Читать бесплатно книгу «Вязниковский самодур» Михаила Волконского полностью онлайн — MyBook

III

Едва двинулся гайдук Иван со своего места, как Чаковнин схватил с подвернувшегося ему под руку столика мозаиковую крышку и замахнулся ею.

– Подойди только – голову расшибу!.. Слушай, князь, – заговорил он, обратившись к Каравай-Батынскому. – Пришел я к тебе добровольно – сам можешь судить, что не мужичонке хилому привести меня сюда – значит, я твой гость, а с гостями так не обходятся. Холопа твоего я на месте уложу, если он посмеет еще шаг ступить. А тебе вот что скажу: или ты за оскорбление, как подобает дворянину, разведешься со мной на честном поединке, или удовлетворишь меня извинением, или же я пущу в тебя сейчас этой крышкой, будь спокоен – без промаха, ловко придется.

Он слегка пригнулся и держал крышку наотлет так, что целил ею прямо князю в голову.

Уж очень большая решимость виделась во всей его фигуре, и глаза блестели так гневно, что можно было поверить, что он готов в самом деле исполнить свою угрозу.

Гайдук Иван, не щадя живота своего, кинулся было на защиту своего господина, но, по счастью, князь спохватился.

– Куда ты прешь, Иван? – крикнул он. – Или не видишь, что господин не шутит?.. Мне тебя не жалко, мне жалко мозаичной крышки. Я ее из Италии выписал, а он ее разобьет. То есть нет у этих холопей никакого уважения к предметам искусства! – С этими словами он встал, подошел к Чаковнину и, шаркнув ногою и изогнув спину, сделал приветственное движение рукою, говоря: – Государь мой, милости прошу вас как гостя остаться у меня, ибо вижу, что имею дело с достойным человеком и дворянином.

Чаковнин положил крышку на место и в свою очередь поклонился, сказав:

– Вот такое обращение, князь, нам с вами гораздо более приличествует.

Каравай-Батынский повел его к своему столу. Один из гостей сейчас же схватил свой стул, перенес его и поставил для Чаковнина.

– Табачку не угодно ли? – предложил Чаковнину князь, усаживаясь и протягивая ему золотую, осыпанную камнями табакерку.

– Спасибо, – ответил тот, – только свой нюхаю… Вот-с, может, моего угодно? – и он достал из кармана медную, тяжелую, огромную табакерку с простым зеленым табаком и, понюхав, подал ее князю.

– Дружба, значит, дружбой, а табачок врозь! – рассмеялся князь. – Ну, а винца стаканчик, холодненького, со льдом?

– Вот от винца не откажусь.

Князь повел глазом в сторону камергера, и тот, поспешно схватив кувшин, налил Чаковнину вина в стакан.

– Ну, князь, я на тебя не сержусь больше – Бог с тобой! За твое здоровье пью, – сказал Чаковнин, взяв стакан.

Среди гостей пробежал неодобрительный шепот. Всем показалось, что князь передернулся и опять, на этот раз уж окончательно, рассердился на дерзкого приезжего и крикнул на самих гостей:

– Чего там разговариваете? Вести себя не умеете!.. Вы у меня поговорите еще!

Все снова притихли.

Князь стал спрашивать своего нового гостя, откуда и куда он едет и много ли намерен провести времени в дороге. Тот отвечал уклончиво: сказал только, что был в своей вотчине, а теперь возвращается в Петербург.

Толстый дворецкий в голубой ливрее и пудре доложил, что кушать подано. Князь встал и, обратившись больше к одному Чаковнину, пригласил, опять изогнувшись:

– Милости прошу!..

Камергер и камер-юнкер пошли вперед, потом князь с Чаковниным, за ними секретарь, потом остальные гости целой толпою. Дам среди них не было.

Столовая – огромный зал с отворенными в сад высокими, начинавшимися от самого пола окнами – была, как оранжерея, уставлена растениями в кадках. Посредине был накрыт стол на шестьдесят кувертов с золотыми приборами, с гербовым сервизом и хрусталем. Как только уселись за стол, раздалась роговая музыка с хор.

Пред прибором князя, возле которого было указано место Чаковнину, лежало разрисованное меню с наименованием блюд, составлявших обед:

«Похлебка из рябцев с пармезоном и каштанами.

Филейка большая по-султански.

Говяжьи глаза в соусе.

Говяжья небная часть в золе с трюфелями.

Хвосты телячьи по-татарски.

Телячьи уши крошечные.

Баранья нога столистовая.

Гусь в обуви.

Бекасы с устрицами.

Гато из зеленого винограда.

Крем жирный, девичий».

