность в этой инертности.
О проекте
О подписке