Если раньше Володя смотрел на меня как полковник на капитана (как раз это звание я вскорости получил и поэтому ещё всегда ходил в театр в форме), то после дачной эпопеи просто-таки заметно потеплел. Как говорится, воочию убедился, что заяц трепаться не любит. Даже стал кликать меня Мишаней. Последнее обстоятельство и подвигло меня на поступок, при ином раскладе в то время немыслимый – перед Высоцким я всегда трепетно и пиететно благоговел. А тогда осмелился и попросил артиста дать интервью для воинов-сибиряков. Газету Сибирского военного округа «Советский воин» редактировал тогда мой очень близкий друг полковник Борис Андреевич Чистов, с которым я лейтенантом служил в Бакинском округе ПВО. К слову, он страстно почитал творчество Высоцкого. Однако Семёнович более, чем скептически отнёсся к моему предложению. Возразил типа того, что если, дескать, меня в гражданских газетах и журналах не печатают, то в военных – и подавно. Тем не менее, я проявил настойчивость и вручил ему заранее подготовленный материал, именуемый на журналистском жаргоне «рыбой». Володя осадил меня своим обычным: «Мишаня, не напрягай!» За очередной рюмкой я пожаловался Янкловичу: «Как смотрел на меня Высоцкий, словно на салагу, так и продолжает смотреть. Обидно, да?» Каково же было моё удивление, когда Валера достал из ящика стола мой материал, поправленный и подписанный Высоцким: «Воинам-сибирякам добра желаю»!
– Возьми, капитан! И будешь ты непременно майором! – сказал, смеясь Янклович. – Это не мои – Володины слова!
Материал «Многоликая муза Высоцкого» под рубрикой «Встречи для вас» был опубликован. (Газета, моя рукопись с автографом артиста и барда находятся сейчас в музее его имени). Друг мой Чистов, естественно, получил выговор от ГлавПУра, зато мои котировки в самом театре, да и пред Высоцким значительно повысились. Каждая встреча с ним по-прежнему оставалась для меня праздником. Досадно лишь от того, что дневник на ту пору я вёл, мало сказать, из рук вон плохо – преступно халатно. И, тем не менее, мозгов хватило всё, что говорил при мне Владимир Семёнович, записывать в блокнот. Вот лишь некоторые высказывания, которые точно помечены фамилией барда. К сожалению, когда и по какому поводу они были Володей произнесены, а мной записаны – установить в каждом конкретном случае уже затрудняюсь, а литературно, в угоду рукописи пофантазировать – тоже совесть не позволяет…
«Во всяком самоубийстве есть своя высота и непостижимость резонов для тех, кто остался жить».
«Мне не нужен твой шаг навстречу. Шажок сделай – спасибо скажу».
Речь зашла о каком-то коллективном письме. Владимир Семёнович заметил: «Это – клановая обида. Еще Гоголь писал, что стоит в России сказать что-нибудь эдакое об одном коллежском асессоре, как все коллежские асессоры от Петербурга до Камчатки принимают реченное на свой счет».
«Подоплеки всех сложностей – всегда просты и незамысловаты».
«Никогда не обещай того, чем не владеешь».
«– Знаешь, Мишель, что было самым главным на войне?
– Затрудняюсь. Вот в танке…
– Да, в танке главное – не бздеть. А на войне всё вращалось вокруг самого важного и самого главного: уцелеть!»
«В мирное время дезертирство ещё простить можно. Смотря по обстоятельствам. В военное – никогда».
Высоцкий процитировал строки, откровенно восхищаясь их аллитерацией: «Стихия свободной стихии/ С свободной стихией стиха». (Я постеснялся спросить, чьи это стихи. И лишь позже установил: Пастернака).
«Да, это правда, в мою глотку многие бы и с удовольствием воткнули кляп. Не получается! Не даюсь! Так они, суки, долго и в засос норовят меня целовать!»
«В мыслях и думах мы все – часто преступники».
«Ребятки, да пыль во всем мире одинакового цвета!»
«А если поэзия не песенна, то это и не поэзия вовсе».
«Жажда веры – самая неутолимая жажда».
«Даже, когда сытно ешь и сладко пьешь, о суме и тюрьме помни».
«Вообще-то должен вам, братцы, заметить, что дядюшка Джо – так Сталина величал Черчилль – писал очень даже недурственные стихи».
«Гений и злодейство – две вещи несовместные? А очень даже совместные».
«Я давно убедился: горы уважают друг друга».
«Так жизнь свою куцую и прожил, не задирая головы».
«Бывают случаи, когда героизм и тот может быть жалким».
«Хороший анекдот – это смешная мысль в тюбике».
«Обстоятельней всех в душах людишек поковырялся Фёдор Михайлович». (Достоевский – М.З.).
«Вокруг всякой роли надо пахать нивку. Кругами. И чем шире круги те будут, тем глубже роль получится».
«Я бы всем поэтам прощал трусость».
«Слушать эпоху! Какая глупость несусветная! Слушать всегда надо человека».
