Джед уже сам не помнил, когда начал рисовать. Видимо, все дети худо-бедно рисуют, но поскольку с детьми он не общался, то не мог утверждать по этому поводу ничего определенного. Но зато он был уверен, что начал с цветов, рисуя их карандашами в тетрадках небольшого формата.
Обычно по средам во второй половине дня, иногда еще и по воскресеньям, он наслаждался одиночеством в залитом солнцем парке, пока его приходящая няня бегала звонить очередному бойфренду. Ванессе было восемнадцать лет, она училась на первом курсе экономического факультета в университете Вильтанез департамента Сена-Сен-Дени и долгое время оставалась единственным свидетелем его первых творческих опытов. Рисунки ей нравились, она искренне говорила Джеду, что они красивые, хотя то и дело озадаченно поглядывала на него. Потому что мальчишки должны рисовать кровожадных чудищ, свастики и истребители (самые продвинутые – пиписьки и женские гениталии). Но уж никак не цветочки.
Джеду даже в голову не могло прийти, как, собственно, и Ванессе, что цветы – это просто-напросто половые органы, украшающие поверхность мира пестрые вагины, отданные на растерзание похотливым насекомым. Создается впечатление, что насекомые и люди – тоже своего рода животные – постоянно к чему-то стремятся, быстро и целеустремленно передвигаясь с места на место, тогда как цветы сверкают себе преспокойно на солнце, застыв во всем своем великолепии. Красота цветов печальна, увы, ведь эти нежные создания обречены на смерть, как, само собой, и все живое на земле, но цветы особенно, а их останки, как и трупы животных – всего лишь грубая пародия на их бытие, и воняют они точно так же, как трупы животных, – все это понимаешь, впервые сознательно пережив смену времен года, вот и Джед заметил гниение цветов в пятилетнем возрасте, если не раньше, потому что в парке, разбитом вокруг особняка в Ренси, было много цветов и много деревьев, и, сидя в коляске, которую катила какая-то взрослая тетенька (его мать?), первое, на что он обратил внимание, не считая неба и облаков, были ветви, качающиеся на ветру. Жажда жизни проявляется у животных быстрыми метаморфозами – увлажнением дырочки, затвердением стержня и, наконец, выделением семенной жидкости, но об этом Джед узнает несколько позже, на балконе в Пор-Гримо, при посильной помощи Марты Тайфер. Жажда жизни у цветов проявляется в образовании всполохов ослепительных расцветок, оживляющих однообразную зелень природного пейзажа, равно как и бесцветное однообразие городского пейзажа – по крайней мере там, где местная мэрия потрудилась их посадить.
По вечерам отец по имени “Жан-Пьер” – так обращались к нему друзья – возвращался домой. Джед называл его “папой”. Жан-Пьер, по мнению приятелей и подчиненных, был хорошим отцом; вдовцу требуется известная самоотверженность, чтобы в одиночку воспитывать ребенка. Первые годы Жан-Пьер был хорошим отцом, потом чуть хуже, все чаще вызывал няню и постоянно ужинал в городе (в основном с заказчиками, порой с подчиненными, но все реже и реже с друзьями, ибо время дружбы постепенно сходило на нет, и он уже слабо верил в то, что можно иметь друзей и что дружеские отношения способны сыграть хоть какую-то роль в биографии человека или повлиять на его судьбу), возвращался поздно и даже не пытался переспать с юной няней, что, надо сказать, норовит сделать подавляющее большинство отцов; он выслушивал отчет о том, как прошел день, улыбался сыну, платил нужную сумму. Отец стал главой усеченной семьи, но никакое пополнение в его планы не входило. Он очень хорошо зарабатывал, будучи генеральным директором строительной компании, специализировавшейся на возведении приморских комплексов “под ключ”; у него были заказчики в Португалии, на Мальдивах, в Сан-Доминго.
От этого периода у Джеда остались тетрадки с полным набором рисунков того времени, но все эти сокровища тихо-мирно умирали (бумага была среднего качества, да и цветные карандаши не лучше), ну еще пару столетий они бы, конечно, протянули, однако всем предметам и существам назначен свой срок жизни.
Картина, написанная гуашью, которую следовало датировать скорее всего годами его ранней юности, называлась “Сенокос в Германии” (с чего бы, интересно, Джед ведь не бывал в Германии и никогда не присутствовал и уж тем более не участвовал в “сенокосе”). На горизонте пейзаж замыкают снежные вершины, при этом свет, безусловно, указывает на самый разгар лета; крестьяне, вздымающие сено на вилы, и запряженные в тележки ослы выполнены в насыщенных ярких тонах, полученных методом лессировок; красиво вышло, что твой Сезанн, да и вообще что твой кто угодно. Вопрос красоты вторичен в живописи, великие мастера прошлого признавались таковыми, если предлагали свое собственное видение мира, последовательное и новаторское одновременно; а это означает, что они всегда писали в одной и той же манере и, преобразуя объекты окружающего мира в объекты живописи, строго придерживались собственного метода и приемов, кроме того, эта их манера никому ранее присуща не была. Художников ценили еще выше, если их видение мира казалось исчерпывающим, и создавалось впечатление, что оно приложимо ко всем без исключения предметам и ситуациям, реально существующим и воображаемым. Таково было классическое понимание живописи (Джеду посчастливилось приобщиться к нему еще в средней школе), основанное на концепции фигуративного искусства – на той самой фигуративности, к которой он весьма странным образом вернется на несколько лет. И что совсем странно, именно она принесет ему в итоге славу и богатство.
Джед посвятил свою жизнь (во всяком случае, профессиональную, очень быстро слившуюся воедино с его жизнью вообще) искусству, созданию изображений мира, не предназначенного, однако, для проживания. Поэтому он мог создавать критические изображения – критические до известной степени, поскольку в юные годы Джеда искусство, как и общество в целом, стремилось в своем развитии к приятию мира, порой восторженному, но чаще с оттенком иронии. У его отца такой свободы выбора не было вовсе, он-то как раз обязался выдавать на-гора пригодные для жилья конструкции – какая уж тут ирония, – в которых собирались поселиться люди, и даже получать удовольствие, хотя бы во время отпуска. Если бы этот жилищный механизм дал сбой, например упал бы лифт или засорился туалет, вину возложили бы на отца. Зато он не отвечал за внезапное вторжение в резиденцию неотесанных и агрессивных народных масс, неподконтрольных полиции и законным властям; землетрясение также считалось обстоятельством, смягчающим его ответственность.
Отец отца Джеда был фотографом, а его корни, в свою очередь, терялись в некой малопривлекательной стоячей социологической луже, с незапамятных времен наводненной сельскохозяйственными рабочими и бедными крестьянами. Что же могло подвигнуть человека из нищих слоев на интерес к технологиям зарождающегося фотоискусства? Джед понятия не имел, его отец тоже; как бы то ни было, дед, первый в долгой чреде поколений, вышел за рамки примитивного, без затей, воспроизведения одного и того же социального статуса. Он зарабатывал на кусок хлеба, фотографируя по большей части на свадьбах, первых причастиях и выпускных вечерах в деревенской школе. В Крезе, этом позабытом-позаброшенном департаменте Франции, ему редко приходилось снимать торжественное открытие новых зданий или визиты политиков государственного масштаба. Фотография считалась не ахти каким ремеслом, доходов приносила мало, и то, что сын стал профессиональным архитектором, не говоря уже о его более поздних предпринимательских успехах, было важным шагом вверх по социальной лестнице.
К тому времени, когда Джед поступил в парижскую Школу изящных искусств, он уже бросил рисунок ради фотографии. За два года до этого он обнаружил на дедушкином чердаке фотографическую камеру с раздвижным мехом Linhof Master Technika Classic, в прекрасном рабочем состоянии, хотя дед уже не пользовался ею, когда выходил на пенсию. Джеда буквально околдовал этот допотопный раритет, тяжелый и странный, но высочайшего качества. Мало-помалу он нащупал принципы смещения фокусного центра, изучил вращающуюся кассетоприемную рамку и принцип Шаймпфлюга, а затем посвятил себя занятию, к которому почти целиком свелись все его художественные изыскания в студенческие годы, а именно систематической съемке всякого ширпотреба. Он работал у себя в комнате, предпочитая естественное освещение. Скоросшиватели, огнестрельное оружие, еженедельники, картриджи для принтера, вилки – ничто не ускользнуло от его поистине энциклопедического взгляда в стремлении составить исчерпывающий каталог предметов, произведенных человеком в индустриальную эпоху.
В награду за грандиозный и маниакальный размах его, надо признать, слегка безумного проекта Джед получил заслуженное уважение преподавателей, но это никак не сблизило его с какой-либо из студенческих групп, сбившихся на почве общих эстетических воззрений, а говоря более прозаически – объединенных желанием выйти скопом на арт-рынок. Кое с кем Джед все же дружил, пусть и не взахлеб, не подозревая, сколь мимолетными окажутся эти отношения. Он даже завел пару-тройку романов, но ни один из них долго не продержался. На следующий же день после получения диплома он внезапно осознал, что теперь ему будет одиноко. За последние шесть лет он сделал более одиннадцати тысяч фотографий. Файлы хранились в TIFFax с копиями в JPEG с более низким разрешением и легко умещались на 640-гигабайтном жестком диске Western Digital, весом чуть больше 220 граммов. Он аккуратно убрал на место фотокамеру и объективы (профессиональный Rodenstock Apo-Sironar с фокусным расстоянием 105 мм и диафрагмой 5.6 и Fujinon с фокусным расстоянием 180 мм и такой же диафрагмой), потом внимательно изучил оставшиеся вещи. Портативный компьютер, iPod, кое-какая одежда, немного книг – если честно, не бог весть что, все это запросто влезло в два чемодана. В Париже было солнечно. Нельзя сказать, что ему плохо жилось в этой комнате, но не так уж и хорошо. Квартплаты хватило бы еще на неделю. Он замешкался на мгновение, потом вышел, в последний раз прогулялся вдоль порта Арсенала и позвонил отцу, чтобы тот помог ему перебраться.
Джед давно не жил в Ренси, практически с самого детства, если не считать кратких приездов на школьные каникулы, но их совместное существование с отцом сразу оказалось легким, хоть и бессодержательным. Отец тогда еще вовсю работал, у него и в мыслях не было отпускать поводья и уходить из компании. Он редко возвращался домой раньше девяти, а то и десяти вчера и, развалившись перед телевизором, ждал, пока сын разогреет ему очередное “готовое блюдо” из “Каррефура” в Ольне-су-Буа, где несколько недель назад Джед привычно загрузил продуктами багажник своего “мерседеса”; стараясь питаться разнообразно и, скажем так, сбалансированно, Джед покупал еще сыр и фрукты. Правда, отец едой мало интересовался; он безучастно перескакивал с одного канала на другой, застревая на какой-нибудь утомительной экономической дискуссии на LCI. Он ложился спать сразу после ужина, а утром уходил до того, как Джед вставал. Дни стояли погожие, однообразно теплые. Джед гулял по парку, усаживался под высокой липой с философским трактатом в руке, но чаще всего даже не открывал его. Детские воспоминания постепенно возвращались к нему, но их было немного; потом он шел домой смотреть репортажи с “Тур де Франс”. Ему нравились скучные общие планы, снятые с вертолета, который послушно следовал за велосипедистами, лениво крутившими педали на бескрайних просторах Франции.
