Отстрадавший шесть лет с прицепом за политику, я, если честно, не имел и не имею никакой политической привязки. Меня можно с трудом увлечь любыми идеями, от анархии до монархии. Против одного только цвета радуги я настроен вполне отрицательно – против красного и переходящего в него коричневого.
А какой я все-таки политической ориентации? А глядят мои глаза на Швецию, на Швейцарию глядят. На Голландию, наконец. И не в том дело, что там свобода, кантоны и короли с королевами! Они приютили бездомных, накормили голодных, приласкали инородцев и научили всех, своих и чужих, терпимо улыбаться друг другу при встрече. Вот какой у них там политический строй, чего и нам желаю!
Но коммунистов все равно не люблю, ну, правда, не так, как Ленин не любил царя из-за смерти брата. И даже на вид не нравятся мне они. Ни эти, портреты которых я рисовал, а вы носили на первомайских демонстрациях; ни те, которых было, назаписалось, 18 миллионов и которые смотрели на партийный красный билет не иначе как на хлебную карточку. Этих даже еще меньше уважаю, чем портреты. Господи, как они побежали врассыпную, когда мы Феликса-то их железного да на крюк! Спотыкаясь о горы брошенных под ноги партбилетов.
А судить их не призываю – все мы виноваты, что допустили их издеваться над нами! Нас-то было поболе.
Эти бессовестные люди, большевики, завели в тупик народ, довели полмира до нищеты и продолжают снова попытки возвратить свой лагерный коммунизм. Не моргнув глазом на миллионы загубленных жизней, не веря в свою идею (нет у них идей, им нужна только власть!), они снова верны своему идолу с протянутой рукой.
Когда через миллиарды лет обнаружат в раскопках каменного человека нашего времени, В.И.Ленина, могут подумать, что Homo sapiens выглядел именно так: носил кепку, и правая рука, вытянутая вверх и вперед, у него вообще не опускалась.
И лежит это идолище посреди главной площади страны, и большая часть зомбированного народа не дает похоронить его как человека. Может быть, я враг именно этой части своего народа?
Похороните его как христианина, как иудея, как мусульманина, как хотите, все равно. Похороните тайно, без оркестра, даже не под его именем сначала, чтоб без шухера. Возьмите мое, сгинувшее и так сорок лет тому имя: «Танхилевич. Точка. Владимир Ильич. Точка». Да я первый положу на могилку цветы, чтоб не слишком тратиться – нарциссы. А потом возвратим памятнику его псевдоним!
Есть, правда, есть слепые большевики, их много. Например, Николай Иванович Рыжков. Как собирательный образ. Он мне симпатичен. Он вкалывает всю жизнь на своем ВПК, с утра до ночи. Он едва ли читал «Коммунистический манифест» или «Капитал» Карла Маркса, нафига ему? Но он им служит, он круглосуточно делает танки, много танков, на каждого жителя страны по одному. Для чего нам с Лидой наши два танка? Нам и одного – за глаза! Можно даже без пушки. Так, на базар иногда съездить. А вообще, Николай Иванович, мы любим чурчхелы, мы меняем два своих танка на чурчхелы, только обязательно с грецкими орехами.
Кстати, о танках. Вообще танк – это такое громоздкое, никчемное, дорогостоящее сооружение, которое легко уничтожается со всех сторон (сверху, с боков и сзади), кроме лобовой – там толстая сталь. Но какой дурак будет биться лбом об эту лобовую сталь? Вспомните Грозный – 1994. Погибель и тем четверым внутри, и сколько нас там наверху. Мальчишки сильней танков. И пусть кинут в меня камень стратеги, опирающиеся на танковый прорыв.
Кстати уж, и о лыжах! Зачем это неудобное приспособление, мешающее ходить по земле? Приспособление для неудобной ходьбы. Длинные, неуклюжие, они вдобавок требуют еще и не просто снега, а нарочитой лыжни. И смазки. Это как бы идти и катить перед собой тяжеленный рулон ковровой дорожки! Расстелил, вернулся, покатил.
Ну как, вы согласны со мной насчет похорон В.И.Ленина под еще более чужой фамилией?
Как жил первый враг народа в нашей семье, основатель династии, мой отец? Дипломированный инженер, он руководил городским коммунальным хозяйством: строительство, жилье, электричество, водопровод – список длинный. Человек энергичный от природы, четырнадцатый (через 20 лет после тринадцатого) ребенок у родителей, он буквально пропадал на работе: строились электростанция и первая трамвайная линия до металлургического завода, перечеркнувшая искрами от дуги вековое захолустье. А вечерами, заполночь, у нас играли в карты: преферанс и покер. Это была страсть, а может быть, и призвание – отец был непобедимым игроком в карты, шашки и домино, ну, гроссмейстер. Я не унаследовал ни этой страсти, ни таланта. Однажды, в начале голодных тридцатых, он прикатил из отпуска, из Кисловодска, на пролетке, полной выигранных вещей: кавказские бурки, топленое масло в глиняных горшках и прочий-прочий кайф.
