Вот что знает Церковь. И когда мы взываем к Духу Святому в эпиклезисе, когда мы обращаемся к Нему и вопием: Господи, Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолам Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящихтися, – мы просим Духа Святого, присутствие Которого является знаком, признаком вечности уже пришедшей, вечности, уже внедрившейся во время, просим Его прийти и совершить чудо, чтобы эта община разверзлась до пределов бесконечности и вечности, чтобы эта малая христианская община стала на мгновение вечностью, и чтобы то, что будет истиной в вечности, стало реальностью во времени: хлеб и вино стали бы Телом и Кровью Христа. В историческом времени этого не бывает; в мире двух измерений времени и пространства этого не случается; но это бывает, и это случается, и это происходит в тот момент, когда вечность врывается во время и время уже теперь поглощено вечностью.
Но каково же наше, священническое положение? С каким ужасом стоим мы, совершая служение, когда это совершается! Знаю случай, когда молодой священник, предстоя у престола Божия и чувствуя, что он не в силах совершить таинственное, превосходящее всякую человеческую силу священнодействие, в момент растерянности сказал: «Господи! Я не могу! Я не могу!» – и вдруг почувствовал, что между ним и святым престолом Кто-то стал; ему пришлось отступить и стоять на расстоянии от престола, потому что Некто невидимо стоял, совершая ту Божественную литургию, которую Он Единственный может совершить. Это – наше время, это в пределах моего личного опыта.
Значит, то, что верно о Христе по отношению к твари, по отношению к человеку, должно быть истиной и реальностью в жизни, в опыте, в действии пастыря. Христос был во славе Отчей. По любви, жертвенной, крестной любви к падшему человеку, Он стал человеком; Он принял на Себя все ограничения тварности; Он принял на Себя жизнь в до ужаса сузившемся через грех тварном мире; Он понес на Себе все последствия падения. И не только в жажде, не только в голоде, не только в утомлении, не только в смятении духа, не только в слезах над Лазарем, не только смертью телесной, физической на Кресте. Он с нами так соединился, настолько стал един с нами, настолько захотел быть тем, что мы есть, чтобы мы стали тем, что Он есть, – что свободной волей, трагически, крестно, убийственно принял на Себя боголишенность, которая убивает человека. Человек потерял Бога грехом, Христос как бы потерял Бога в момент Своей крестной смерти, чтобы ничем не быть отделенным от судьбы человека. Боже Мой! Боже Мой! Зачем Ты Меня оставил? (Мк. 15: 34) – самый страшный крик, который когда-либо звучал в человеческой истории, потому что Сын Божий, ставший Сыном Человеческим, захотел так быть единым с сынами противления, что согласился, как они, вместе с ними, лишиться Бога. И от этого боголишения, от этой страшной богооставленности Он умер, как всякий сын человеческий, и сошел во ад.
Мы ведь свидетельствуем иконами, преданием церковным, верой Церкви, что по смерти Христос сошел во ад; но мы должны понимать, что это значит! Когда мы думаем об аде, мы думаем картинно, фольклорно о месте страшных мучений. Но самое страшное в аде Ветхого Завета, в шеоле, о котором говорит псалмопевец или другие места Священного Писания, не мучения, а то, что это место, где Бога нет и не будет никогда, это место последнего, безнадежного отсутствия Божия, предельной богооставленности навсегда. Грехом Адама в этот ад сходили все. Прочтите притчу о богаче и Лазаре; и богач, и Лазарь, и Авраам находятся в этом шеоле; судьба их различна, страдание их различно, а оставленность – почти одинакова; между Богом и этим местом нет пути. И когда Христос сходит во ад, потеряв Бога в этом ужасе боголишенности, Он, как всякий человек, потерявший Бога, уходит в те глубины, из которых как будто нет возврата и где нет встречи с Богом. И ад широко раскрывается, чтобы уловить Того, Кто на земле его побеждал все время, во всем, везде. И – о ужас! – обнаруживает, что с этой человеческой душой вошла в ад полнота Божественного присутствия.
