– Что с тобой? Что произошло? Что случилось? Говори же, милый!..
Жан-Ноэль в упор разглядывал ее. Он не решался вымолвить ни слова. Потом неожиданно – но не тем откровенным и доверчивым тоном, каким говорит человек, ищущий поддержки, а с укоризной, словно желая пристыдить Инесс, произнес:
– Я только что узнал, что мой отец покончил жизнь самоубийством.
Легкое удивление, в котором не прозвучали ни огорчение, ни сочувствие, да, только легкое удивление отразилось на лице Инесс.
– Как, разве ты не знал? – спросила она. – Но ведь это же всем известно. Я отлично помню, как все случилось… Какая-то история, связанная с биржевым бумом. Что-то произошло между твоими отцом и дедом… Тебе никогда не рассказывали? Не понимаю, почему от детей скрывают подобные вещи… Так вот почему ты пришел в такое состояние! Но ведь это просто нелепо, мой юный олень! Что от этого изменилось в твоей жизни?
Теперь Жан-Ноэль в свою очередь изумился. Вот и все, что смогла сказать ему женщина, которая создала себе репутацию необыкновенно чуткого, отзывчивого существа, женщина, которая часами могла рыдать из-за того, что канарейка сломала лапку, женщина, которая писала о самой себе: «Я арфа, что звучит, на горе откликаясь!»
Арфа не зазвучала. Слово «самоубийство» вызвало у Инесс лишь одно воспоминание – источник слезливых элегий, доставлявших ей самой удовлетворение, воспоминание о юном поэте, покончившем с собой. «Ему я, быть может, обязана томиком лучших своих стихов», – нередко говорила она.
– А моя мать, а моя мать… – вырвалось у Жан-Ноэля сквозь подступившие к горлу рыдания.
– Что ты хочешь сказать о своей матери?
– Ничего… – проговорил Жан-Ноэль, покачав головой.
Внезапно оба почувствовали, что навсегда лишились бесценных, хотя и неощутимых благ – доверия, душевного слияния, полной откровенности. Инесс вновь сделалась для него чужой. Он отчетливо представил себе, что она, не задумываясь, словно речь идет о какой-нибудь безделице, может выдать его тайны своим прежним любовникам, может представить их на суд этого синклита старцев.
– Нет-нет, ничего!.. – повторил он.
– Тебе надо пойти домой, мой ангел, – сказала Инесс. – Ты очень возбужден, очень устал. Завтра тебе все покажется иным. Хочешь, я дам тебе снотворное, ты примешь его перед тем, как лечь спать… И помни, дорогой, что я не перестаю думать о тебе. А завтра, то есть сегодня утром, позвони мне – так рано, как тебе захочется… Хоть в одиннадцать часов… А теперь иди, прошу тебя. Я не могу дольше оставлять гостей одних.
Вот и все, на что она оказалась способна: снотворное, телефонный звонок… ее гости.
– Да, да, – произнес Жан-Ноэль со злобой, – ступай к ним, к Лартуа, к Вильнеру…
Она поняла, что он слышал весь разговор, происходивший в ванной комнате.
– О! Ты знаешь, Эмиль и Эдуард… – Она сделала жест, означавший, что все это не имеет никакого значения. – Они для меня как братья!
– Вот и оставайся в кругу своей семьи, – проговорил Жан-Ноэль.
– Перестань, перестань, – проговорила она. – Не станешь же ты сейчас ревновать меня к прошлому, особенно к такому прошлому. До чего же ты еще молод! Впрочем, я ничего от тебя не скрывала. Ты сам ни о чем меня не спрашивал. И я думала, что ты знаешь…
У Жан-Ноэля вырвалось первое грубое слово, первая мужская брань.
– Не мог же я предполагать, – крикнул он, – что ты знаешь как свои пять пальцев все ширинки твоего салона!
Но тут краска залила его лицо, и он невольно отшатнулся, ожидая пощечины.
Фиолетовый отблеск промелькнул в черных глазах Инесс.
– Послушай, мой мальчик, – сказала она. – Ты хочешь оскорбить меня! Какая нелепость!
И на ее лице появилось странное выражение скрытой иронии и даже удовольствия.
– Ведь я люблю тебя, мой глупый, мой прелестный, мой глупенький малыш, и ты это прекрасно знаешь, – прибавила Инесс.
Она подошла и подставила ему губы.
Но теперь эти губы были в представлении Жан-Ноэля осквернены чужими поцелуями.
Он резко отвернулся и, не говоря ни слова, вышел.