Как жили мы все-таки материально? Я думаю, вне роскоши. Елку, которая, нарядная, стояла, когда забирали отца, мы несколько дней, вернее, ночей, украшали с мамой: клеили самодельные бумажные цепи – колечко в колечко, из яичных скорлупок мастерили клоунов, надев колпак на то место, где была в яйце дырочка, красили бронзовой пылью грецкие орехи. Да мало ли на какие выдумки хитра голь, согласно пословице!
В общем, как видите, за тридцатиметровую квартиру и осетрину в очередь с макухой с отца было спрашивать нечего.
Думаю, что равновесие в семейном бюджете сохранялось не благодаря его зарплате размером аж в тысячу рублей, о которой я узнал, когда ездил получать эту посмертную циничную тысячу после реабилитации отца «ввиду отсутствия состава преступления». Эстафета была передана мне с повторением подробностей, за исключением слова «посмертно» – Бог пронес! А нас выручало, когда у отцовских партнеров по пульке была парочка взяток на мизере.
Квартира у хозяина всех квартир в городе была незавидной: по сути – одна большая комната, зал; проходная комнатушка в кухню использовалась как моя детская, в ней помещались кровать и парта, и висел на стене голосистый телефон, которому накрывали пасть подушкой – заткнись!
Правда, в дверном проеме, что в кухню, висела трапеция, потому как сын врага, сам будущий враг народа, мальчик Миша бредил цирком! Он мечтал стать акробатом под куполом, жонглером, наездником, а главное – клоуном. И он жонглировал шариками, кувыркался на трапеции, кривлялся и бил чечетку, как мог. Целыми днями. Когда в доме не играли в карты.
В Таганроге был стационарный зимний цирк, а летом в городском парке – еще и шапито, и мальчик Миша, пользуясь отцовскими связями, был завсегдатаем представлений и репетиций и все пытался разгадать секреты фокусов знаменитой иллюзионистки Клео Доротти, норовя забраться в кубик, из которого богиня цирка только что вынимала своих двойников-лилипутов. Теперь-то, и не разгадав секретов фокусов, я думаю, что, наверно, Клео Доротти – это просто Клава Доронина. Или как-то похоже.
Может быть, большая наша комната была и не большой – мальчик-то был маленький, но в ней помещались две кровати родителей, кожаный диван, обеденный стол посередине, большой зеркальный платяной шкаф и отцовский запертый всегда письменный стол, запертый не потому, что в нем хранились бумаги и шоколадные конфеты, а потому, что в верхнем ящике лежали два, маленький и большой, видимо, именных, со времен ЧОНа, черненьких вороненых пистолета системы «браунинг.» А Миша мечтал пострелять. Еще бы! Неподалеку мой ровесник нечаянно убил из ружья соседского пацана. Когда отец все же повел меня пострелять в наш сарай во дворе, я никак не мог нажать тугой спусковой крючок, а когда отец хотел мне помочь, я как-то его нажал и прострелил отцу кожу между пальцами. Не балуйте детей!
Мы разно питались в разные годы: ели и оладьи из картофельных очистков, и макуху, и свежую осетрину, и балык – все-таки море!
Тридцатые годы, бешеный бег дней, полных неподдельного энтузиазма трудовых подвигов, а также и цифр, цифр – мы догоняли Америку! (Она об этом не догадывалась.) Куда торопились наши дни? К пропасти, которая вскоре разверзнется перед страной в виде повальных арестов и расстрелов, а потом к почти проигранной в 1941-м войне.
Мы выиграли эту войну, стиснув зубы, и я, солдат Великой Отечественной, возвратился из Германии в свой уже другой город Ростов, с чемоданчиком (а в нем – документы, пара отомщенных немецких брюк и пиджаков и футбольная амуниция, да еще на подарки стопка атласных голубых женских бюстгальтеров, просто задаром продававшихся в Военторге) и вещмешком с пятью килограммами сахару, полагавшегося солдату как премия за победу.
С каким-то старшиной мы погрузились на рикшу, пожилого дядечку с тачкой, и шли за ним, вспоминая войну и дымя роскошными гаванскими сигарами. Два юноши, два счастливца, вернувшихся домой. Нам оказалось по пути.
– До Ткачевского! – сказали мы рикше и продолжали, перебивая друг друга, перебирать в памяти свои фронтовые одиссеи. Рикша семенил впереди, у старшины были тяжелые чемоданы.
