Читать книгу «Филоктет на Лемносе. Персидское зеркало» онлайн полностью📖 — Миомира Петровича — MyBook.
image

XII

«Я уснул», – подумал Филоктет в то мелкое, крошечное, почти неощутимое мгновение, когда с глаз спадает сладкая корочка обитания в каком-то ином, ушедшем вперед или назад времени, и воспрял ото сна.

Каждый раз, пробуждаясь, Филоктет сначала ощущал запах гноища, которому, как судьбе, следовало поклоняться каждое утро. Поэтому еще полусонный, не совсем пришедший в себя, он сразу возложил ладони на рану, которая пульсирует вот уже шесть лет, не согласуясь с общим телесным ритмом или с ударами сердца, которое управляет всем человеческим. И начал привычно и внимательно ощупывать озерцо раны на сухопутье правой ноги, заключая по ему одному известным признакам, как будет вести себя рана в течение дня, какие именно движения принесут ему жуткую боль, помешает ли это ходьбе, но потом бросил это бессмысленное занятие.

Вокруг него были заботливо расставлены сосуды с молоком. Козы вели себя спокойно. Поверхность молока была белой, и жир уже собирался корочкой, которая вскоре схватит все молоко. Филоктет взял два коромысла, и они напомнили ему о луке, который, укутанный в плотную дубленую кожу, он шесть лет тому назад закопал (вместе со стрелами и колчаном) под хижиной, спрятав его от самого себя. Итак, он взял две изогнутые палки, на концах которых были вырезаны углубления для ручек посудин, после чего осторожно подцепил на них четыре сосуда.

Сосуды с молоком, налог Филоктета царю, были покрыты платками, и теперь не было нужды опасаться проникновения пыли в драгоценную жидкость. Как всегда при сборах в дальний путь к восточному берегу, Филоктета охватила боязнь, как бы, ковыляя по неровной дороге, не пролить молоко, не отдать его пыли, которой от напитка не будет ровным счетом никакой пользы, но все равно она жадно впитает его в свои поры. Притихшие, затаившиеся козы попытались, дергаясь всем телом, отправиться вслед за кормильцем, но веревки отбросили их назад, сжав бородатые шеи, и они остались на месте, не кормленные, но доенные, в недоумении, не зная, что теперь поделать с собой, куда деться.

Стрелец начал движение к берегу, движение, опоясанное сизой, а местами и коричневатой вуалью облачного лемносского неба, которое никак не хотело ни произнести хоть единственный звук, ни хоть что-нибудь дать. Ни морю, ни суше, ни тем более человеку на суше. Бывший полководец ковылял вниз по крутой тропе, и посудины ударяли его по спине. Это было не так страшно, просто, прежде чем шагнуть левой ногой, следовало совершить плечами движение посильнее, в противоположную сторону, и посудины били намного слабее, выдержать их удары было легко. А он знал, что если ты выдерживаешь что-то, то можно смело продолжить терпеть…

Дальше, вниз по тропе, вниз по жизни. Одиноким был этот путь Филоктета, одиноким, как и всякое путешествие по неброским пейзажам Греции, заполненное размышлениями о сути вещей, о тех отвратительных и неразрешимых вопросах, что задает сам небесный свод, не спрашивая при этом путника, желает ли он задаваться ими.

Все же, хотя все население дрожало от страха за свое добро и животных, от страха, который был связан не столько с раненым Гераклом и его злобой, сколько, образно говоря, с присутствием прославленного в мифах героя в непосредственной близости от обычных, ничуть не мифических людей, все же так ожидаемое нападение не случилось. Филоктет знал, что его и не могло быть. Тем не менее он лицемерно участвовал в общем психозе жителей, лишь бы не впасть в искушение и не признаться в уговоре, который он заключил с чужаком, не рассказать про его план и свое участие в нем, в результате исполнения которого он станет обладателем лучшего в мире подарка.

XIII

Ранним утром, прежде чем солнце собралось объявить розовым светом о наступлении своего царства, юноша осторожно вышел из кухни, шагая легко, чтобы не разбудить овец, которые так и спали, дрожа и стараясь спрятаться друг за друга, и пробрался мимо отца, заснувшего на посту. Миновав шанцы за восточной околицей селения, держась, чтобы не быть замеченным, ручья, с торбой, в которую спрятал пропитанные смолой тряпки, палки и несколько обломков кремня, Филоктет пробежал через открытое пространство, не услышав за спиной ни единого окрика. Он углубился лес.