Тихий коридор, передняя с вольерой для птиц, а за парчовой портьерой смех и голоса, и среди них – задыхающийся голос старого драматурга… Стараясь двигаться бесшумно, Жан-Ноэль отворил входную дверь.
На площадке второго этажа он вдруг остановился, ухватившись за перила. Его мучила тупая боль, жестокая и непонятная. Это болела умершая в его сердце любовь, подобно тому как у человека болит нога, которую уже ампутировали.
Улицы были пустынны. Мимо проезжали редкие в этот час такси, и в каждой машине сквозь заднее стекло можно было различить две склоненные друг к другу головы. Близился рассвет. Тряпичники уже рылись в мусорных ящиках.
Жан-Ноэль не знал, куда идти. Он пересекал Париж, словно обломок дерева, уносимый рекой. Он как бы плыл по течению, следуя неведомым путем.
Позади остался дом Инесс, отныне мертвый для него дом. Впереди, внизу, возле Трокадеро, стоял дом на улице Любек, где сейчас уже, должно быть, остывало тело госпожи де Ла Моннери, и – ни одного дома, куда можно постучаться, куда можно войти. Уличные фонари освещали безмолвную тьму.
Слышны были лишь его шаги по мостовой. Жан-Ноэлю чудилось, будто он оказался в мертвом призрачном мире. Он был еще одинок, одинок навеки. Все его чувства, все ощущения притупились.
Он потрогал свои плечи, потом – лоб, но органы чувств, утомленные волнением, горем и бессонницей, отказывались ему служить. Его кожа словно звенела, была лишена живого тока крови. Казалось, у него нет больше ни грудной клетки, ни скелета – лишь холодная пустота заполняла изнутри его одежду, и только одно чувство еще теплилось в этой пустоте – безотчетный, слепой гнев против всего мира.
Он бросился к огромному каштану, замолотил кулаками по его корявому стволу, ушиб руки, заныло плечо, но боль несколько отрезвила и успокоила его, и он снова ударил кулаком по дереву. Да, правы те, кто утверждает, что внешний мир существует, но убеждает нас в своем существовании, лишь когда сопротивляется нам…
Жан-Ноэль с облегчением вздохнул. Это дерево убедило его в реальности мира. Раз оно существовало, значит, существовало и все остальное. Но если это так, значит, его отец покончил с собой, значит, его мать была убита, значит, в постели Инесс побывал чуть ли не весь Париж… И ему надо было примириться со всем этим или же последовать примеру отца… Ибо в конечном счете есть только два способа отвергнуть реальную жизнь – самоубийство и безумие. Но ведь не всяким овладевает безумие… Без сил Жан-Ноэль припал к толстому и темному стволу.
Из тьмы, окутывавшей дерево, внезапно возникли две женщины; несколько мгновений они внимательно наблюдали за молодым человеком. На них были слишком короткие и узкие юбки, плотно обтягивающие бедра, слишком яркие чулки и туфли на слишком высоких каблуках, в руках они держали лакированные сумочки. Жан-Ноэль заметил их и неожиданно расхохотался.
Они приняли его за юного захмелевшего гуляку.
– Что с вами? Нездоровится или хватили лишнего? – спросила одна из женщин.
Жан-Ноэль захохотал еще громче.
– Это вы над нами смеетесь? А что в нас такого смешного? – вступила в разговор вторая.
– Нет-нет, я не над вами… Я просто так… Пустяки, – ответил Жан-Ноэль, успокаиваясь.
– Ты просто пьян, мой цыпленочек, видать, здорово нализался! – объявила первая из женщин.
Голос был хриплый, тон – вызывающий. Жан-Ноэль пристально посмотрел на нее: обесцвеченные волосы странного оттенка, напоминавшего латунь, крупное худое лицо, прорезанное широким, ярко накрашенным ртом, на плечах – черно-бурая лиса. Ее подружка, пухленькая девица с жидкими завитыми волосами, походила на мещаночку.
Жан-Ноэль попытался определить, куда он забрел. Ах, да это Елисейские Поля, тут уже начались сады, и фонари освещали листву деревьев…
– Что ж ты тут делаешь? Возвращаешься домой в одиночестве? – спросила девица с лисой. – Мы тоже идем домой… Может, займемся любовью?
Заняться любовью. «Умеет ли он, по крайней мере, заниматься любовью?.. Он станет чудесным любовником… Когда пройдет через твои руки… а главное, через твои уста…» Заняться любовью… Те же слова, какие употребляют и Лашом, и Лартуа, и Инесс.
– Если хочешь, пойдем с нами, мы славно позабавимся втроем. Потому что мы – я и моя подружка – не расстаемся. Мы всегда неразлучны, понимаешь?..
