Снеткова укусил скорпион.
– Свояк свояка видит издалека, – сказали мы.
Дурацкие забавы заразительны. Скорпионы были маленькие, бледненькие, тельце с пятнадцатикопеечную монету, хвостик как членистая спичка. Больше всего они хотели, чтоб их оставили в покое, и прятались от нас всеми способами. Фаланги выглядели упитанными и пытались скрыть свое уязвимое благополучие в норках поглубже, откуда юные натуралисты их бессердечно выковыривали.
Они ядовиты весной, в брачный период. В июльскую жару бодрость у них уже не та. Днем они вяловаты и шарахнуты, оживают и пытаются поесть что бог послал в ночной прохладе.
Молодецкой удалью было взять скорпиона за хвостик, подоить набухающий микрокапелькой коготок в первый попавшийся предмет, а потом посадить на ладонь и смотреть, как он в ужасе ждет дальнейших событий. Или прихватить фалангу поперек туловища, опустить на руку и препятствовать ей, медленно путающейся в своих восьми кривых ногах, вернуться на родной песок. Девушек такие шутки впечатляют.
Снетков нас не одобрял. Он всю бригаду ни в чем не одобрял. Он был моральный миссионер и агрессивный гуманист.
Если кинуть в стеклянную банку фалангу и скорпиона, то почти наверняка мощный паук своего грациозного врага слопает. Там здоровые челюсти и ловкие передние лапы. Я же говорю, дурацкие забавы.
А Снетков вечером, если не падал с ног, заговаривал кого-нибудь из девиц на дрова у кухни и там в темноте развешивал перед ней свой эрудированный гуманизм.
Он развешивал гуманизм, а скорпионы по холодку бегали за пропитанием. И один, от трудностей пустынной жизни, решил пропитаться снетковским пальцем. Теплый, неагрессивный, в меру небольшой, лежит на полене без дела. Скорпион намеревался обездвижить палец, и тяпнул его своим коготком в самое нежное основание, в перепонку межпальцевую. И остался голодным.
Потому что Снетков вскрикнул, дернулся, забеспокоился и поднес палец к носу; но ночью в пустыне слона не разглядишь, не то что укус скорпиона. Он побежал на кухню к свету, разобрал проткнутую точку в середине покраснения, и закричал тревогу. Гад клюнул!
Грязные, рваные, усталые, с лопатами. Гордые, счастливые, у черта на куличках. Плевать, что делают, но это необходимо и почетно. Да это просто символ всех великих советских строек!
Мы обрадовались. А то: пустыня – и никто никого не укусил. Сбежались и стали применять навыки выживания. Насчет отсасывания яда скорпиона мы были не уверены. Кричали, что скорей скорпион снетковской кровью отравится, умирать пополз. Скрутили Снеткова, зажали руку, сунули меж пальцев уголком безопасного лезвия и выдавили скупую кровь. Потом погасили в ранку сигарету. И затруднились в дальнейшем.
Снетков утверждал, что рука распухает и немеет. А вдруг его змея укусила? А почему однозубая? Старая. А почему ранка маленькая? А маленькие змеи самые ядовитые. Сыворотка? Где, от кого? Хором кричат народное средство: водка.
Погнали машину в участок, нашли продавщицу железнодорожной лавки, закричали открывать, она дала две бутылки из-под кровати. Пока везли, одна исчезла.
Трезвенник Снетков сосал бутылку, как младенец грудь Мадонны. С вечным спасением души на бессмысленном лице. Так и заснул с улыбкой.
И неделю мы работали ему на бюллетень. А он исправно жрал трижды в день и спал в перерывах, кося под больного.
Рука, кстати, распухла как бревно. Аллергия у него на скорпионов была, что ли.
На четырехосной платформе помещалось шестнадцать тысяч штук кирпича, сложенного продольной пирамидой, четыре платформы – шестьдесят четыре тысячи, нас было шестеро на две платформы, а работяг из строительно-монтажного поезда – трое на другие две, мы встали вшестером по цепочке и складывали кирпич на грунт метровыми кубами, а они швыряли сверху в кучу, а потом закладывали ее с краев стенкой тоже в кубы, кирпич в середине ломался и бился, зачем же так, спросили мы, а они сказали с презрительным сожалением: так вы ничего не заработаете, ребята, кому на фиг надо его так складывать; так он же битый, сказали мы, а вам чего, больше всех надо, сказали они, у них получалось вдвое быстрее разгружать свои платформы, да в рот я твои деньги, просипел Славка Баранов, он был здоровый и злой, они побубнили и не стали с нами связываться, ребята, мы же все-таки студенты, сказала Танька Тюханова, и мы демонстративно закурили и стали складывать вообще ювелирно, упираясь со всей скоростью, а аспирант Славка Баранов, недорезанный викинг-альбинос, не курил, в перекурах распрямлял поясницу сверху на платформе и горланил хрипато: несутся составы в саже, их скорость тебе под стать, в них машинисты всажены, как нож по рукоять!