Это путь Христов. Каков же наш путь? Если мы пастыри, если мы священники во Христе, то мы должны пройти весь путь Христов в готовности так быть едиными и с заблудшей овцой, и с богооставленным, и с грешником – со всяким человеком, чтобы, если нужно, пойти на ужас Гефсиманской ночи, пойти на ужас телесной смерти, пойти на ужас боголишенности… В момент, когда мы думаем только о том, что смерть откроет нам наконец путь к Богу, мы должны быть готовы сойти в человеческий, земной ад и, если нужно, никого не оставить без нашей милости, где бы он ни оказался.
Когда Христос говорит: Я знаю Отца и потому отдаю душу Свою за овец (Ин. 10: 15), – Он говорит о том, что так знает крестную, жертвенную Божественную любовь, что отдает всего Себя: вечность Свою – на погубление, славу Свою – на потухание, тело Свое – на поругание, душу Свою – на терзание, всего Себя отдает, каждый час. Спаситель говорит: За них Аз свящу Себе, за них Я посвящаю Себя (Ин. 17: 19). Это значит две вещи. С одной стороны: «Я отдаю Себя в жертву», а с другой стороны: «Я приготавливаю Себя к этой жертве такой совершенной чистотой, святостью, богоотданностью, чтобы быть достойным, непорочным Агнцем, закланным прежде начала мира». Вот стояние священническое.
Я не могу в одной беседе сказать вам очень многое, но хоть это воспримите где-то с краю того, что найдете в учебниках, где так богато и так хорошо очень многое сказано. Но если мы этого не знаем, то из учебников мы можем научиться тому, как быть священником, но не какими священниками быть. Образ у нас только один; не пример даже, а существо нашего священства одно: Господь Иисус Христос. Как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас (Ин. 20: 21). Я вам дал пример, чтобы вы ему последовали. Как Я умыл ноги вам, так и вы умывайте друг другу ноги (Ин. 13: 14–15). Кто хочет из вас быть первый, да будет всем слуга (Мк. 9: 35).
Нет власти у священника; нет прав у священника; есть только страшная и дивная, подлинно Божественная привилегия – любить до смерти, и смерти крестной. Кто-то из западных подвижников, спрошенный, что такое священник, ответил: «Священник – это распятый человек». Это человек, который отрекся, и отрекается, и каждый час должен заново отречься от себя, от каких бы то ни было прав; не только от ложного права творить зло и быть грешником, но даже и от законных прав человечности, человеческой жизни. Он – образ Христов, он – икона, он – Христова забота, он – Христова любовь; он – Христова кровь, которая может быть излита.
На этом пути есть несколько вещей, которые священник должен делать. Первое – молиться; предстоять перед Богом за паству, за народ. Но предстоять за народ не значит чувствовать себя отдельным, привилегированным человеком, который имеет доступ в алтарь и возносит молитвы. Предстоять перед Богом за народ значит чувствовать себя настолько единым с этим народом, что каждый крик этого народа, каждый стон, каждая мольба, каждый возглас покаяния, каждая радость проходит через него, как вода течет по желобу. А это порой бывает очень страшно. Помню, когда я был молодым священником, у меня в приходе был человек, от которого я приходил в ужас и отвращение и внутреннее содрогание. И однако мне было ясно, что если я не могу сказать, что даю через себя, в себе место молитве этого человека, если я не могу сказать перед Богом: «Он и я – одно», то я не имею права служить Литургию за него. Помню, я приходил в церковь за два, за три часа перед службой, стоял перед Царскими вратами и бился и бился до момента, когда мог, наконец, сказать: «Да, Господи, пусть через меня пройдет молитва этого человека; я его признаю как плоть от плоти моей и кровь от крови моей, хотя переживаю его, как проказу». И так в течение больше десяти лет пришлось бороться. И так борются бесчисленные люди. Конечно, не все так плохи, у других людей больше горения, больше духа, больше силы, пусть так; но рано или поздно каждому, может, придется поставить вопрос: могу ли я сказать об этом человеке: «Он плоть от плоти моей, он кровь от крови моей, и мы перед Тобой, Господи, как одно; или вместе нас спаси, или вместе отвергни!».
В конце древнего чина исповеди на Руси, после того как была принесена исповедь, когда уже была дана разрешительная молитва, кающийся клал свою руку на выю, на шею, священника – и священник ему говорил: «Грехи твои на мне; иди с миром». Грехи твои на мне, потому что во мне действует Христос, Который Один только может взять чужие грехи. Но также и в другом смысле: когда кто-нибудь так тебе поверил, что открылся тебе, исповедал свою душу, – твоя судьба и его судьба переплелись на веки вечные и навсегда. То борение, которое в человеке происходит, – не борьба против плоти и крови, не борьба против его человечества, вещества, а борьба с силами злобы поднебесной (см. Еф. 6: 12). И если человек тебе открыл свое борение, свою борьбу, свой грех, свою пораженность, ты, священник, должен ради него, для него, вместе с ним побеждать в себе то зло, которого ты стал вольно и свободно сопричастником, приняв его исповедь и признав его человеком, который является плотью и кровью твоей. Исповедующий – это человек, которому другой так может поверить, чтобы открыться до конца. В его любовь можно поверить и знать: ты не будешь отвергнут, в его правду можно поверить и знать: ты не будешь обманут, в его верность можно поверить и знать: он никогда не отступится от тебя, ни в этом веке, ни в будущем. Таковы ли мы, священники, исповедующие другого?
Но это относится не только к священнику, это относится ко всем. Каждая исповедь может быть последней исповедью человека; каждую исповедь человек должен приносить Богу, словно это его предсмертный час. Каждую исповедь должен принимать священник с таким же благоговением, с таким же сознанием ответственности, с таким же трепетным ужасом и трепетной любовью, с какими он препровождал бы на суд, шел бы на суд Божий вместе с человеком, который у него исповедуется. И так же должны понимать исповедь те люди, которые толпятся и ждут своей очереди. Человек стоит на Страшном суде: уйдет ли он оправданным – или я увижу воочию вечную гибель брата или сестры? Если бы только мы это понимали, разве мы с нетерпением относились бы к долгой исповеди, когда человек предсмертно, наконец, напоследок старается спастись от вечного осуждения? А разве мы учим этому кого-нибудь, начиная с себя самих? Разве мы в этом смысле не грешим вместе с народом, который нетерпеливо относится к долгой исповеди, потому что «время проходит, моя очередь могла бы настать»? Если ты не сумел проявить любовь, заботливость, молитву по отношению к этому человеку, который перед Божиим судом, о чем ты думаешь, чего сам от Бога ожидаешь? Ведь какой мерой мерил, такой мерой и отмерится.
И последнее, что мне хотелось бы сказать (и конечно, все это очень бегло), – одно только слово о проповеди: как проповедовать, как готовиться? Скажу так: всей жизнью готовься. К проповеди не готовятся, просто засев за письменный стол и окружив себя толкованиями Святых Отцов. Когда Отцы говорили, слова их шли из сердца, они кричали из глубины своего опыта. Если мы будем просто повторять то, что они говорили, может никуда не достичь их крик. У святого Иоанна Лествичника есть место, где он говорит, что слово Божие подобно стреле, которая способна ударить в цель и пробить щит. Но, говорит он, стрела останется бездейственна, если нет лука, тетивы, крепкой руки и верного глаза. Вот это – мы. Слово Божие – как прямая, чистая стрела, способная пробить любую толщу греха, любую окаменелость; но она не полетит, если кто-нибудь не пустит эту стрелу, если не будет верного глаза, который ее направляет, мощной руки, которая натянет лук. И в этом наша громадная ответственность.
О чем говорить? Очень просто: проповедь не надо говорить никому, кроме как самому себе. Стань перед судом евангельского отрывка, поставь себе вопрос о том, как ты сам стоишь перед ним, и как этот отрывок, Божие слово живое, личное, тебя судит, что оно тебе говорит, что ты можешь ответить Живому Богу, Который требует ответа, и действия, и покаяния, и новой жизни, – и скажи. Если слово, которое ты говоришь в проповеди, тебя ударяет в душу, если глубоко вонзается, как стрела, в твое собственное сердце, оно ударит и в чужую душу и вонзится в чужое сердце. Но если проповедник будет говорить «вот этим людям» то, что, ему думается, им полезно знать, то большей частью это будет бесполезно, потому что ума это, может быть, коснется (если проповедник окажется способным умно об этом сказать); но ничью жизнь это не перевернет.
Самая сильная проповедь, которую я слышал в жизни, была проповедь не «умного», скромного, самого обыкновенного священника, которого я знал. Он стал в Великую пятницу перед Плащаницей с намерением проповедовать, долго молчал и плакал, потом повернулся к нам и сказал: «Сегодня Христос умер за нас…», – стал на колени и зарыдал. И после этого было долгое, долгое молчание и истинный плач из глубин души у многих. О, про Распятие можно много сказать! Но этого нельзя так сказать, если твою душу не пронзило оружие. Вот так надо проповедовать.
Конечно, надо иметь какое-то знание; конечно, надо понимать, о чем говорит Евангелие или отрывок Священного Писания, о котором ты будешь говорить; но этого мало! Если твоя проповедь тебя самого не ранит в самые глубины, если ты сам не предстоишь в ужасе перед Богом и не говоришь в Его имя – может быть, себе в суд и в осуждение, но во спасение другим, – то такая проповедь ничью жизнь не переменит. Не от Священного Писания, не от мудрости говорил Иоанн Креститель; он говорил из глубин зажегшегося сердца, из глубин покаявшейся совести, из глубин человека, который так возлюбил Бога, так возлюбил других людей, что всю свою жизнь погубил, по-человечески говоря, чтобы быть готовым сказать одно живое слово за Бога. И потому Священное Писание его называет гласом вопиющего в пустыне (Мк. 1: 3). Это был голос Божий, который звучал через человека.
Дай нам Бог научиться хоть чему-то из дивных слов Священного Писания, из образа Христа, из учения Отцов, из примера святых. И тогда наше пастырство, которое должно быть в первую очередь, раньше всего сораспятием со Христом и воскресением жизни, принесет плод во спасение и в чужой жизни – вернее, в жизни брата, сестры, потому что «чужих» нет, – и в нашей жизни.
– С одной стороны, верующие люди часто хотят видеть в священнике человека не от мира сего. С другой стороны, Бог посылает священника с миссией именно в мир. Как священнику мудро сочетать в себе светское с духовным, Божественное с человеческим, чтобы его служение было и полезным, и спасительным?)[2]
– Скажу три вещи на это. Первое: мы напрасно и ошибочно разделяем деятельность от созерцания и напрасно противопоставляем область Божественную человеческой области. Если определять деятельность по ее точке приложения – общественная работа, преподавание, ректорство и т. д., конечно, деятельность кажется совершенно лишенной созерцательного момента; и если мы определяем созерцание монашеской, затворнической кельей, то, конечно, не видно, в чем тут деятельность. Но надо думать не об очевидном, а всегда восходить ко Христу. И что мы видим во Христе? Как слышу, так и сужу, и суд Мой праведен (Ин. 5: 30). Христос вслух произносит слова, которые покоятся в бездонном, таинственном Божественном молчании; Он слушает Отца и провозглашает суд Божий. И еще: Отец Мой доныне делает, и Я делаю (Ин. 5: 17). Отец показывает Сыну все, что творит Сам. Христос созерцает дела Божии и осуществляет их в жизни. Христианская деятельность не определяется точкой приложения; можно делать что угодно как христианин и делать то же самое не как христианин. Христианская деятельность также не определяется лишь тем, что мы поступаем, применяя, как можно более добросовестно, заповеди, относящиеся к данному положению. Христианская деятельность в своей предельной сущности – это действие Божие, совершаемое через человека. Это деятельность человека, который так сумел вслушаться в слово Божие, что провозглашает Божие слово; так вглядеться в пути Божии, что его поступки – делание, которое Господь совершает через него.
О проекте
О подписке