Путешествие, в которое мы собираемся пуститься или попросту обозначить его маршрут, от Бомона-на-Уазе до Пломбьера в Лотарингии не предоставляет ничего достаточно любопытного, чтобы остановиться по пути. Да и в самом пребывании Монтеня в Пломбьере, где он в течение нескольких дней лечился водами, было мало замечательного, кроме наивного свода правил, составленного ради поддержания порядка на этом подробно описанном курорте, да встречи с пегобородым сеньором из Франш-Конте по имени д’Андело, который по приказу Филиппа II был комендантом Сен-Кантена после взятия этого города доном Хуаном Австрийским. Так что надо доехать до Базеля, описание которого знакомит с его тогдашним физическим и политическим состоянием, равно как и с его водами. Этот проезд Монтеня через Швейцарию – отнюдь не малозначащая подробность. Мы видим, как наш путешественник-философ повсюду приноравливается к нравам и обычаям страны. Гостиницы, печи, швейцарская кухня – ему все годится; похоже даже, что весьма часто нравы и обычаи мест, через которые он проезжает, для него гораздо предпочтительнее нравов и повадок французов, а тамошняя простота и искренность были намного более сообразны с его собственными. В городах, где останавливался Монтень, он старался повидаться с протестантскими богословами, чтобы основательно ознакомиться с главными положениями их вероисповедания. Порой он даже спорил с некоторыми из них. По выезде из Швейцарии мы видим в Исни, имперском городе, его схватку с неким убиквистом. Он будет встречать на всем своем пути лютеран, цвинглиан и т. д., но заметит большую неприязнь к кальвинизму, на что прежде не обращал внимания. Во время своего пребывания в Аугсбурге, городе уже значительном, он изобразит нам потерну – обходной путь в него, описание которого, хоть и не слишком внятное, возможно, заинтересует механиков. Здесь нам предстоит с интересом наблюдать, как он приспосабливается к обычаям городов касательно своего внешнего облика, чтобы не бросаться в глаза. Но вот черта, которая не ускользнет от тех, кто будет судить Монтеня так же, как судили Цицерона, – по его столь заурядным слабостям, от чего и в более простые времена философия не избавила ни Платона, ни даже Диогена[39]. Он не может удержаться от этой потребности тешить свое мелкое тщеславие, когда замечает, что его приняли за французского сеньора высокого ранга. И ему снова предъявят счет за эту столь упорную суетность, когда она заставит его оставить картуш со своим гербом на водах в Пломбьере, на водах Лукки и в других местах. Похоже, Монтень только проезжает через Баварию и мало говорит даже о Мюнхене.
Но когда он поедет через Тироль, стоит присмотреться к нему среди гор и ущелий этого живописного края, где ему понравилось гораздо больше, чем во всей стране, оставшейся у него за спиной. Он еще и потому чувствовал себя здесь так хорошо, что его совершенно понапрасну пугали неудобствами, которые якобы ждут их на этом пути. Это даст ему повод сказать, «что он всю свою жизнь остерегался чужих суждений об удобствах иных стран, поскольку каждый способен воспользоваться ими лишь в согласии с требованиями собственной привычки и обычаев своей деревни, так что весьма мало прислушивался к предостережениям других путешественников». Он остроумно сравнивает Тироль с платьем, которое видят только смятым, но если его разгладить, это окажется весьма большой страной, потому что все горы тут возделаны и населены многочисленными жителями. Итак, он въехал в Италию через Тренто.
Прежде всего Монтень спешил повидать не Рим, не Флоренцию или Феррару: Рим слишком известен, говорил он, «и нет такого лакея, который не смог бы сообщить что-нибудь о Флоренции или Ферраре». В Роверето он заметил, что ему начинает недоставать раков, потому что после Пломбьера на протяжении почти всей дороги через Германию в двести лье ему подавали их на каждой трапезе. Повидав озеро Гарда, он поворачивает в сторону государства венецианцев. И проезжает последовательно через Верону, Виченцу, Падую, сообщая о каждом из этих городов больше или меньше подробностей. Очевидно, Венеция, куда он так стремился «из-за острейшего желания увидеть этот город», разочаровала его, совсем не совпав с его представлением о ней, поскольку он осматривает ее очень поспешно и надолго там не задерживается. Тем менее она все-таки восхищает его, во-первых, своим положением, затем Арсеналом, площадью Сан Марко, общественным устройством, толпами оказавшихся там иностранцев; наконец, пышностью, роскошью и большим количеством куртизанок определенного ранга. Минеральные воды Баттальи побуждают его сделать первое отвлечение и осмотреть тамошние купальни. Затем по очереди платят дань его любопытству Ровиго, Феррара и Болонья, но поскольку он делает там лишь краткие остановки, то мало распространяется об этих городах. Он держит направление на Флоренцию и для начала посещает несколько вилл великого герцога. Довольно подробно описывает сады и воды Пратолино. Во Флоренции нашлось чем занять его, однако мы не видим, чтобы он, прельстившись великолепием Медичи, стал большим поклонником этого города. Во Флоренции он даже говорит, что никогда не видел народа, в котором было бы столь же мало красивых женщин, как в итальянском. Жалуется также на жилье и плохую еду, сожалея о немецких гостиницах. Будучи здесь, он ставит Флоренцию гораздо ниже Венеции, немного выше Феррары и на равных с Болоньей. Тут найдется также немало подробностей насчет телесных пропорций правившего тогда великого герцога, равно как и о его дворцах. Следует описание Кастелло, другой виллы того же правителя, откуда он едет в Сиену. Далее Монтень оказывается во владениях Церкви и, проехав через Монтефьясконе, Витербо, Рончильоне и т. д., 30 ноября 1580 года въезжает в Рим.