А потом, в районе проходных дворов на базар, рикша вдруг исчез, как и не был. Мы забыли, что наш город называется Ростов-папа! Мы припустили бегом, расспрашивая встречных прохожих, но никто такого дедка не видел (сейчас думаю: хорошо, если ему было сорок). И вдруг одна женщина сказала: «Сидит там какой-то у Ткачевского». Боже мой, дружище, как мы могли подумать плохо о тебе, о нашем городе? Как мы могли прийти голыми и без документов с такой войны?
Вот тебе денежки, вдвое больше, вот тебе две коробки сигар. Я готов был на радостях подарить ему не ордена, нет, но пару медалей – точно!
Все же, хоть и перескочив на десять лет вперед, я рассказал вам о родительском доме, об этом гнезде врага народа, в котором он выращивал похожего на себя птенца Мишу, из той же породы неверноподданных.
Какое неуклюжее название улицы, верно? Но это была настоящая улица в настоящем городе Ростове-на-Дону, и я на ней имел счастье прожить более года. И вставал пораньше, чтобы успеть к привозу молока в цистерне и в очередь за другими неожиданностями в здешнем продуктовом магазине.
Кончайте свои
Стариковские враки,
Что было, мол, пиво,
А к пиву, мол, раки.
У нас в продовольственном,
В полуподвале,
Пока себя помню,
Чего-то давали.
Под ложечкой, ох,
Всю дорогу сосало,
Но все же давали
То мясо, то сало.
В воняющих бочках
Стояла селедка
И шла под картошку
Особенно ходко.
Но если к зиме
Появлялась картошка,
То тут же с селедкой
Случалась оплошка.
Вот так и живем,
Под звездой афоризма:
То чай, а то сахар,
То жопа,
То клизма.
Я учился тогда в девятом классе, писал стихи, наворачивались стихи о любви, да все как-то не было лирической героини. И вдруг она появилась! Просто зашла в класс, сказала:
– Я ваша новая преподавательница. Меня зовут Антонина Андреевна. Мы будем с вами изучать экономическую географию капиталистических стран…
Потом она сказала:
– Англия. Согласно английской конституции, король никогда не ошибается. Ошибается за него парламент…
Вот как? И я поднял на нее глаза со своей последней парты. Ученик и учительница! Сколько мы слыхали и читали всякого на эту тему. «Барышня и хулиган» – у любимого моего Маяковского. Потому и писано, что такая тонкая защита у обоих сердец, просто никакой защиты!
Это вовсе не значит, что она тоже сразу разглядела человечка, заднескамеечника и скорей всего двоечника – это их место.
Она была молода, только что из университета, хороша собой, одевалась модно, кажется, замужем. Но что мы знаем о своих учителях? И какое значение имеет для меня это «замужем»? Гляди себе на нее и радуйся. И я глядел и радовался, и следил за ней, как подсолнух за солнышком, и писал впервые лирические стихи.
…И украдкой
От карты
Земных полушарий
Я косил в Вашу сторону
Полушария глаз.
Я любил Ваши волосы
Цвета пустыни,
Я на Ваших уроках
Сидел, молчалив,
И плескались,
Плескались
В глазах Ваших синих
И Берингов пролив,
И Бискайский залив…
Она не могла не замечать этого сумасшедшего мальчика, иногда просто заглядывающего в учительскую, чтобы лишний раз увидеть ее. Наверное, замечала, не подозревая, что, может быть, это любовь.
И однажды зимой, в морозец, мы вместе вышли из школы. Был день, ветерок, и оказалось нам по пути. Мы шли и шли по длинной Садовой улице, о чем-то неловко беседовали, и я не смел опустить уши на шапке-ушанке (кавалер, впервые идущий рядом с настоящей барышней!), а проклятая Садовая улица ну никак не кончалась.
Наконец мы прошли и вовсе продувную Театральную площадь. И вдруг на моей Нольной линии она сказала:
– Теперь опусти уши на шапке и до свиданья. А я сяду на троллейбус – мне дальше.
Это звучало вроде как бы и обидно, но это было спасение! И потому вы видите на моем портрете живые уши, пусть даже и отмороженные тем далеким солнечным и ветреным днем в городе Ростове-на-Дону.
Я забежал в речное пароходство на Нольной и, прыгая и стеная, оттирал руками погибшие заради любви свои уши.
И долго-долго потом, многие годы Антонина Андреевна Стасевич присылала мне к праздникам коротенькие обязательные открыточки с морально правильным текстом, я ей отвечал в той же тональности. Она так ничего и не узнала про мои отмороженные уши.
Перед войной или в самом ее начале распрощались мы с нашим «жокеем» и переехали на окраину Ростова, в заводской район Сельмаша, тоже в жалкую комнатенку на первом этаже. Езды до города и маме на работу – с час, и я вдали от города, по сути, бездельничал, без всяких перспектив, кроме одной: военкомат, армия, фронт, похоронка.
