Чрезвычайно яркий образчик коварной двусмыслицы представляет собой его знаменитое выступление 3 июля 1941 года – первое с начала войны:
Товарищи! Граждане!
Братья и сестры!
Бойцы нашей армии и флота!
К вам обращаюсь я, друзья мои!
Безусловно, человечный призыв к «братьям и сестрам», столь откровенно выдававший бывшего семинариста и как бы свидетельствовавший о его смятении перед лицом страшной угрозы132, был очень успешно рассчитан именно на патриотический и на «христианский» эффект133, который продолжает и сегодня умилять одряхлевших сталинистов. Однако им стоило бы внимательнее вчитаться в его литургические тирады.
Начнем с того, что показательна уже сама иерархическая градация: сперва «товарищи» (т. е. в первую очередь члены партии, единомышленники), затем прочие «граждане» страны и лишь потом – перед «бойцами» – «братья и сестры». За исключением этих самых «братьев» и «друзей», иерархическая последовательность здесь та же, что раньше дана была в речи Молотова, произнесенной им по радио 17 сентября 1939 года по случаю советского вторжения в Польшу (в рамках договоренности с Гитлером): «Товарищи! Граждане и гражданки нашей великой страны!» А «братья и сестры» отсутствовали у Молотова просто потому, что именно к ним, по официальной версии, и направлялись советские войска – «подать руку помощи своим братьям-украинцам и братьям-белоруссам, населяющим Польшу».
Что касается Сталина, то в следующей по счету его военной речи – от 6 ноября 1941 года – наличествует только суммарное обращение «товарищи!», но далее говорится: «Наши братья в захваченных немцами областях нашей страны стонут под игом немецких угнетателей».
В зачине выступления, прозвучавшего на другой день и обращенного непосредственно к армии, «братья и сестры» снова сдвинуты к концу: сначала «товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники», потом «рабочие и работницы, колхозники и колхозницы, работники интеллигентного труда» (тут строго выдержана официально-классовая субординация: рабочие, за ними крестьяне и, наконец, интеллигентская прослойка), а в заключение: «Братья и сестры в тылу нашего врага, временно подпавшие под иго немецких разбойников, наши славные партизаны и партизанки, разрушающие тылы немецких захватчиков!»
В его приказе от 1 мая 1942 года установлена еще более ясная последовательность: на первом месте – армия, за ней – «партизаны и партизанки», далее рабочий класс, крестьянство и интеллигенция и после нее, уже на самом последнем месте, «братья и сестры по ту сторону фронта в тылу немецко-фашистских войск, временно подпавшие под иго немецких угнетателей». А ниже, в основном тексте, сказано: «Мы хотим освободить наших братьев украинцев, молдаван, белорусов, литовцев, латышей, эстонцев, карелов от того позора и унижения, которым подвергают их немецко-фашистские мерзавцы».
Словом, «братья и сестры» неизменно проживают под властью немцев, как явствует и из праздничного доклада от 6 ноября 1942 года:
Гитлеровские мерзавцы <…> насилуют и убивают гражданское население оккупированных территорий нашей страны, мужчин и женщин, детей и стариков, наших братьев и сестер.
Характерно, что эту функциональную специфику своим профессиональным слухом безошибочно уловил на редкость пронырливый священник из Ижевска – о. Владимир (Стефанов). Уже в самом начале 1943-го, т. е. еще задолго до поворота власти к церкви, «Правда» поместила его письмо: «Я как пастырь духовный скорблю душою за наших братьев и сестер, подпавших во временно оккупированных областях под иго фашистов и подвергающихся неслыханным злодеяниям, мучениям, творимым над ними немецкими фашистами». А посему, чтобы помочь Красной армии, он уже передал государству «все свои сбережения в сумме 273 тыс. рублей» (накопленные, вероятно, неустанными пастырскими трудами) – за что на следующий день, 5 января, сподобился благодарственной телеграммы от Сталина134.
Строго иерархический зачин, отодвигающий «братьев и сестер» в самый конец инициального обращения (только с заменой классов обобщенными «трудящимися Советского Союза»), сохранится почти до конца войны, обогатившись, однако, любопытными вариациями. Вводный перечень адресатов в приказе от 1 мая 1944 года дополняет это заключительное упоминание новой формулировкой: «Братья и сестры, временно подпавшие под иго немецких угнетателей и насильственно угнанные на фашистскую каторгу в Германию!» Теперь, после изгнания немцев с большей части советской территории, внимание Сталина всецело переключается на перемещенных лиц. Именно так и заканчивается перечень в приказе от 7 ноября 1944 года: «Братья и сестры, насильственно угнанные на фашистскую каторгу в Германию!» С тех пор христианский призыв у него навсегда исчезает: отныне «братьями и сестрами» Сталина вплотную займутся Смерш и НКГБ. Но зато из вражеского стана откликнется другой бывший семинарист – генерал Власов. Манифест Комитета освобождения народов России, обнародованный им в Праге 14 ноября 1944 года, предварялся обращением: «Соотечественники! Братья и сестры!»135
Если не ошибаюсь, впервые этот притягательный термин встречается у Сталина в начале 1929 года, в послании к рабочим и работницам «Красного треугольника»:
В капиталистических странах ваши братья и сестры работают по 10–12–14 часов.