Она приблизила к лицу Жан-Ноэля свое худое лицо, раскрыла ярко накрашенный рот и щелкнула длинными редкими зубами. На вид ей было не больше двадцати пяти лет, но ее лицо походило на маску смерти, какие встречаются в факельных шествиях.
«Мы славно позабавимся втроем…»
Втроем… Вчетвером… Как Инесс, Вильнер, Лартуа и Лашом в ванной комнате.
Толстушка с лицом мещаночки кивнула своей подружке, будто говоря: «Ладно, пошли, нечего время терять! Он все равно не решится».
Жан-Ноэль продолжал разглядывать их…
– Сколько? – спросил он, и при этих словах у него зашумело в голове.
И в эту минуту он подумал о Мари-Анж, которой обещал вскоре вернуться, о Мари-Анж, которая воображала – какая насмешка! – что он сейчас, умиротворенный и успокоенный, находится в объятиях Инесс, о Мари-Анж, единственном существе, которое он мог по-настоящему предать, о Мари-Анж, в чьем стройном теле билось сердце, страдавшее так же, как страдало его сердце… Еще не поздно было вернуться к ней, единственному близкому другу, поддержать сестру и самому найти у нее поддержку.
Девицы совещались.
– По сто франков каждой, – заявила долговязая с выкрашенными под латунь волосами. – И лишь потому, что ты красивый малый и нравишься нам. Верно, Минни?
Толстушка утвердительно кивнула.
Жан-Ноэль усмехнулся, подумав, что примерно столько же стоили бы цветы, которые он послал бы утром Инесс. И эта мысль помогла ему решиться.
В потолок было врезано зеркало… Жан-Ноэль не мог бы сказать, какой дорогой вели его проститутки от Рон-Пуан и как они очутились в этой комнате дома свиданий, где пахло плесенью, скверным кремом, дешевыми духами и грехом.
Заспанный ночной лакей в сорочке с отстегнутым воротничком принес полотенца и крошечный кусочек мыла.
– Тебя не мучит жажда, мой миленький? А я просто умираю, до того выпить хочется, – проговорила блондинка с лицом мертвеца.
И заспанный лакей, шлепая башмаками, принес отвратительный коньяк в маленьких облупившихся посеребренных стаканчиках, какие обычно стоят по шесть штук в ряд на буфетах в привратницких.
И Жан-Ноэль заплатил слуге, он заплатил и девицам, желавшим получить свой «подарок» вперед… «Это как-то приятнее… Потом уже о деньгах нет речи…»
– Надо признаться, что гость во фраке нам не так уж часто попадается, – сказала блондинка. – К тому же ты красив, тут уж ничего не скажешь.
Внезапно, заметив волоски меха на одежде Жан-Ноэля, она забеспокоилась:
– Черт возьми! Неужели это моя лиса линяет? – испуганно закричала она.
Сняв серебристый волосок, она поднесла его к свету.
– Нет, все хорошо, это не с моего воротника, – объявила она. – Выходит, ты нынче вечером занимался любовью на покрывале из меха? Не хочешь отвечать? Ну что ж, я не любопытна…
И обе девицы, сбросив одежду, равнодушно позволили гостю созерцать их тела: ведь каждая получила от него сто франков. Они остались только в туфлях и в шелковых чулках, спущенных до щиколоток.
И теперь фрак Де Вооса, перешитый фрак убийцы Жаклин, лежал на стуле этой низкопробной гостиницы, его фалды касались потертого ковра, и в полутьме фрак этот походил на осевшее тело сраженного кинжалом человека.
И теперь Жан-Ноэль, обнаженный, лежал посреди постели, между двумя проститутками, и не отрываясь смотрел в потолок.
– Мы привели тебя сюда, – сказала девица, которую подруга называла Минни, – потому что это единственное заведение, где есть такие зеркала. А втроем с ними занятнее.
Она была плохо сложена – короткие ноги, отвислый зад, шероховатая кожа. Девица с латунными волосами подверглась в свое время кесареву сечению, и в зеркале Жан-Ноэлю был виден длинный шов, разделявший надвое ее худой живот. У нее были острые бедра, жалкая отвислая грудь; бледное тело было испещрено набухшими зеленоватыми венами; раздетая, она еще больше походила на труп.
Впрочем, отражаясь в туманном зеркале, они все трое напоминали погребенных в склепе людей, которых внезапно и противоестественно оживили; они походили также на трех мертвецов, похороненных в общей гробнице; казалось, плита над ней поднялась в минуту воскрешения плоти, обреченной на муки ада и вечное проклятие.