Кроме этих блюд князю подали оливку, приготовленную совершенно особым способом, как объяснил он, съедая ее с огромным удовольствием. Из этой оливки была вынута косточка и на место ее положен кусочек анчоуса. Оливкой начинен был жаворонок, заключенный в жирную перепелку, перепелка – в куропатку, куропатка – в фазана, фазан – в каплуна и каплун наконец – в поросенка. Все это жарилось на вертеле. Величайшую драгоценность в блюде составляла оливка, которая, находясь в средине, напитывалась тончайшими соками окружавших ее снадобий. Эту «драгоценность» и съел сам князь.

С Чаковниным он был все время очень любезен и разговорчив, но, когда вечером остался один в уборной со своими слугами, раздевавшими его под руководством камергера, несколько раз повторил, проворчав вслух:

– «Разведись со мной поединком, я не сержусь на тебя»! Ах ты, шут этакий породный! Я покажу тебе твое место!

В числе других приказаний, данных им в этот вечер, он велел «выдрать докрасна» (что значило до крови) гайдука Ивана на конюшне за «неуважение его к предметам искусства», вследствие которого «чуть было не разбили» дорогую мозаиковую крышку со столика на террасе.

IV

Чаковнину была отведена комната во флигеле, которую показал ему старый дворовый, юркий человек с острым носом и бегающими карими глазками, блестевшими, как черные агаты. Он называл себя просто Степанычем и обещал отзываться на эту кличку.

Комната была на двоих. По этому поводу Степаныч рассыпался в извинениях, добавив, что съезд нынче настолько велик, что уж волей-неволей приходится потесниться.

– Да мне все равно, – успокоил его Чаковнин. – Кто ж такой мой сожитель?

– Труворов Никита Игнатьевич, – пояснил Степаныч, – барин весьма обходительный и вальяжный.

Что, собственно, понимал он под этим словом, для Чаковнина так и осталось неразъясненным.

«Вальяжный» барин стоял в одном камзоле, когда вошел Чаковнин.

– Ну, что там, какой там!.. – протянул он нараспев в ответ на приветствие.

– Я имею честь разговаривать с господином Труворовым? – переспросил, настаивая, Чаковнин.

– Ну, что там, все равно там! – ответил тот опять и так дружелюбно и ласково улыбнулся, что эта улыбка сразу расположила к нему нового знакомого.

Было что-то детски наивное и во взгляде, и в как бы удивленно поднятых бровях Труворова, и в особенности во всем его добродушном толстом лице с полуоткрытым ртом, как у грудного младенца. Говоря, он так торопился, пуская пузыри изо рта, что, казалось, хотел слишком много сказать сразу и потому ему слов не хватало, и ничего не мог выразить.

– В котором часу вставать изволите? – суетился Степаныч вокруг Чаковнина. – Вы прикажите только – я к тому часу и платье почищу, и сапоги, и горячего принесу, чего пожелаете: сбитню там или шоколаду, или и кофею даже, потому у нас сам князь кофе кушать изволят и гостям предоставляют лакомство это, сколько кому угодно.

Чаковнин сказал, что ничего ему не нужно, что проснется он и встанет без помощи Степаныча и платье вычистит сам, а будет пить то, что дадут ему, лучше всего молока стакан.

– Как можно молока! – стал возражать Степаныч. – У нас и кофе со сливками сколько угодно… А вот ежели ночью испить захотите, так тут на столике у изголовья графинчик с кваском поставлен…

Насилу Чаковнин отделался от него. Степаныч все предлагал свои услуги, чтобы помочь раздеться. Ушел он лишь тогда, когда Чаковнин раз десять повторил ему, что благодарит и совершенно в нем не нуждается.

Белье на постели было хорошего полотна. На тюфяке лежала высоко взбитая пуховая перина, гора подушек высилась пирамидой.

Чаковнин стащил перину и подушки на пол и достал себе из своего дорожного вьюка приплюснутую кожаную подушку.

Устроившись таким образом, он приготовился было ложиться, как вдруг его внимание привлекла сложенная в несколько раз бумажка, лежавшая на полу и, вероятно, выпавшая из постели, которую разворотил он. Он поднял ее, развернул и прочел:

«Берегитесь пить что-нибудь, ежели подадут вам отдельно. Не пробуйте кваса со столика. Будьте осторожны со Степанычем».

Чаковнин прочел, повертел записку, перечел еще раз и опять повертел, точно это могло разъяснить ему, кто был неведомый друг, предупреждавший его, покосился на рекомендованный Степанычем графин с квасом и поглядел на улегшегося уже в свою постель на перину Труворова.

«Уж не его ли эта записка? – пришло в голову Чаковнину. – А может, и его надо опасаться тоже?» – сейчас же усомнился он и окликнул своего сожителя:

– Никита Игнатьевич, вы спите?

Утонувший в перине Труворов был закутан с головою в простыню, из-под которой торчал только его белый колпак с кисточкой.

– Ну, что там, какой там!.. – запел он из-под своей простыни.