Вообще же в советской пропаганде слова «братья» или «братья и сестры» резервировались за иностранными подданными, еще не познавшими социалистической благодати, реже – за отсталыми нацменами и за иностранными компартиями, которые так и назывались «братскими»: то был их официальный титул, унаследованный от христианской риторики I Интернационала, социал-демократов и русских народовольцев. В конце 1918 года (в записке А. Мясникову и М. Калмановичу) Сталин просит ЦК и Ленина принять белорусов «как младших братьев, может быть, еще неопытных, но готовых отдать свою жизнь партийной и советской работе»136. В 1923 году, в тезисах к XII съезду РКП, он потребовал перевоспитать советский аппарат в духе «братского внимания к нуждам и потребностям малых и отсталых национальностей», а в 1925 году высказал пожелание, «чтобы коммунист научился относиться к беспартийному, как брат к брату». В этом обозначении таился привкус некоторой неполноценности и ненадежности, который просквозил, например, в его речи на VII пленуме ИККИ (1926), когда он призвал германскую «братскую партию», также повинную в идеологических шатаниях, «помочь своим заблудившимся братьям выйти на дорогу». В 1939 году термин «братья и сестры», как мы уже знаем, адресовался «освобождаемому» населению Западной Украины и Западной Белоруссии, подвергнутому вскоре глобальным репрессиям. Но эта акция подключалась к более широкому понятию – «братская помощь». Братскими назывались союзные республики, а также «младшие» (вроде тех же белорусов) и чем-то подозрительные советские или славянские народы – так, в ноябре 1944 года, принимая варшавскую делегацию, Сталин упомянул о «братских чувствах польского народа к народам Советского Союза» (это было спустя несколько лет после Катыни и через несколько недель после того, как он радостно отдал восставших варшавских братьев на съедение немцам). Есть у него, кстати, симптоматическое выражение – «братья по измене рабочему классу» (1924). Да и вообще, обозначения семейного родства, как и нормальных человеческих чувств, обычно примыкают у Сталина к негативному семантическому полю. «У нас не семейный кружок, не артель личных друзей, а политическая партия рабочего класса», – наставительно заявил он в 1929 году затравленному Бухарину, который напомнил ему было о старой дружбе.
Если после всего сказанного принять во внимание, что ту самую первую свою военную речь от 3 июля 1941 года, где Сталин впервые воззвал к «братьям и сестрам», он открыл сообщением об обширных немецких захватах, то станет ясно: обращение это изначально адресовалось тем, кто уже не был для него ни «товарищем», ни «гражданином», а заведомо подозревался в нелояльности или коллаборационизме137. (Тем более нельзя было их причислить к рабочим и прочим «трудящимся», поскольку трудились они теперь на немцев.) Жесткая и многолетняя послевоенная сегрегация всяческих «лиц, проживавших на оккупированной территории» лишь подтверждает эти выводы насчет его христианского братолюбия, символической иллюстрацией к которому может служить сталинская надпись на книге, подаренной Кирову, – «Другу моему и брату любимому от автора».
Это был охотничий зов Каина.
К чужим высказываниям Сталин принюхивается с азартом дикаря и педантизмом изувера. О чем бы ни шла речь, он тщательно выискивает в ней ту или иную разрушительную ересь, и любое еретическое слово, преломляясь в гигантских кривых зеркалах сталинской криминологии, уходит в сумрачные перспективы грядущей бойни. Так, он вгрызается в случайную обмолвку Каменева, написавшего, со ссылкой на Ленина, что «очередным лозунгом нашей партии является будто бы превращение „России из нэпмановской“ в Россию социалистическую». «Но одно дело, – поучает Сталин, – „нэповская Россия“ (т. е. Советская Россия, практикующая новую экономическую политику), и совершенно другое дело Россия „нэпмановская“ (т. е. такая Россия, во главе которой стоят нэпманы). [Выходит, расхожее выражение „Россия крестьянская“ подразумевало Россию, во главе которой стоят крестьяне?] Понимает ли эту разницу сам Каменев? Конечно, понимает. Почему же он выпалил тогда этот странный лозунг? По обычной беззаботности насчет вопросов теории, насчет точных теоретических определений. А между тем весьма вероятно, что этот странный лозунг может породить в партии кучу недоразумений, если ошибка не будет исправлена». Потом, на процессах 1936–1937 годов, выяснится, что дело, конечно, вовсе не в «беззаботности» Каменева, а в его сатанинских замыслах относительно реставрации капитализма.
Его речь, скудная и невыразительная, как мимика медведя, всегда таит угрозу. Проведение оксюморонных подмен обычно строится стадиально, посредством расширения метонимических замещений, которое доводит тезисы оппонента до их контрреволюционной противоположности. («Политика <…> вообще говоря, не исключает некоторого лукавства», – скромно замечает Сталин в письме к Демьяну Бедному от 15 августа 1924 года.)
Можно было бы, вслед за Волкогоновым, уделить немало места сталинской казуистике в брошюре «К вопросам ленинизма» по поводу различаемых Зиновьевым «возможности» построения социализма в одной стране и его «окончательной победы»138. Зиновьевское разграничение Сталин достраивает до антиленинской ереси, но меня здесь интересует сам механизм этой инверсии и ее чекистские ориентиры:
Что все это может означать? А то, что под окончательной победой социализма в одной стране Зиновьев понимает <…> возможность [у Зиновьева – «обеспеченная возможность»] построения социалистического общества. Под победой же социализма в одной стране Зиновьев понимает такое строительство социализма, которое не может и не должно привести к построению социализма. Строительство на авось, без перспективы строительства социализма, при невозможности построить социалистическое общество – такова позиция Зиновьева.
Непостижимым образом в процессе этого виртуозного тавтологического шулерства декларируемая Зиновьевым «обеспеченная возможность» построения социализма превращается у Сталина в кощунственную невозможность такового, слово становится собственным антонимом. Между тем всего за несколько строк до того Сталин весьма одобрительно цитирует свои недавние высказывания по поводу той же «возможности», комментируя последнюю как раз в чисто позитивном плане:
Что такое возможность победы социализма в одной стране? Это есть возможность разрешения противоречий между пролетариатом и крестьянством <…> возможность взятия власти пролетариатом и использования этой власти для построения полного социалистического общества <…> Без такой возможности строительство социализма есть строительство без уверенности построить социализм <…> Отрицание такой возможности есть неверие в дело социализма, отход от социализма. (Опускаю его дальнейшие, поразительно сбивчивые ссылки на Ленина, говорящие вопреки оратору скорее о «невозможности» построения социализма в условиях капиталистического окружения.)
А коль скоро зиновьевская «возможность», в отличие от сталинской (вернее, бухаринской), трактуется как невозможность, из нее выводятся грозные следствия, которые Сталин домысливает за Зиновьева:
Строить социализм без возможности построить его, зная, что не построишь, – вот до каких несообразностей договорился Зиновьев.
Отсюда недалеко и до прямого вредительства. Вся вина Зиновьева – в его излишней марксистской ортодоксальности, в том, что он, вслед за Лениным (а еще недавно и в полном согласии со Сталиным), убежден в необходимости революции на Западе как гарантии и для полного построения социализма в СССР. По Зиновьеву, отрицание этой интернационалистической установки «отдает душком национальной ограниченности». Бурно негодуя, Сталин продолжает передергивать, реконструируя «внутреннюю логику» рассуждений Зиновьева, дабы увязать ее с пока не упомянутым, но однозначно подразумеваемым выводом о том, что он остался тем же «штрейкбрехером революции», каким был в Октябре:
Таким образом, по Зиновьеву выходит, что признать возможность построения социализма в одной стране – это значит стать на точку зрения национальной ограниченности, а отрицать такую возможность – значит стать на точку зрения интернационализма.
Но если это верно – стоит ли вообще вести борьбу за победу над капиталистическими элементами нашего хозяйства? Не следует ли из этого, что такая победа невозможна?
Капитуляция перед капиталистическими элементами нашего хозяйства – вот куда приводит внутренняя логика аргументации Зиновьева <…>
Не надо было брать власть в октябре 1917 года – вот к какому выводу приводит логика аргументации Зиновьева.
Если продолжить развитие «внутренней логики», то станет совершенно ясно, что человек, предпочитающий капитулировать перед капитализмом и отвергающий советскую власть («Не надо было брать власть в октябре 1917 года»), в некоей умозрительной перспективе должен примкнуть к ее врагам, приверженцам капитализма, что, собственно, и будет доказано в середине 1930‐х. Пока достаточно того, что уже сейчас друг Ленина и один из лидеров Октября обличен в контрреволюционной тенденции, эксплицитно выводимой из его благонамеренных высказываний и имплицитно – из самой его биографии.
Модель криминального гиперболизма, только в кратком, а не развернутом его виде, мы найдем и у Ленина, например в его «Письме к рабочим и крестьянам по поводу победы над Колчаком» (1919):
Кто не помогает всецело и беззаветно Красной Армии, не поддерживает изо всех сил порядка и дисциплины в ней, тот сторонник колчаковщины, того надо истреблять беспощадно.
Кто не сдает излишков хлеба государству, тот помогает Колчаку, тот изменник и предатель рабочих и крестьян, тот виновен в смерти и мучениях десятков тысяч рабочих и крестьян в Красной Армии.
У Сталина этот метод просто доведен до патологического совершенства и дополнен совсем уж фантастическими инверсиями. Но и здесь он мог совершенно обоснованно сослаться – и действительно ссылался – как на марксизм, так и на своего изворотливого учителя, апеллировавшего к Энгельсу. В ленинской статье «О брошюре Юниуса» (1916) сказано:
Разумеется, основное положение марксистской диалектики состоит в том, что все грани в природе и обществе условны и подвижны, что нет ни одного явления, которое бы не могло, при известных условиях, превратиться в свою противоположность.
О проекте
О подписке