Самая северная железная дорога в мире – Норильск – Дудинка. Ее клали стройбаты к 50-летию Великого Октября. От сдачи в срок зависел дембель. Качество соответствующее.
Это 69-я параллель. Снег ложится в сентябре. Вечная мерзлота.
В июне верхний метр оттаял, насыпь просела волнами, рельсовые пролеты повисли в воздухе. Социалистический сюрреализм.
Мы вели подъемку. Просыпку, пробивку, рихтовку, штопку. Когда ломался компрессор, вместо вибратора били чуркой. Когда не давал детальной точности огромный японский бульдозер, гребли студенческим: один упирается совковой лопатой в гравий, а двое тянут за концы провода, привязанного к ручке над совком.
Так вдобавок раз в неделю дрались со стройбатом, стоявшим дальше к порту. Классовая вражда: прораб заставлял их переделывать, сравнивая с нами. А они посильно халтурили под дембель в сентябре.
И чрезвычайно раздражал сухой закон. Здесь тебе не пустыня: чем предохраняться? Дождь, хмарь, мокрые ноги. Поэтому пили спирт: одну бутылку спрятать легче, чем две с половиной. Поллитра питьевого магазинного на четверых – и потеплело. И дешевле выходит, кстати.
От этой жизни мы к концу работ засуровели. Под аккорд приходилось ломать и двенадцать часов тоже. Подустали, огрубели и озверели. Еще и жрать вечно хотелось – чего-то со снабжением не додумали, мало было. И спалось в полярный вечный день беспокойно.
В последний вечер мы сложили костер из лопат и носилок и злобно пели: «От злой тоски не матерись, сегодня ты без спирта пьян». Поддали и упали. И утром уехали по штопаной рихтованной дороге в Норильск.
Мы полагали что? Погулять по цивилизации, посидеть в кафе, поклеить девушек, возможно даже сходить в кино. А к вечеру – в аэропорт – самолет – Ленинград. Здравствуй Невский, здравствуй Кировский, альма твою матер. Но было над нами культурное руководство.
Никто и ахнуть не успел, как под лозунгами культурно-спортивного праздника ССО всех загнали на городской стадион. Пара-тройка тысяч рыл со всего Таймыра. Ленинградские, московские и красноярские отряды.
А над стадионом – приветствие размером с дирижабль: «Ударно поработал – культурно отдохни!» И нас культурно строят по четырем сторонам полужиденького футбольного поля. Равняйсь – смирно. «А сейчас откроется праздник чего-то северного и посвящение всех в заполярники». Или иная подобная глупость.
Однако приближается вертолетное стрекотанье. Показывается вертолет, нарядно раскрашенный в бело-голубые цвета санавиации. Зависает над стадионом. И явно намерен садиться прямо на поле промеж нас.
Аппарат тяжелее воздуха – это всегда романтично. И когда он приземляется вот рядом с тобой – это завораживает. И мы, задрав головы, следим и радуемся.
В лица подул сверху ветерок, и этот ветерок крепчал. Лопасти свистели, мотор гремел, вертолет оседал в воздухе, как яйцо с крысиным хвостом. Вихрь рвал волосы, широкий смерч закрутился на стадионе, под вертолетом вздымалась пылевая воронка, полетели брызги, комья грязи залепили нам форму и лица, ураган сек глаза мелкой дрянью, мусорная взвесь рвалась в легкие и забивала рот. Вертолет сел и заглушил двигатель. Тогда стад слышен звук, и от этого вышел конфуз. Звук был хоровой, раздраженный и матерный.
Получать в награду за труд еще один кусок руды на подставочке – приятно ровно на то время, пока тебе его вручают. А потом не знаешь, как от него избавиться. Выкинуть жалко, применить невозможно, продать некому, дарить идиотизм.