Представление о великолепии и блеске древнего Рима (уже известное из приведенного выше отрывка) он даст, изучая его величавые останки, однако любопытно добавить к этому картину, написанную им с современного ему Рима.
«Этот город – сплошь придворные и знать: тут каждый участвует в церковной праздности[40]… это самый открытый для всех город мира, где на инаковость и национальные различия обращают внимания менее всего, ибо он по самой своей природе пестрит чужестранцами – тут каждый как у себя дома. Его владыка объемлет своей властью весь христианский мир; подсудность ему распространяется на чужестранцев как здесь, так и в их собственных домах; в самом его избрании, равно как и всех князей и вельмож его двора, происхождение не принимается в расчет. Венецианская свобода градоустройства и польза постоянного притока иноземного люда, который тем не менее чувствует себя здесь в гостях. Ибо это вотчина людей Церкви, их служба, их добро и обязанности». Мне кажется, что сквозь старомодный язык тут можно заметить и несколько довольно новых идей.
Монтеню очень нравилось в Риме, и его пребывание в этом городе за время первого путешествия продлилось около пяти месяцев. Тем не менее он сделал признание: «…несмотря на все мои ухищрения и хлопоты, мне удалось познакомиться лишь с его публичным ликом, который он обращает и к самому незначительному чужестранцу». И досадовал, обнаружив там столь большое количество французов, что не встречал почти никого, кто не обратился бы к нему с приветствием на его родном языке. Послом Франции в Риме был тогда г-н д’Абен. Монтень, который на всем протяжении своего «Дневника» проявляет большое уважение к религии, решает, что обязан отдать понтифику дань сыновнего почитания и благоговения, принятую при этом дворе. Г-н д’Абен делает свое дело. Он отвез Монтеня и сопровождающих его (в частности г-на д’Эстиссака) на папскую аудиенцию; они были допущены поцеловать ноги папы, и святой отец обратился к Монтеню, призвав его и дальше хранить неизменную верность Церкви и служению христианнейшему королю[41].
Папой, как уже было сказано, был тогда Григорий XIII, и его портрет, написанный рукой Монтеня, который не только видел его вблизи, но и был весьма осведомлен на его счет, оставаясь неподалеку во все время своего пребывания в Риме, – возможно, один из самых правдивых, самых надежных, которые только доступны нам. В нем ничто не упущено.
«Это очень красивый старец, среднего роста, осанистый, лицо с длинной седой бородою исполнено величия; ему более восьмидесяти лет, но он вполне здоров и силен для своего возраста, насколько это возможно, и не стеснен никаким недугом: ни подагры, ни колик, ни желудочных болей; по природе своей он мягок, не слишком интересуется делами мира сего[42], великий строитель, и как таковой оставил по себе в Риме и других местах необычайно благодарную память; это великий, я даже скажу, несравненный благодетель… Что до обременительных государственных обязанностей, то он охотно сбрасывает их на чужие плечи, всячески избегая этой хворобы. Аудиенций он дает сколько, сколько просят. Ответы его коротки и решительны, а пытаться оспаривать их – пустая трата времени. Он верит в то, что почитает справедливым, и не поступился этой своей справедливостью даже ради собственного сына[43], которого необычайно любит. Он продвигает своих родственников [но без какого-либо ущерба для прав Церкви, которые нерушимо блюдет. Не считается с затратами при строительстве и преобразовании улиц этого города], и на самом деле его жизнь и нравы во всем далеки от крайностей, хотя гораздо более склоняются к хорошему».
После этого мы видим, как Монтень использует в Риме все свое время на пешие и конные прогулки, на визиты и всякого рода наблюдения. Церкви, торжественные службы (стояния), даже процессии, проповеди; потом дворцы, вертограды (то есть виллы с парками), сады, народные гулянья и забавы, карнавальные развлечения и т. д. Он не пренебрегал ничем. Видит обрезание еврейского ребенка и описывает всю операцию с обилием подробностей. На стоянии в церкви Святого Сикста встречает посла из Московии, второго, кто прибыл в Рим после понтификата Павла III; у этого посланника имелись депеши от своего двора в Венецию, адресованные Великому наместнику Синьории. Московитский двор поддерживал тогда так мало сношений с другими державами Европы и там были так плохо о них осведомлены, что полагали, будто Венеция – владение папы.
Ватиканская библиотека, которая уже в то время считалась богатейшей, была слишком привлекательной, чтобы ускользнуть от внимания Монтеня; и из отчета, сделанного об этом, видно, что он стремился бывать там почаще. Без сомнения, именно там он встречает Мальдоната, Мюре и подобных людей, ставших ныне такой редкостью. Он с удивлением отмечает, что г-н д’Абен уехал из Рима, так и не увидев эту библиотеку, потому что не хотел расшаркиваться с ее кардиналом-библиотекарем. На что Монтень делает замечание, в котором весьма узнаваем его стиль: «У случая и своевременности имеются свои исключительные права, и нередко они предоставляют народу то, в чем отказывают королям. Любопытство подчас мешает само себе, и так же бывает с величием и могуществом».
Для по-настоящему любопытного человека один только Рим представляет собой целую вселенную, которую хочется обойти; это своего рода рельефная карта мира, где можно увидеть в миниатюре Египет, Азию, Грецию и всю Римскую империю, мир древний и современный. Если ты достаточно видел Рим – ты много путешествовал. Монтень отправляется посмотреть Остию и древности, которые попадутся по дороге, но это была всего лишь краткая экскурсия. После чего он сразу же возвращается в Рим, чтобы продолжить свои наблюдения.
Быть может, кое-кто найдет, что не слишком достойно такого философа, как Монтень, повсюду с немалым любопытством наблюдать за женщинами, но эта естественная склонность была составной частью его философии и при этом совершенно ничего не исключала из всей нравственности рода человеческого[44]. В Риме ему попадалось мало красивых женщин, и он заметил, что наиболее редкая красота находится в руках тех из них, кто выставляет ее на продажу[45]. Тем не менее вскоре он призна́ет, что римские дамы обычно приятнее наших и тут не встретишь стольких уродин, как во Франции, однако добавит, что француженки все-таки грациознее.
Из всех подробностей пребывания Монтеня в Риме та, что касается цензуры его «Опытов», отнюдь не является наименее странной и способна очень сильно заинтересовать любителей его творчества.
Maestro del sacro palazzo (Магистр Священного апостолического дворца) вернул писателю его произведение подвергнутым каре согласно мнению ученых монахов. «Совершенно не понимая нашего языка, он смог судить о книге только со слов какого-то французского братца и удовлетворился множеством извинений, которыми я рассыпался на каждом пункте “порицаний”, оставленных ему этим французом, так что он предоставил моей собственной совести исправить те места дурного вкуса, которые я сам там найду. Я же, наоборот, умолял его, чтобы он следовал мнению того, кто об этом судил; и кое в чем признаваясь, как то: в использовании слова фортуна, в упоминании поэтов-еретиков (то есть осквернителей), в том, что я извинял Юлиана Отступника и строго увещевал молящегося, говоря, что тот должен быть свободен от порочной склонности к сему веку (quod subolet Jansenisnum[46]); item[47] признавал жестокостью все, что выходит за пределы простой смерти[48]; item что ребенка надо воспитывать, приучая его делать все, и другие подобные вещи, которые я написал, поскольку так думал, не предполагая, что это ошибочно; но утверждал, что в других высказываниях корректор неверно понял мою мысль. Сказанный Maestro, ловкий человек, сильно меня извинял и хотел дать мне почувствовать, что сам он не слишком настаивает насчет переделки, и весьма хитроумно защищал меня в моем присутствии от своего сотоварища, тоже итальянца, который со мной спорил».
А вот что произошло во время объяснения, которое у Монтеня состоялось у Магистра Священного дворца по поводу цензуры его книги, когда перед своим отъездом из Рима он зашел к этому прелату и его товарищу, чтобы откланяться. Те повели с ним уже совсем другие речи. «Они попросили меня не обращать большого внимания на цензуру моих “Опытов”, поскольку другие французы уведомили их, что в ней много глупостей; и они добавили, что ценят мои намерения, приверженность Церкви и мою честность, а также мою искренность и добросовестность и что они предоставляют мне самому убрать из моей книги (буде я захочу переиздать ее) то, что я сочту там слишком вольным, и среди прочего некстати подвернувшиеся слова. [Мне показалось, что они остались весьма довольны мной]: и чтобы извиниться за то, что так курьезно оценили мою книгу и кое в чем осудили ее, сослались на многие книги нашего времени, написанные кардиналами и другими духовными лицами весьма хорошей репутации, которые тоже подверглись цензуре из-за нескольких подобных несовершенств, которые ничуть не умалили ни репутации автора, ни произведения в целом. Меня попросили даже помочь Церкви моим красноречием (это их собственные любезные слова) и сделать вместе с ними своим жилищем этот мирный город, избавленный от смут и тревог».
После столь умеренного приговора Монтень, разумеется, не стал слишком торопиться с исправлением своих «Опытов». Впрочем, как мы уже замечали, это был вообще не его случай. Он охотно добавлял, но ничего не исправлял и не выбрасывал, так что может показаться, будто у нас обе первые книги «Опытов» остались такими же, какими были до римской цензуры, за исключением добавлений, которые он туда внес.
Еще более настоятельным для Монтеня интересом, который, похоже, очень его занимал, была некая милость, которой ему помог добиться папский дворецкий Филиппо Музотти[49], проникшийся к нему необычайной дружбой и привлекший ради этого даже авторитет самого папы: мы говорим о звании римского гражданина, которое столь странным образом льстило его самолюбию или воображению, но о котором мы не можем умолчать. Добившись этого звания, он более не медлил, чтобы покинуть Рим. До этого он съездил в Тиволи, и сделанное им сравнение вод и природных красот этого очаровательного места с такими же водами и красотами виллы Пратолино и некоторых других отмечено вполне обоснованным вкусом. Выехав из Рима, Монтень направился в Лорето. Он проехал через Нарни, Сполето, Фолиньо, Мачерату и другие городки, о которых ограничивается всего парой слов. Еще будучи в Лорето, он собирался поехать в Неаполь, который был не прочь повидать. Осуществлению этого путешествия помешали обстоятельства. Если бы он все-таки совершил его, одному богу ведомо, как долго ему пришлось бы задержаться на водах Байи и Пуццоли. Наверняка именно перспектива посетить воды Лукки заставила его сменить направление. Мы видим, что из Лорето он направляется прямиком в Анкону, Сенигаллью, Фано, Фоссомброне, Урбино и т. д. Снова проезжает через Флоренцию и, не задерживаясь там, поворачивает к Пистойе, городу, зависевшему от Лукки. Наконец в мае 1581 года он прибывает в Баньи делла Вилла, где и останавливается, чтобы заняться водолечением.
Именно там Монтень сам себе назначил пребывание и использование этих вод самым неукоснительным образом. Отныне он говорит только о том, как принимает их каждый день, одним словом, о своем режиме, не опуская ни малейшего обстоятельства, касающегося своих физических привычек и ежедневных процедур: питья, приема ванн, душа и т. д. Мы читаем уже не дневник путешественника, а памятные записки больного, внимательного ко всем мелочам всестороннего лечебного процесса, к малейшим результатам его воздействия на собственный организм и к своему самочувствию; наконец это словно весьма обстоятельный отчет, который он дает своему врачу, чтобы проконсультироваться у него о своем состоянии и действии вод. Правда, отдаваясь всем этим скучным подробностям, Монтень предупреждает: «Поскольку в свое время я раскаялся, что не писал подробнее о других водах, что могло бы послужить мне правилом и примером для всех, с кем я могу увидеться впоследствии, то на сей раз я хочу распространиться об этой материи пошире и зайти дальше». Однако наиболее убедительный для нас довод состоит в том, что он писал это лишь для себя. Хотя мы и здесь найдем немало черт, время от времени живописующих и это место, и нравы страны.
Наибольшая часть этого довольно длинного отрывка, то есть всё его проживание на водах и остаток «Дневника» вплоть до первого городка на обратном пути во Францию, где Монтень слышит французскую речь, написана по-итальянски, потому что он хотел поупражняться в этом языке. Так что для тех, кто не понимает этого наречия, его здесь пришлось переводить.
Впрочем, описание довольно долгого пребывания на водах Виллы и сухость записок о ходе лечения несколько оживляются описанием деревенского бала, который он там устроил, и невинным флиртом, которым при этом забавлялся. Можно даже счесть весьма поучительным его внимание к Дивиции, бедной неграмотной крестьянке, которая при этом была не только поэтессой, но к тому же обладала даром импровизатора. На самом же деле он признается, что из-за малого общения с местными жителями совсем не поддерживал репутацию остроумного и ловкого человека, которая за ним закрепилась. Тем не менее он был приглашен, и даже весьма настоятельно, присутствовать на консилиуме врачей, собравшихся ради племянника некоего кардинала, потому что они решили прислушаться к его мнению. И хотя он подсмеивался над этим в душе[50]́, подобные вещи неоднократно случались с ним и на этих водах, и даже в Риме.
О проекте
О подписке