«У Шота Руставели витязь на самом деле в барсовой шкуре. В крайнем случае – в леопардовой, но уж никак не в тигровой, как нам со школьной скамьи талдычат».
«Он так щедро лжёт, что поневоле ему веришь».
«Часто и радостно грею душу военным и послевоенным детством».
«А ты сам себе придумай Бога».
«Чистоту и простоту мы у древних берём. У современников можно разжиться лишь глупостью, наглостью и вселенским цинизмом».
«Гамлетовская тяжелая связь времен».
«Поэзия не любит натуральных величин».
«Это, возможно, и правда, но очень уж неумело размалеванная».
«Наш ЮП (так в театре звали Любимова – М.З.) не понимает, что деспотизм столь же непродуктивен, как и эгоизм. А ещё деспотизм близорук от того именно, что уверен в своей дальнозоркости».
«Бог простит моё неверие».
«А Ваня Карамазов не зря говорил, что вопросы о Боге совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях. Кстати, фразы: «Если Бога нет, то все позволено», нет у Достоевского. Это уже потом ушлые толкователи её вывели из всего написанного Фёдором Михайловичем. И я не уверен, что правильно сделали».
«Есть поэзия салютов, а есть поэзия зарниц».
«Чтобы милость к падшим призывать, нужна очень большая смелость».
«И тогда я себе любимому сказал: «Володя, не вмешивайся в это гиблое дело!»
«Ну и что? Вон у Лермонтова «знакомый труп» лежал в долине, а стихи-то настоящие!»
«Жить лучше в мире «созданном вторично». И здесь я солидарен с Гамлетом и Пастернаком».
«Мне понравились твои рассуждения насчет того, что закон – это столб. Перепрыгнуть нельзя, но обойти всегда можно».
«Тут права на все сто Цветаева, сказавшая, что нельзя быть поэтом в душе, как нельзя быть боксером в душе. Умеешь драться – выходи на ринг и дерись, а не скули и не хныкай».
«Поймите, ребята, времена были такие, когда великодушие во всех проявлениях считалось слабостью, а беспощадность во всех вариантах – силой. Нам поэтому многое из тех времён не понять. Мы то время меряем нынешними мерками и возмущаемся непонятливостью своих предшественников. А непонятливы-то мы».
«Истина обычно бывает тиха и скромна, а нам подавай непременно боевитую истину, что б через литавры».
… Мой молодой приятель, замечу: не самый бесталанный литератор в нашей стране, дочитав рукопись до этого места, вежливо поинтересовался:
– А чем вы докажете, Михаил Александрович, что все вышеприведенные цитаты принадлежат именно Высоцкому?
Признаться, я слегка тогда опешил, потому что никому и ничего не собирался доказывать. И лишь потом до меня дошел литературно-дотошный смысл профессионального беспокойства молодого литератора. Для него, бывшего в пионерском возрасте, когда Высоцкий умер, фигура последнего уже давно бронзовая. И видится она ему уже исключительно на постаменте, со всех сторон заботливо упакованная в диссертации. (Высоцкий действительно забронзовел в рекордно короткие сроки как ни один другой русский поэт. О нём уже и диссертаций написано столько, как о Пушкине). А тут полковник без пяти минут в отставке и безо всяких ссылок, сносок распинается на тему: «я и Высоцкий». И у парня невольно возникли подозрения: не плодит ли этот автор правдоподобных цитат «под Высоцкого», чтобы больше значимости придать собственному писанию.
Ах, милый мой, друг, заметил я тогда. Из-под моего пера вышла, благодаря Богу, уже не первая книги. И успел я понять за время своего «писательства» чрезвычайно важную истину: нельзя, невозможно ни в каком самом мудреном сочинении быть лучше, чем ты есть на самом деле, как и всякая цепь в мире не бывает сильнее самого слабого своего звена. Любая, даже предельно правдоподобная фантазия в художественном, тем более в документальном жанре, будет немедленно распознана и разоблачена умным читателем. И лишь голой правде он, может быть, поверит.
С другой стороны прав, наверное, был Валерий Золотухин: «В скорый поток спешных воспоминаний, негодований, видений и ликований о Владимире Высоцком мне бы не хотелось тут же вплеснуть и свою ложку дёгтя или вывалить свою бочку мёда, ибо «конкуренция у гроба» по выражению Томаса Манна, продолжается, закончится не скоро, и я, по-видимому, еще успею проконкурировать и «прокукарекать» свое слово во славу этого имени. И получить за это, что мне положено. Но сегодня просили меня, не вдаваясь шибко в анализ словотворчества поэта, в оценку его актерской сообразительности, не определяя масштабности явления, а так же без попытки употребить его подвиг для нужд личного самоутверждения сообщить какой-нибудь частный случай, пример, эпизод или что-то в этом роде, свидетелем которого являлся бы только я и никто другой. И я согласился, ибо такой частный факт (факт действительного случая или фантазия сообщившего) в любом случае непроверяем на достоверность: как скажу, так и было».
Ну, а с третьей стороны хотел бы я уметь сочинять «под Высоцкого»…
Не знаю, после всего, вышенаписанного стоит ли ещё как-то обосновывать, доказывать, оправдывать то незамысловатое обстоятельство, почему после смерти артиста и барда я взялся писать повесть «Босая душа или Штрихи к портрету Высоцкого»? Движущие мотивы, помимо, разумеется, тщеславия, были тогда у меня тоже простыми и незамысловатыми. Хотелось донести до людей собственный восторг уникальным творцом и тот факт, что я был с ним, если и не на «короткой ноге», то в отношениях очень добрых. Это как у журналиста Андрея Колесникова, написавшего книгу «Я Путина видел». Потом журналисту показалось мало, и он сделал другую книгу – «Меня Путин видел». Мне казалось, что повесть моя в этом смысле (что мы видели друг друга) получилась очень даже недурственной. Однако, сколько ни обивал пороги столичных издательств и толстых журналов, никого та работа не заинтересовала. Рецензент Воениздата Е.Ерхов оказался наиболее категоричным: «Представленное автором – это лишь некое число материалов о Высоцком, по-своему интересных, но требующих серьезного осмысления – ведь заявлена претензия на авторство! Работа предстоит немалая и нелегкая, и сказать под силу ли она М.Захарчуку я не могу – кроме безоглядного восторга творчеством (да и личностью в немалой степени) своего кумира ничего у него не нахожу». Этот, как выражался дед Щукарь из «Поднятой целины», увесистый «отлуп» расстроил меня донельзя. Вдохнул во мне силы, а заодно и уверенность в правоте собственного дела земляк, давно уже покойный писатель Иван Фотиевич Стаднюк. Он очень хорошо, почти по-отечески ко мне всегда относился. Однажды мы с ним сидели, выпивали. Спрашивает: «Ты чего нос-то повесил?» А я возьми, да и пожалуйся на то, что его сын Юрий, командовавший тогда Воениздатом, «забодал» мою повесть о Высоцком. «Не бери дурное в голову, а тяжелое в руки, сто лет проживёшь, – флегматично заметил Стаднюк и достал свою записную книжку. – Вот позвони по этому телефону в Киев. Скажешь от меня».
Так я познакомился с редактором киевского толстого литературно-художественного журнала «Радуга» литератором Цюпой. Юрий Иванович быстро прочитал мой труд, позвонил и обрадовал: «Опубликую твою повесть. Только уговор: пусть предисловие к ней напишет отец Высоцкого. Против такого «тарана» не устоит не только редколлегия моей «Радуги», но и любая иная литературная крепость». В ответ я предложил сделать предисловие от матери поэта Нины Максимовны, с которой встречался не единожды. А с отцом даже не был знаком. Цюпа возразил категорически. Мать уже в средствах массовой информации до обидного примелькалась. А вот Семён Высоцкий до сих пор нигде не засветился.
Дальше события развивались следующим образом. Попросил я Янкловича познакомить меня с отцом Володи Высоцкого. Валера затребовал мою повесть для ознакомления. Возвращая, сказал, с обычной своей бесцеремонностью, почти нагловатостью: «Для меня здесь нет ничего, что могло бы заинтересовать. Но публиковать вещь, безусловно, стоит. Ты знал Володю, и он к тебе хорошо относился. Это уже основание, повод, которым не каждый в нашей стране сможет похвастаться. Но вот твое желание с Семёном законтачить – заведомая глупость. Намаешься со стариком. Там уже сплошные старческие комплексы. Впрочем, запиши его телефон: 221-04-01…».
Как в воду глядел Янклович. Долго и нудно я уговаривал сердитого, вспыльчивого как спичка, Высоцкого старшего прочитать мною написанное. И потом ещё дольше корил себя за недальновидную настойчивость. Хотя с другой стороны, как знать. Да и прав поэт, наверное, утверждавший, что «провиденью видно всегда дальше нашего куцего взора»…
Полковник в отставке Высоцкий продолжительное время не одобрял поступки и вообще жизненную философию своего сына. Однажды, после рюмки коньяку, даже признался мне, что из-за Володи у него «сикось-накось» пошла служба. Генералом не стал, хотя закончил академию Генерального штаба, и все его пятнадцать однокашников из заочной группы лампасы получили. Однако после смерти сына отец, к слову, весьма неглупый, если не сказать мудрый, человек, кардинально пересмотрел своё отношение и к своему, как ему когда-то казалось, непутевому отпрыску, и, главное, к его неординарному творчеству. Вот это признание дорогого стоит: «Я прошёл всю войну, всякое видел. И могу сказать, что сын был храбрее меня, своего отца. И храбрее, мужественнее многих. Почему? Да потому, что и я, и все мы видели и недостатки, и несправедливость, и глупость людей, нередко высокопоставленных. Но молчали. Если и говорили, то только в застолье да в коридорах между собой. А он не побоялся открыто сказать обо всём этом. И не с надрывом, а на пределе голоса и сердца. Внешний эффект, поза не были присущи поэту, певцу и артисту Высоцкому – главным в своей жизни и своем творчестве он считал честность и мужество. Он был настоящим патриотом».
О проекте
О подписке