Из вертолета вышла великовозрастная сексуальная Снегурочка и покачнулась от выражений. За ней выбрался Дед Мороз и показал кулак. В вертолет запустили камнем. Летчики в блистере виновато разводили руками. Праздник начался.
Сначала отличившихся награждали кусками никелевой руды на полированных подставках с геройской надписью. Мне тоже достался. На улице я подарил его девушке, пытаясь познакомиться.
Потом начальствующие уроды решили заставить нас спортивно бегать и прыгать, и мы спортивно побежали и запрыгали вон с их поганого стадиона, не интересуясь дальнейшими удовольствиями.
Кафе, столовые, рестораны и магазины Норильска были оккупированы стройотрядами. Норильск – матерый город, стоящий на костях зэков, он разное видал, но в тот день мы выпили там все, что лилось и горело.
А к вечеру праздника был назначен парад. Торжественный проход колонны по улице Ленина: центральной, как положено. А в начале и конце парада расчетливые негодяи назначили перекличку, и вот по этим спискам будут сажать потом в самолеты. А неотмеченных – в последнюю очередь, завтра-послезавтра. То есть: в начале улицы собрались все.
Перекликали и отмечали долго. Стало холодно и совсем холодно. Посыпался мокрый снег. Смеркалось. Стояли злые.
Подъехали два грузовика, и нам стали раздавать факелы. Палки как перекладины шведской стенки, на конце жестянка с ветошью, пропитанной мазутом. «Не сметь зажигать без команды!!!»
Мы околели, пока дали ножку в темноте. «Зажигай!» – скомандовали самочинные голоса вдоль колонны. Зачиркали спичками и стали прикуривать факелы друг от друга. Злость высекала оживление.
Настроение подскочило. Борьба за огонь! С факелами в крепостные ворота! Факельцуг! Лица в пламени, мрак по сторонам!
Мы выровняли шеренги по четыре и даже ударили шаг, оттягивая носок и печатая всей подошвой. Рука с факелом – впереди плеча. Неким образом спины выпрямились в прусской выправке. Левые руки сами собой легли на пряжки ремней. И звонкий дурашливо-молодцеватый фальцет взлетел:
– Айн, цвай, линкс! Линкс! Линкс!
И невидимый хор вторил глухо:
– Линкс! Линкс!
Самый счастливый отлет в нашей жизни: нас должны были посадить. Как минимум исключить из комсомола и университета и сдать в армию. На посадке мы поняли, что обошлось. Но в Ленинграде тряслись еще полгода.
Ноги били в асфальт, как пушечное буханье. Подбородок вверх, глаза вперед. Дымные тени факелов метались по стенам. Народ встал и смотрел молча.
И тут произошло неожиданное для нас самих.
Вдохновенный голос завибрировал и запел со злым восторгом:
– Зи-иг?..
И колонна рявкнула одной глоткой:
– Хайль!
– Зи-и-иг?!
– Хайль!!!
– Зи-и-иг???!!!
– ХАЙЛЬ!!!!!!
Город оцепенел. Мы маршировали, как на параде германской хроники. В единый дух, в единый шаг, в единый порыв.
– Дрожите, дряхлые кости!
– Народ! Партия! Вождь!
Образованные филологи и историки знали, что выкрикивать.
На углу киоск стоял близко к мостовой – его опрокинули и отшвырнули мигом. Сделавший замечание смельчак вмазался в стенку. Зазвенела разбитая витрина. Факельная колонна сметала все на пути. Именно так нам хотелось о себе думать.
Местная молодежь умирала от счастья и зависти.
В грозном молчании колонна продолжила шествие. Начальство задыхалось в истерике и бегало, меча пену. Но пресекать было уже нечего.
Мы били шаг через безмолвный город и знали за собой силу сделать с этим городом все, что захотим. Интересное чувство.
Потом гасили факелы в лужах, да сами уже гасли, и закидывали в грузовик; и выслушивали вопли, что охренели, из комсомола вон, всем молчать, если узнают в Ленинграде – сами понимаете. Потом в аэропорту спали на полу, на лестницах и подоконниках. Потом летели в Ил-18, молочно-сером от табачного дыма, на ощупь выхлестав все спиртное у стюардесс. Потом шлялись по солнечному Ленинграду с гитарами и бутылками.
Но это факельное шествие помнилось прочно.
О проекте
О подписке