Прошло совсем немного времени, потому что разгоряченные стопы, казалось, сами изгоняли из мышц усталость (как будто шаг левой ногой отвергал значение шага правой в этой виртуозной игре со временем, отделяющим всё нарастающее желание от момента получения драгоценного подарка), и юноша добрался до просеки в роще, где накануне обнаружил Геракла. На месте, где он оставил его, на небольшой поляне под Этой, возвышался огромный костер, намного больше того, на котором сожгли его деда, отца Пеанта; сложенный кое-как, он выглядел весьма внушительный по числу веток, собранных полумертвым человеческим существом.

Но Геракла и след простыл. Более того, нигде не было и обещанного им оружия. Юное горло перехватила судорога, но вскоре внимание юноши привлек кашель, раздававшийся в расселине, скрытой от любопытного взгляда кустами. Филоктет приблизился и увидел Геракла, который словно вознесся над собственной грудной клеткой и, казалось, вступил с ней в разговор. Однако это был не монолог, очевидный и связный, а, скорее, глухое бормотание, с которым он почти по-матерински обнял свою грудь, в которой, очевидно, извивался во всю свою убийственную инфернальную силу источник боли. Человек медленно, ничуть не удивляясь, повернулся к нему, продемонстрировав достойное бога телодвижение. А может, он уже и был богом?

– Ты принес огонь, мальчик? – с нарочитым равнодушием спросил он.

– Принес, – еще спокойнее ответствовал Филоктет.

– Огонь хорош, он очищает и в корне уничтожает грязь, оставляет золу и уносит гниль…

– Возможно. Начнем? – юноша произнес это не от нетерпения или маниакального желания поскорее сжечь человека, сколько из боязни продолжить разговор с тем, чье имя насмерть перепугало поселян.

– Огонь и тебе, юноша, принесет пользу, потому что после огня и моего исчезновения в нем ты утолишь свою страсть к обладанию.

Геракл поднялся и протянул руку к лицу перепуганного Филоктета. Конечности юноши задрожали, будто желая отряхнуть ногти с пальцев, когда Геракл правой ладонью нежно коснулся его маленького лба. Большой палец закрыл все лицо, от корня носа до подбородка. Было что-то теплое в этом прикосновении, и нежность прокатилась по телу Филоктета, дрожь, прервавшая дыхание, не без намека на удушье, которое, продлившись некоторое время, обещало по окончании глоток более свежего, резкого, сладкого воздуха, нежели тот, которым он дышал перед этим.

Утро просыпалось над поляной, бросая с высоты, сквозь густые кроны, пестрые пятна света. Геракл отнял руку и заковылял к костру. Он долго взбирался наверх. Из кучи выпадали толстые ветки, время от времени деревянная конструкция проваливалась, и вокруг смертного строения повисла густая пыль от перепрелой коры и древесной трухи. Геракл лег на вершину куба из веток и кивнул. Филоктет молча ударил кремень о кремень и поджег пропитанную смолой тряпку. Факел затрепетал, извергая, казалось, больше дыма и гари, нежели света и огня.

«Имеет ли человек право определять срок своей смерти? Не следует ли принимать подобное решение другому, обитающему вне его существа?» – пронеслось в голове Филоктета. И только теперь юношу охватило сомнение в праведности их дела; уговор, по которому он должен был сжечь человека, вдруг показался ему отвратительным, и он готов был отказаться от него даже ценой утраты обещанного подарка.

Геракл крикнул. Его крик остудил взволнованного и уже готового отказаться от задуманного юношу, и уже в следующую секунду он понял причину, по которой действительно следовало помочь этому человеку окончить свое ограниченное болью существование. И разве не сама рука, лишь в незначительной мере подвигнутая разумом, а на самом деле ведомая невидимыми и неощутимыми внутренними токами, бросила факел в самую сердцевину костра?

Огонь от фундамента загробного сооружения поднимался до самого его верха так, как распространяется дурная весть – зябко, неохотно, осторожно, но все же уверенно и неудержимо, пожирая перед собой все, в том числе и добрые вести. Огонь в какое-то мгновение затрещал громче, и Филоктет, забыв облик мирно возлежащего на ветках Геракла, отвел взгляд от впечатляющей картины громогласной смерти человеческого существа, его ухода в огонь и небо, и принялся искать оружие. Но вдруг его одолело сильнейшее чувство, может быть, даже бешенство, не столько от страха быть обманутым и не заполучить оружие, сколько от осознания себя как соучастника смерти, если даже не убийства живого существа.

– Куст омелы! – донесся из всеохватывающего пламени громогласный крик Геракла, и это были последние слова знаменитого героя. Последние несчастные слова.

Потом огонь охватил и проглотил его. Час спустя Филоктет, уверенно сжимая в окрепших руках лук и колчан со стрелами, иные из которых были длиннее его самого, смотрел, как пламя бешено раскаляет последние угольки, в которые превратилось давно уже мертвое тело Геракла.

Он не мог думать. Ум его был абсолютно пуст; ему казалось, что он и сам, по каким-то неизведанным причинам, бледнеет и исчезает, и только руки все сильнее и увереннее сжимали великолепное оружие. Пустоту и долгий несмолкающий стон прервал звук, раздавшийся за его спиной.

Это был крик Пеанта.

Попрятавшись за окрестными деревьями, появившиеся здесь неизвестно когда, мужчины из селения, предводительствуемые, похоже, его отцом, они, сохраняя глубокую тишину, осененную всеобщим изумлением, охваченные чем-то вроде глубокого ритуального психоза и тупостью, наблюдали развернувшуюся перед ними огненную картину. И своим молчанием они приняли Филоктета. Они видели все. И слышали все. И знали все. Они знали, что после всего увиденного (а о событиях вчерашнего дня они не знали, не знали о болезни Геракла, не знали об их уговоре) Геракл станет богом. А Филоктет – избранный. И потому они приняли его не как равного себе, но как старшего. Как отца селения.

Испугавшись, что отец, поймавший его за нехорошим делом, которым он не то что заняться – думать даже не смел, вырвет из его рук ненавистное еще с Крита оружие, юноша, стремясь избежать порки, воспрял и поднял тяжелый лук. Однако ничего не произошло. Филоктет, обессилев, опустил на землю свою «любовь к обладанию», как воин, сдающийся после изнурительного и бессмысленного боя, в котором он утратил все шансы на победу. Но люди принялись славить его.

Неожиданно Филоктет из юноши превратился в мужчину, затем стал славой и гордостью, человеком, который помог получеловеку стать полубогом. Так моментально был забыт страх, и отчаянные вопли, превратившиеся в мутное бельмо, ослепившее их предыдущей ночью в ожидании нападения Геракла, мгновенно превратились в торжественный гимн. Конечно же, никто бы не сумел поверить Филоктету (да и не старался бы сделать это), что Геракл был смертельно болен и что он покинул этот мир с его помощью, и что не было и в помине ничего похожего на сказки про отравленный хитон и тому подобные вещи. Поэтому молодой человек по прошествии двух дней навсегда отказался рассказывать правду о происшествии. И решился он на это не ради того, чтобы сохранить свою неожиданную славу, но потому, что в тот день он почувствовал себя глубоко оскорбленным, поняв, как радостно лгут люди, заводя речь о себе подобных.

Семья Пеанта уже переехала из хижины, юноша больше не прятался в лесном шалаше со своим самодельным оружием, теперь он был героем и вождем селения, владельцем самых ядовитых и самых опасных стрел греческого мира. И одновременно – хранителем тайны банальной смерти Геракла, тайны, которую он решил, назло суеверным, хранить вечно. И только Пеант сказал ему после происшедшего, когда его сын, его кровинка, его наследник выполнил приказ полубога и мифического героя, сказал ему только то, что мог сказать тот, кто, покаявшись, навсегда отрекся от оружия (и вот на́ тебе, самый блистательный и совершенный в мире лук поселился в его доме!), а именно: «Стрелой закончится и твоя собственная жизнь. Закончится ее свистом, и ты сперва его не услышишь, а потом уже будет поздно».

С тех пор Пеант не произнес ни слова. В самом деле, теперь у него не было причин разговаривать под луком, повисшим у очага, прямо над деревянным столом, который он сколотил собственными руками сразу после возвращения из Магнесии, над столом, за которым он столько лет мирно обедал, наслаждаясь добродушным и влюбленным щебетанием птиц в окрестных ухоженных рощах. И в самом деле, он больше не мог найти повода для разговоров, поскольку вся его жизнь вывернулась наизнанку, превратилась в собственную противоположность, в собственный парадоксальный финал. Славу своего дома он счел проклятием сына, проклятием, которое, так уж случилось, распространилось и на это оружие. Что бы ни произнес после этого сын, любое слово так или иначе было связано с луком и стрелами, что противоречило воле отца никогда не произносить вслух имени оружия. А оно, как ни странно, стало первой любовницей сына, его первым чувственным искушением, называемым «любовью к обладанию».

1
...
...
13