Без света в конце туннеля.
Тогда на Сельмаше,
В бараке,
В семнадцать неполных
Годков
Я спал после уличной драки,
Я спал и не слышал гудков.
Но бахнуло взрывом по стеклам,
И начался переполох,
И воздух стал плотным
И теплым,
А я с перепугу оглох.
И солнце, зажмурясь, погасло,
А «юнкерс» давал и давал!
Детей и топленое масло
Тащили хозяйки в подвал.
И как там вокруг ни горело,
Хозяйки смотрели вперед –
Закончится время обстрела,
И время обеда придет.
И чья там погибель –
Не ясно,
Но жизнь продолжаться
Должна!
Была на топленое масло
Такая крутая цена.
Первая бомбежка, неизгладимка! Хозяйки с детишками куда-то заполошно бежали, а я оторопело стоял и глядел в небо, где в голубом-голубом просторе висели серебряные бомбардировщики и, казалось, прямо на меня сбрасывали игрушечные бомбы. На темечко. Душа моя тряслась от страха, но ноги как прилипли к земле – и ни с места. Шныряли низко, не смея подняться ввысь, фанерные наши «ястребки». С завода повели первых раненых.
И вот в каком-то наспех собранном эшелоне с металлом («Главвторчермет»!) под такими же бомбами всю дорогу мы с мамой в теплушке пересекаем Северный Кавказ и приземляемся в городе Махачкала. В теплушке – огромная голова кем-то украденного швейцарского сыра. Живем в огороженной досками клетушке – два на два, при железном складе. Скудно, голодно, но бомбы не долетают. Тыл.
Мальчику скоро восемнадцать, он грамотный и просто обязан помогать: а) маме и б) фронту. И такая работенка находится. Меня принимают на фабрику деревянной игрушки сверловщиком, токарем я так и не обучился, будучи тупым (эта тупость так и осталась навсегда) к точке инструмента – главному умению для токаря по дереву.
Фабрика уже была оборонным предприятием – мы делали не игрушки, а банники для минометов разных калибров. Я сверлил дырки под будущую щетину. Давался какой-то супчик с хлебушком (Господи, я потом полжизни проживу на пайке), но ровно на этот супчик маме стало легче прокормить растущего оболтуса!
Вставал чуть свет, осень, ветер с дождем, одежка продувная, дорога дальняя. Пока дойдешь до фабрики, три раза печенка к спине пристынет. Зато в цеху так сладко пахнет сушащейся древесиной, жарко горят печи, и можно, научившись у пожилых двадцати-тридцатилетних рабочих, скрутить козью ножку, насыпать махорочки и покурить у огонька. Кайф.
Много ли, не помню, съел я этих супчиков для минометов, но вскоре пришел из Тбилиси мне вызов в мой эвакуированный туда Ростовский институт железнодорожного транспорта. Прощай, мама! Прощай на всю войну. Тебе предстоит крестный путь в немецкую оккупацию.
В самтрестовском подвале
Застолья шум и дым!
Тбилиси, генацвале,
Подвинься, посидим.
Былое навещаю –
Безденежно живу
И бритвой подчищаю
Талончик на халву.
К лавашной на майдане
Хвосты очередей,
Базарный Пиросмани
Случает лебедей.
И сердце суетится,
Влюбленное грешно
В грудастую певицу
Из летнего кино.
А ей-то, ей, бывалой,
И вовсе не знаком
Неловкий этот малый
С гусиным кадыком.
Иду мечтать о славе
На местный Голливуд
На «Диди Моурави»
Массовщиков зовут.
И ежусь угловато,
Приписан и раздет,
В дверях военкомата,
И мне – семнадцать лет.
Стреляю из нагана,
Играю палашом,
А рядом из духана
Несет благоуханно
Вином и лавашом.
Жизнь в Тбилиси была райской. Далеко от войны. Инжир, вино, по керосиновой карточке на 1-й талончик можно получить 400 граммов отличной халвы, а если подчистить и 4-й, очень похожий талон, то и все 800. Наловчимся! До сих пор не встречаю такой вкусной халвы. А чего стоили пончики с заварным кремом в кафе на Плехановской!
Дорога жизни вела меня сюда, на Плехановскую, но не в кафе, а в Тбилисское артиллерийское училище, готовившее офицеров еще для белой армии. Никаких пончиков, а утрамбованная миска каши делится на четверых. (Кому? – Гоги!) И целый год, прожитый среди грузинских пацанов – Гогнидзе, Дзнеладзе, Майсурадзе. Свидетельствую и не меняю этого мнения: грузины – народ замечательный! Из лучших.
О проекте
О подписке