Анна, мать Джеда, была родом из мелкобуржуазной еврейской семьи, ее отец держал ювелирную лавку в их квартале. В возрасте двадцати пяти лет она вышла за Жан-Пьера Мартена, молодого архитектора. Это был брак по любви, и спустя несколько лет она произвела на свет сына, назвав его в честь любимого дяди. А потом, незадолго до семилетия Джеда, покончила с собой, но он узнал об этом много лет спустя – проболталась бабка со стороны отца. Анне было сорок лет, ее мужу – сорок семь.
Джед почти не помнил мать и не считал себя вправе обсуждать ее самоубийство во время нынешнего пребывания в Ренси, предпочитая дождаться, когда отец сам заговорит об этом, хотя прекрасно понимал, что надежды мало, он наверняка до самого конца постарается избегать скользкой темы, как, впрочем, и все остальные.
Тем не менее кое-что следовало прояснить, и отец сам решил это сделать как-то раз после воскресного обеда, когда они вместе смотрели короткий этап гонки на время в Бордо, после которого, правда, таблица генеральной классификации не претерпела особых изменений. Они сидели в библиотеке, безусловно самой красивой комнате особняка, с дубовым паркетом и английскими кожаными диванами и креслами. Дневной свет проникал сквозь витражи, оставляя в полумраке почти шесть тысяч томов, выстроившихся на полках вдоль стен, – по большей части это были научные трактаты, изданные в девятнадцатом веке. Сорок лет назад Жан-Пьер Мартен купил этот дом у владельца по сходной цене, поскольку тому срочно понадобились деньги. Тогда эта часть Ренси, застроенная элегантными особняками, считалась спокойной, и он надеялся, что заживет тут счастливой семейной жизнью, во всяком случае, места в доме хватило бы на многодетную семью и частые приемы друзей, – но его мечтам не суждено было сбыться.
В ту минуту, когда на экране снова возникло улыбающееся и такое предсказуемое лицо Мишеля Дрюкера[3], отец выключил звук и повернулся к Джеду:
– Ты и дальше собираешься заниматься творчеством? – спросил он; Джед ответил утвердительно. – Но пока что тебе не удается самому заработать на жизнь?
На сей раз ответ Джеда был более пространным. Как это ни удивительно, в течение прошлого года с ним связались два фотоагентства. Среди клиентов первого, специализирующегося на съемке предметов, числились каталоги мебельного интернет-магазина CAMIF и фирмы La Redoute. Иногда они продавали негативы рекламным компаниям. Второе занималось астрономической фотографией; к его услугам часто прибегали такие журналы, как Notre Temps и Femme Actuelle. Все это было не слишком престижно, да и платили они из рук вон плохо: снимки горного велосипеда или тартифлет[4] с сыром реблошон приносили меньше дохода, чем фотки Кейт Мосс или даже Джорджа Клуни; зато постоянный, неослабевающий спрос обеспечивал Джеду приличные заработки, поэтому он не сидел совсем уж без денег, было бы желание. Кроме того, он полагал, что занятие “чистой” фотографией полезно для практики. Он посылал в агентство широкоформатные диапозитивы идеального студийного качества, которые там сканировали и обрабатывали по своему усмотрению. Предпочитая не браться за ретушь – тут наверняка существовали правила коммерческого и рекламного порядка, – он сдавал им технически безупречные, но отмеченные авторской манерой негативы.
– Я рад, что ты финансово независим, – заметил отец. – Попадались мне юнцы, которые собирались стать художниками, но жили за счет родителей; никому из них так и не удалось пробиться. Странное дело, казалось бы, стремление выразить себя и оставить след в этом мире – мощный стимул, но его одного, видимо, недостаточно. По-прежнему лучше всего срабатывает и помогает преодолеть себя банальная нужда в деньгах. Я все-таки помогу тебе купить квартиру в Париже, – продолжал он. – Тебе необходимо встречаться с людьми, заводить связи. Кроме того, будем считать это удачным вложением на спаде рынка.
Теперь на экране телевизора появился сатирик, которого Джед ухитрился даже опознать. Его сменил крупный план Мишеля Дрюкера с глуповатой улыбкой на лице. Он внезапно поймал себя на мысли, что отцу просто-напросто хочется остаться в Ренси одному. Они так и не притерлись друг к другу.
Две недели спустя Джед купил квартиру, в которой жил до сих пор, на бульваре Л’Опиталь, в северной части XIII округа. Почти все соседние улицы были названы в честь художников – Рубенса, Ватто, Веронезе, Филиппа де Шампеня, что можно было с некоторой натяжкой воспринимать как доброе предзнаменование. Ну а проще говоря, он поселился недалеко от новых арт-галерей в квартале Очень Большой Библиотеки. Он, конечно, не торговался, но все-таки заблаговременно навел справки – по всей Франции цены на недвижимость рухнули, особенно в городах, но покупателей найти было трудно, и квартиры пустовали.
Образ матери почти не сохранился в памяти Джеда, но ее фотографии он, само собой, видел. Это была миловидная женщина с бледной кожей и длинными темными волосами – на некоторых снимках она выглядит настоящей красавицей, вроде Агаты фон Астигвельт на портрете из дижонского музея. Она редко улыбается в объектив, а если и улыбается, то в ее улыбке сквозит тревога. Возможно, такое впечатление возникает при мысли о ее самоубийстве; но даже отвлекаясь от него, нельзя не почувствовать в ней что-то ирреальное или уж по меньшей мере – вневременное; ее легче представить себе героиней какого-нибудь полотна Средних веков или раннего Возрождения, чем девчонкой 60-х годов, имевшей транзистор и ходившей на рок-концерты.
В течение первых лет после ее смерти отец еще пытался следить за его учебой и придумывал развлекательную программу на выходные – они отправлялись чаще всего в “Макдоналдс” или в музей. Дела его фирмы медленно, но верно шли в гору; первый контракт на строительство курортного комплекса “под ключ” принес ему оглушительный успех. Его компания ни на шаг не отступила от заявленных сроков и смет – что уже само по себе невероятно – и заслужила единодушные хвалебные отзывы за выдержанность стиля и соблюдение природоохранных нормативов; они удостоились дифирамбических статей в региональной прессе и национальных архитектурных журналах и, бери выше, целой полосы в рубрике “Стили” газеты “Либерасьон”. “В Порт-Амбаресе, – писали про отца, – ему удалось выразить самую суть средиземноморского духа”. Он же считал, что всего лишь выстроил в ряд матово-белые кубы разного размера, сдутые с традиционных марокканских построек, и разделил их зарослями олеандров. После первой победы от заказчиков отбою не было, и отцу приходилось регулярно ездить за границу. Когда Джед перешел в шестой класс, отец решил отправить его в пансион.
Отец выбрал иезуитский коллеж в Рюмийи в департаменте Уаза. Это было частное заведение, но не элитарное, так что плата за обучение оказалась вполне подъемной, преподавание тут не велось на двух языках и в спортивном оборудовании не наблюдалось ничего экстравагантного. Сюда отдавали своих отпрысков не столько олигархи, сколько консерваторы, выходцы из доброй старой буржуазии (почти все папаши были военными или дипломатами), при этом среди них не фигурировали католики-интегристы – обычно дети попадали в пансион после неудачного развода родителей.
Аскетичные и, пожалуй, уродливые строения были вполне комфортабельны, учеников начальной школы селили по двое в комнате, а начиная с третьего[5] класса у каждого была своя. Сильной стороной и главным рекламным козырем школы считались внеплановая помощь учителя всем ученикам без исключения, так что с момента ее создания и по сей день более девяноста пяти процентов выпускников успешно сдавали экзамены на аттестат зрелости.
О проекте
О подписке