Жан-Ноэль наблюдал в зеркале переплетение голов, ног, волос, в котором его собственное тело – белое, длинное, куда более красивое, чем тела обеих женщин, – было центром и стержнем. Казалось, два демона набросились на ангела, чтобы увлечь его в адскую бездну. И бледный ангел наблюдал за тем, как его собственные руки пробегали по телам наемных жриц разврата, которым предстояло в тот вечер служить для него орудием извращенной мести, причем сам он был одновременно и палачом и жертвой.
Жан-Ноэль не отвечал на непристойные вопросы девиц. У него не было определенных желаний. Он довольствовался тем, что наблюдал в зеркале, как происходила эта черная месса любви, и вырабатывал в себе холодную трезвость. Он не позволял девицам целовать себя в лицо, но зато отдал им во власть все свое тело, испытывая при этом смешанное чувство равнодушия, ужаса и радости, сотканное из удовлетворения и отвращения. Его поражало, что прикосновение этих рук, этих губ рождало в нем такие же желания, так же напрягало его нервы, как и ласки Инесс.
– Почему вы занимаетесь этим ремеслом? – услышал он собственный вопрос, обращенный к двум падшим созданиям, которые – он видел это в зеркале – как две пиявки присосались к его телу.
Жан-Ноэль тут же спросил себя, зачем он сказал такую глупость. «За сто монет», – услышит он сейчас в ответ.
Он увидел, что голова маленькой мещаночки зашевелилась, исчезла за рамой зеркала.
– Потому что мне нравится это занятие, – ответила она убежденно.
– Самое забавное, что она говорит правду, – произнесла девица с лицом мертвеца, в свою очередь поднимая голову и взмахивая похожими на змей прядями своих желтых волос. – И сегодня вечером она отводит душу… Я – другое дело… Меня это не увлекает. Лишь бы поскорее отделаться… А теперь ты скажи, – спросила она Жан-Ноэля, – ведь ты красив, богат, у тебя, верно, и порядочных женщин хватает? Разве ты не понимаешь, что заниматься этим с нами – значит предаваться пороку?..
Их голоса раздавались совсем рядом, а рты раскрывались в трех метрах над ним. Привычные соотношения предметов в мире изменились.
И вдруг Жан-Ноэль увидел в зеркале, что он рывком привлек к себе длинное тело женщины со шрамом на животе.
– Вот видишь, я ж тебе говорила, что он хочет тебя, – заметила Минни с досадой профессионалки.
Взор Жан-Ноэля померк. Теперь в тусклом зеркале он видел не только спину худой женщины и короткие руки ее подруги на своем теле, теперь там появилась Инесс со спущенными на щиколотки чулками; и рядом с нею был Лартуа, и рядом с нею был Вильнер, а она – раздвоившись, отвратительная в своей похоти – склонялась то над одним, то над другим. Жан-Ноэль видел в зеркале и своего деда, грозного Ноэля Шудлера с остроконечной бородкой; и он видел там свою мать, он видел ее дважды, словно и ее образ раздвоился: над одним ее телом был его отец, а над другим ее телом – второй муж, убийца; и там же, наверху, виднелась и его умирающая бабушка Жюльетт де Ла Моннери, потому что она, как и все другие женщины, принимала в свое лоно мужское семя и рожала детей. Живые и усопшие члены его семьи и те, кого он видел в ореоле поэзии и славы, – все смешивалось и переплеталось здесь, все становилось низменным и осквернялось. Тело худой жрицы любви содрогалось, и каждый раз это вызывало у Жан-Ноэля новый образ, каждый жест обеих девиц, каждое их движение порождали к жизни новых участников этого бесовского хоровода. Марта Бонфуа и герцогиня де Сальвимонте, Лашом и Огеран, все участники бала у Инесс Сандоваль возникали в зеркале – и все они были без одежды, а их лица скрывались под масками чудовищ; вслед за ними теснились нищие, некогда стоявшие у дверей дома на авеню Мессины и теперь всплывшие из глубин памяти Жан-Ноэля вместе с образом его прадеда Зигфрида, раздававшего им милостыню; да, они были тут – все эти калеки, обездоленные и голодные, они кружились без устали в стремительном хороводе, и на их лицах одна маска сменяла другую…
Зеркало превратилось в сцену, на которой разыгрывался какой-то гибельный кошмар, в отвратительную фреску, стремительно разраставшуюся и грозившую закрыть весь небосвод…
Жан-Ноэль закрыл глаза.
О проекте
О подписке