– Слушайте, Никита Игнатьевич, я вас что-то не помню в числе гостей сегодня; вы не обедали, кажется, в столовой?

– Ну, что там в столовой, какой там! – отозвался сонным голосом Труворов.

– Однако ж я так полагаю, что вы в таких же гостях здесь, как и я, а не присный у князя?

– Ну, что там в гостях! Конечно, в гостях! Какой там присный!

– Значит, вы дворянин и помещик?

– Ну, что там? Ну, дворянин!

– И много имеете душ?

– Ну, что там душ… разбежались которые… а потом какой там… и потом, знаете, я не того… душ…

Чаковнин долго молчал, раздумывая и вертя записку в руках. Когда он поднял голову, Труворов, высвободив лицо, лежал на спине с открытым ртом, подняв свой маленький курносый носик, и всхлипывал, посвистывая им, как делают это спеленутые ребята. Чаковнин щипцами снял со свечи нагар, сжег записку и стал укладываться спать.

V

На другой день Труворов проснулся до восхода солнца. В щели ставен, затворявших окна, не виднелось еще ни одной полоски света, и он, проснувшись, уставился в темноту широко открытыми глазами.

С ним это бывало. Временами на него находило нечто вроде спячки, когда он мог спать по пятнадцать часов в сутки без просыпа, и если поднимали его, то он чувствовал себя просто больным, при первой возможности ложился и засыпал. Но зато бывали промежутки, когда в течение двух-трех недель он беспричинно просыпался и, сколько бы ни лежал, не мог уже заснуть. Так было и теперь с ним.

Состояние этой бессонницы всегда казалось ему мучительным. Единственным средством было подняться скорее с постели и идти на воздух.

Никита Игнатьевич знал, что, сколько бы ни лежал он, все равно не заснет. Он спустил ноги с кровати, нашел ими туфли и стал одеваться ощупью.

Завозившись в темноте, он сейчас же наткнулся на стул, загремел им и громко произнес:

– Ай, кажется, разбудил!

Он прислушался, обернувшись в ту сторону, где, по его предположению, была кровать Чаковнина, и успокоился.

– Нет, не разбудил. Вот и отлично, что не разбудил. Ну, что там разбудил? – стал повторять он и опять задел за стул, причем на этот раз с грохотом повалил его. – Ну, вот, теперь разбудил!.. Александр Ильич, Александр Ильич, – принялся звать его, – я разбудил вас?

Чаковнин издал мычание.

– Я разбудил вас, Александр Ильич?

– Не-ет, отстаньте!

– Ну, тогда хорошо, спите, спите!..

Труворов был почти уже одет и шарил теперь руками, чтобы найти свой шлафрок, но, как на грех, попадался ему то камзол, то кафтан. Наконец шлафрок был найден, надет, и Труворов двинулся, выставив руки, чтобы отыскать дверь. Свечу он не хотел зажигать, чтобы не беспокоить сожителя. Однако вместо двери он набрел на кровать Чаковнина, толкнулся о нее ногами, не удержал равновесия и уперся в Александра Ильича руками.

– Ну, вот, опять разбудил! – с отчаянием проговорил он. – Александр Ильич, я вас опять разбудил.

– Да отстаньте вы от меня! – хриплым спросонья голосом огрызнулся Чаковнин.

– Ну, вот, чего там отстаньте!.. Спите, говорят вам, спите, а я купаться иду!

– Да хоть топиться, ну вас совсем!

– Ну вот, уж и топиться! Чего там топиться?.. Сейчас уж и топиться! – заворчал Труворов, нащупал дверь и вышел из комнаты.

В длинном полотняном шлафроке, с колпаком на голове, он отправился прямо на реку.

Дни стояли августовские, но теплые. Близость осени ощущалась только по поспевшим плодам да множеству дичи. Осенних неприятностей в виде дождей и холодов еще не было и помину. Время было самое приятное.

Утренний холодок охватил Труворова. На востоке, у края неба, засветилась уже заря, сначала робко, точно боясь обеспокоить густую синюю тьму ночи, но потом, словно решив не церемониться с нею, она все быстрее и быстрее стала расползаться по небу своим разноцветным – то желтым, то красным, то фиолетовым – светом. Облачка вырисовывались нежными красками и казались гордыми, как будто имели и какое-то особенное, свойственное им важное значение среди стоявшей кругом, не пробудившейся еще тихой дремы. Но вот брызнули ярко-золотые лучи, показалось солнце, померкли облачка, дунул ветерок, заплескала река, зашуршали деревья, защебетали, зачирикали птицы, и все оживилось, все проснулось, облитое горячим, бодрым, лучезарным светом.

