В таких условиях власти искали себе опору в лице консерваторов и националистов-державников. Крушеван и Пронин как нельзя лучше подходили на эту роль. А их апелляция к «трудовым массам» хорошо вписывалась и в зубатовскую рабочую политику. Правда, оба они были людьми не вполне адекватными. Крушеван в рассказе «Охота на волков» сам признавался в своих ночных кошмарах (Ижболдина 2007: 164). А у Пронина была стойкая репутация не только третьесортного демагога, но и прямого мошенника. Так, уже в Кишинёве он взял подряд на мощение улиц, причём вместо обещанной первосортной брусчатки выписал третьесортный булыжник и прикарманил разницу. Но с этими «шалостями» власти предпочли мириться, а что касается антисемитской риторики – видимо, полагали, что она так громкими словами и останется. Во всяком случае, когда началось «дубоссарское дело» (очередной кровавый навет, о котором сам М. Б. Слуцкий пишет в первой главе воспоминаний «В скорбные дни»), и стало ясно, что обстановка накаляется, были приняты вялые меры: Крушевана заставили напечатать опровержение, решили увеличить число патрулей (Джадж 1998: 146).
Но к этому времени и Крушеван, и Пронин почувствовали сильную поддержку и решили, что их час настал. Крушевана больше волновала тема «экономического засилья» евреев. Ведь на его глазах разорялись не только помещики, но и патриархальное крестьянство, а на смену им шла буржуазия – городская и сельская. Это пугало и Салтыкова-Щедрина, у которого «Убежище Монрепо» кончается воплем: «идёт чумазый!». Но в многонациональной Бессарабии, где этнические группы были в то же время и социальными статусами, «чумазый» персонифицировался: «идёт новое племя!» Племя, которому не дороги ценности патриархального мира, которое разрушит старые сословные рамки, старый образ жизни. Тот же ход мысли мы позже увидим у О. Шпенглера, для которого поместное дворянство – лишь «высшая форма» крестьянства, и оба они противостоят «кочевникам мировых столиц» (Шпенглер 1993: 165). А ещё позже – в нацистской и околонацистской литературе (см.: Мосионжник 2012).
Пронин так далеко замахнуться не умел. Ему достаточно было свести счёты с конкурентами, мешавшими его коммерческим планам (Урусов 2004: 77). Но роль обеих этих фигур в подготовке погрома ясна. Что же до имперской администрации – и столичной, и кишинёвской, – к тому времени она была уже слишком дряблой, чтобы надолго удержать ситуацию под контролем. Власти растормозили и выпустили на волю силу, которой оказались не способны управлять (и слишком поздно это заметили). И хвост стал вертеть собакой. А потом 1905 г. показал, что другой опоры у самодержавия и вовсе не осталось. Приходилось мириться либо с парламентом, ограничивающим власть монарха, либо с Крушеванами.
Итак, власти вряд ли желали погрома, но создали те условия, в которых он стал возможен. Крушеван, Пронин и некоторые близкие к ним лица – желали и организовали. Все наблюдатели заметили, что с самого начала погромщики расходились с Чуфлинской площади уже организованными группами, действовавшими единообразно. Все видели, что христианское население рисовало на дверях кресты или выставляло в окнах иконы – стало быть, заранее было предупреждено, как избежать насилий. И всё же и Крушеван с Прониным, при всей их сознательной виновности, не стояли за каждым брошенным камнем. Они создали и организовали агрессивную толпу, а у этой толпы есть собственные законы поведения (см.: Назаретян 2003). Каковы бы ни были планы Крушевана и его присных, вряд ли они заранее желали такого размаха, чтобы в 100-тысячном городе был повреждён или разрушен почти каждый третий дом. Но чем больше толпа чувствовала вседозволенность, допустимость не только насилия, но и грабежа, – тем больше она выходила из-под контроля. Это не оправдывает виновников погрома, но позволяет понять механику развития событий.
Конечно, мы не ставим себе задачей провести исчерпывающий анализ причин Кишинёвского погрома. На этот счёт есть уже обширная литература. Следует отметить, что многого из сказанного М. Б. Слуцкий в своё время знать не мог. И когда он называет Плеве и Лопухина «главными организаторами погрома» («В скорбные дни», глава 9), – конечно, это общее мнение либеральной интеллигенции того времени, а вовсе не твёрдо установленный факт. Но не забудем: Слуцкий был человеком, лично спасавшим десятки жертв погромщиков – и в 1903 г., и два года спустя, и позже. Кто осмелится требовать от него отрешённой и беспристрастной позиции? Главное достоинство его книги – в фактах, которые он передаёт как очевидец.
Тексты воспоминаний приводятся по первым изданиям:
Слуцкий М. Б. За три четверти века. Мои воспоминания из детства, юности и полувековой врачебной и общественной деятельности. Часть первая (годы 1851–1900). Кишинёв: Тип. Акц. О-ва «Unser Zeit», 1927. 122 с.
Слуцкий М. Б. В скорбные дни. Кишинёвский погром 1903 года. Кишинёв: Типография М. Авербуха, 1930. 119 + IV с.
В первой из этих книг имеется разночтение: слова «За три четверти века» на обложке даны самым крупным шрифтом, как основной заголовок, на титульном же листе – отсутствуют вовсе. На обороте титульного листа – только одна строчка: «Cenzurat la Cenzura Chișinău» – «Дозволено кишинёвской цензурой». Подцензурный характер обоих изданий следует учитывать при оценке некоторых высказываний автора.
В оригинале использовалась (как и во всей бессарабской печати на русском языке до 1940 г.) дореформенная орфография. В данном издании она приведена к современной. В обоих изданиях много опечаток, особенно в расстановке запятых. В тогдашнем Кишинёве, уже десять лет как не находившемся под властью России, издательства явно испытывали трудности с корректурой на русском языке. В ряде случаев – например, там, где фамилия Склодовской-Кюри передана как «Скадовская», – нет возможности установить, кто допустил ошибку: автор, корректор или наборщик. В данном издании мы исправили только явные опечатки, не создающие двусмысленности.
Все постраничные сноски, помеченные звёздочками, принадлежат автору и воспроизводятся по тексту оригинала. Комментарии от редакции помечены арабскими цифрами и даются после основного текста.
У М. Б. Слуцкого еврейские имена даны в той форме, какую они имели в бессарабском диалекте языка идиш: Ду́вид вместо Давид, Сура вместо Сара и т.д. В данном издании они оставлены без изменений.
Л. А. Мосионжник, доктор истории, доцент университета «Высшая антропологическая школа» (Кишинёв)
О проекте
О подписке