Хорошо выкупался Труворов на заре. Вода освежила его. Надел он свой шлафрок, колпак и пошел, медленно поднимаясь от реки в гору, наперекоски по кудрявой березовой роще. До приторности ароматно пахла береза, и приятно было вдыхать чистый, свежий воздух. Труворов втягивал его своим вздернутым носиком и вечно полуоткрытым детским, сочным ротиком. Его маленькие глазки сияли от удовольствия и счастья. Он никому не завидовал в эту минуту и наслаждался утром так же искренне, чистосердечно и просто, как вся ликовавшая вокруг него природа.

Он шел, мягко ступая туфлями по бархатной травке, боясь шумом нарушить внутреннее полное довольство, охватывавшее его.

Вдруг он остановился и замер. В нескольких шагах от него, очевидно, не заметив, как он подкрался, тот самый камергер, который был дежурным вчера при князе, затевал что-то совсем неподобное. Он был очень бледен, и руки у него сильно дрожали. Дрожащими руками он поспешно делал петлю на привязанной к суку веревке; она не слушалась его и путалась. Он торопился, оглядывался по сторонам, боясь, что его поймает кто-нибудь здесь, в роще, куда он забрался потихоньку, но в волнении не видел, что почти возле него, из-за куста, смотрят уже и следят за ним.

– Ну, что там, какой там!.. Что там… того?.. – окликнул его Труворов, волнуясь и по обыкновению не находя слов. – Ну, что там… того… там!.. – И он решительно выступил из-за куста и схватил камергера за руку.

Это был молодой человек с красивыми черными глазами, дворянин Гурлов, служивший у князя.

Схватив его за руку, Труворов задышал тяжело и не мог выговорить ни слова. Только щеки и все тело тряслись у него.

VI

– Пустите! – злобно, сквозь зубы проговорил Гурлов, рванув руку.

– Ну, что там пустите… того… – жалобным, плачущим голосом протянул Труворов, – какой там…

– Пустите! – повторил Гурлов. – Оставьте меня!

– Ну, что там оставьте!..

Они тянули друг друга, каждый в свою сторону до тех пор, пока наконец Труворов не выпустил руки Горлова. Тогда тот в свою очередь оставил веревку и взялся за голову.

Минута высшего отчаяния, в которую человек бывает способен покончить с собою, прошла, и Гурлов опомнился, сознав, что, по крайней мере, теперь, сейчас вот, при этом до слез взволновавшемся человеке в полотняном шлафроке и колпаке с кисточкой, невозможно уже совершить то, на что он решился после сегодняшней бессонной ночи.

Гурлов не спал сегодня целую ночь. Это было видно по осунувшемуся изжелта-бледному лицу его.

– Ах, зачем вы помешали мне! – сказал он, поднимая взор на Труворова.

Тот наморщил брови, забрал воздуха, как бы приготовляясь говорить, но произнес лишь: «Ну, что там помешали!..» – и двинулся вперед с такой несокрушимой уверенностью в том, что Гурлов последует за ним, что тот действительно последовал, как бы притянутый, как железо к магниту, простотою доброго толстяка, словно посланного судьбою, чтобы удержать его от безрассудного дела.

Они шли молча. Труворов был немного впереди, не оглядывался, но чувствовал, что Гурлов не отстанет от него. Он шагал решительно, точно знал совершенно определенно, куда надо было вести. И Гурлов следовал за ним. Впрочем, ему было безразлично, что с ним теперь станется.

Они приблизились к флигелю. На крыльце сидел вставший и уже одетый Чаковнин с коротенькою немецкою трубочкою в зубах. Завидев издали Труворова, он стал было приветливо улыбаться ему, но, распознав шедшего сзади вчерашнего камергера, насупился и, сморщив брови, отвернулся, а затем стал смотреть в другую сторону.

Труворов привел Гурлова прямо к нему.

– Вот он там… какой там, того… – пояснил он главным образом жестом, показав на Гурлова, мотнув головою вверх и обведя пальцем вокруг шеи.

– Вешаться захотел, что ли? – усмехнулся Чаковнин, поняв мимику Труворова.

– Ну, вот там вешаться… Ну, что там вешаться!.. – сказал Труворов и, точно считая оконченным свое дело теперь, когда он привел Гурлова к своему сожителю, в житейский опыт которого уже уверовал, сел на крыльцо и стал вытирать платком себе лоб.

– С такой жизни только и есть что повеситься! – проговорил Чаковнин, не глядя, и сплюнул в сторону, не выпуская изо рта трубки.

– Ну, что там только повеситься! – заволновался Труворов. – Ну, какой там, ну, какой там, Александр Ильич, жизни…

– А такой, – пояснил Чаковнин, – что я диву вчера давался, глядя на этого молодца: стоять и тарелки подавать какому-то самодуру!.. Извините, право, лучше повеситься!..

Бесплатно

4.33 
(18 оценок)

Читать книгу: «Вязниковский самодур»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно