Я еще вернусь в шлягер моей судьбы, город Таганрог. А пока я живу у дедушки в Ростове-на-Дону, в его единственной, длинной, как пенал, комнате, окнами на Большую Садовую, ныне улицу Энгельса, а как еще?
Я думаю:
На что уходит время?
Оно уходит на воспоминанья!
Я помню черный дедушкин буфет,
С амурами,
Живой, не антикварный,
С доскою выдвижной для резки хлеба
И будничным столовым серебром, –
Наследством от пра-пра-кого
Не знаю.
В нем пахло кардамоном и корицей,
Кайеннским перцем, тмином и листом
С лаврового венка сеньора Данте.
Я по происхожденью
Не боярин,
И вышеупомянутый буфет
Стоял в квартире многонаселенной,
А дедушка,
Бухгалтерский эксперт,
Шуршал как мышь
Под лампой накладными
И не был образцом для подражанья.
Кругом висели рамочки в модерне,
И солнца луч,
Сквозь шторы проникая,
Моими беспощадными глазами
Отнюдь не уважительно глядел
На этот реквизит из драмтеатра.
Еще там был
Скрипучий гардероб,
И пасть его зевала нафталином!
Но надо всем
Главенствовал буфет,
В амурах,
С деревянным виноградом,
Как символ прочной
Хлебосольной жизни
С крахмальными салфетками
В колечках,
Которая закончилась давно,
А к нам и отношенья не имела!
Я вскорости
Расстался с этим домом
И с детством распростился
Как-то враз
В четверг, в конце июня,
В сорок первом.
Я точно помню – именно в четверг!
Мне принесли повестку военкома,
И я ушел, «имея при себе…».
Я оттолкнул веслом свою гондолу –
И призрак девятнадцатого века
Уплыл во мрак,
Чтоб вспомниться сейчас.
Тетя Соня, мачеха моей мамы, с трудом сводила концы с концами и никак не обрадовалась появлению в доме еще одного рта, может быть, и прожорливого. Не помню, на чем я спал, кажется, это была знаменитая х-образная парусиновая раскладушка, с десять раз уничтоженными и одиннадцать раз воскресшими клопами под парусиной. Но помню, что из десятка котлет, которые тетя Соня изобретала из одной курицы на керосинке, мне выделялась та, что поменьше.
Я к этому привык, и когда через несколько лет в Тбилисском голодном артучилище мы делили рисовую кашу, утрамбованную в алюминиевой миске, на четверых, разрезав крест-накрест, мне тоже всегда казалось, что мне достается каши меньше всех. На долгие годы я познакомился, да что там, даже сжился с постоянным чувством голода. Это было более чем чувство – казалось вообще, что оголодала вся страна вокруг. Неправда. Я только недавно описывал все эти «фонтаны форели» по дороге вдоль Дона. Просто я всегда жил трудно.
Не так просто было устроить меня и в восьмой класс: почему приходит дедушка, а не родители, и где они, кстати? Мальчик вроде бы хороший – одни пятерки, но не зайдет ли мама? Мама зайти не может, а дедушка не может врать!
И вот я все же учусь в школе-новостройке номер 30, в знаменитом Богатяновском переулке. В том самом, где, согласно песне, «открылася пивная, там были девочки Маруся, Роза, Рая…» И до тюрьмы подать рукой. Тюрьма тоже была знаменитой. И мы еще окажемся в ней, дайте закончить школу и немного повоевать!
О том, чтобы поступить в престижную тогда спецшколу, не могло быть и речи. Носить военные штаны с лампасами, ходить строем по Садовой с песнями «Пропеллер, громче песню пой!», да не дай Бог, с голубыми авиационными петлицами, дедушка и внучек – оба враги народа – не могли и мечтать.
Ладно, тетя Соня, заверните мне холодную котлетку с хлебом – меня пригласили на просмотр в детскую футбольную команду «Спартак»! На тренировочном поле стадиона «Пищевик» меня поставили против юношей, и мы, дети, их поволокли. «Поволокли» может поцарапать чье-то пуританское ухо. Но поскольку вся книга еще впереди, заранее принесу извинения: я говорю и пишу (чего стоят одни только песни «Лесоповала»!) на том живом языке, без купюр, который услышал и узнал с детства. С купюрами как из химчистки – и нет настоящего языка. И мне не западло употреблять босяцкое слово «западло». Примите уверения в совершенном к вам почтении.
И при счете 6:4 в пользу детей тренер (опять никчемная фамилия – Леонид Перминов) – вратарь взрослой команды! – крикнул с бровки:
– Дайте пацану бить пенальти!
И я пробил щечкой впритирку с верхним углом ворот, тогда еще квадратного сечения. Не потому, что я так именно и хотел, а потому, что я и вообще бил всегда, с шести лет, близко к тому месту, куда надо. И мне выдали настоящую спартаковскую форму – красную с белой полосой и заветным ромбиком футболку и бутсы. Враг народа в бутсах тридцать седьмого размера!
А когда закончился поздней осенью календарь городского первенства и полетели белые мухи, я как-то после школы взлетел лётом на третий этаж своего дома и – о счастье! – оторопел: стоит моя мама, живая и целая, с завязанной узлом старенькой белой шалью, и звонит в дедушкин звонок! Господи, бывали же чудеса во все времена!
Оказалось впоследствии, что когда либеральный кровопийца Лаврентий Берия сменил на палаческом посту железного наркома Ежова, он по какой-то запарке распорядился выпустить из таганрогских застенков целиком всю камеру жен врагов народа, с прекращением следствия. Досталось же, думаю, ему от Самого! Либерал хуев! Мама пришла вся в прыщах от подвального сидения. В прыщах и слезах.
Сбегали за пирожными в кондитерскую на углу Казанского, счастью и слезам не было конца. Так появились в дедушкиной семье уже два неприкаянных дармоеда. Вскоре, собрав по всей родне какие-то деньги, купили нам комнату на границе города с Нахичеванью, на Нольной линии, за театром и рядышком с вышеупомянутым стадионом «Пищевик». Судьба сама вела меня в высшие футбольные сферы. Не довела. Война не захотела.
Хозяин квартиры был какой-то прощелыга, игравший на скачках. Он бывал дома редко, обычно, обложившись программками, высчитывал свой шанс на воскресенье. Сиживали у него в гостях и, наверное, знаменитые жокеи с ипподрома.
Мама, инженер по образованию, с великим трудом устроилась после долгих хождений и отказов работать экономистом в хилую контору «Главвторчермет» и целые дни проводила за своим арифмометром, компьютером 30-х годов. И предоставленный самому себе, я в эти годы прочел все, что можно было прочесть, – просыпался и засыпал с книжкой под головой. Все, что не футбол, было книгами. Именно в таком порядке, а не наоборот.
К шестнадцатилетнему юноше в пустующей квартире должны же были проявлять какой-то интерес его подрастающие ровесницы! И проявляли, и приходили, и мы целовались, но почему-то все это было пока еще больше детским любопытством.
Чаще других приходила Ира, девочка из нашего класса, которой родители по совету учителей запрещали со мной и знаться: Ира неважно училась. «Этот лентяй – он у нас один такой, он, и ничего не делая, получит свои пятерки, а Ирочка может не кончить школу. И вообще, знаете, семья…» – так говорили учителя.
Но какие могут быть резоны для прикоснувшихся губами друг к другу молодых людей. Мы долго каким-то образом ухитрялись останавливаться, качаясь на краешке соблазна. Ира очень дорожила своей невинностью. Не смогли мы остановиться у нее дома, перед последним выпускным экзаменом в школе. Ира вдруг сказала: «Надо бы что-то подстелить!» И подстелила висевшую на веревке в кухне отцовскую серенькую рубашку из сарпинки, типичное, как и булыжник, оружие пролетариата. Она пришлась кстати. О, эти детские и родительские тайны друг от друга. Сколько в вас вынужденной наивности.
А потом был выпускной бал, ровным счетом 22 июня 1941 года! И мы танцевали только с Ирой, связанные тайной.
А потом была война…
Растопырив пальцы раскинутых рук, парю, невесом, удерживаясь под водой на мелкоте Азовского моря. Толкаю шныряющих и забирающихся под камни бычков. Разглядываю еле ползущих маленьких крабов и думаю: почему они не вырастают, лилипуты? И ничего не хочу, и на фиг мне мой голубой портфель с учебниками, а особенно этот горячий футляр со скрипочкой на песке!
Скрипочка была итальянская, конечно, не Амати, но довольно старая – это было запросто купить в Таганроге, особенно в нашем Исполкомском, бывшем Итальянском, переулке. Что-то я с запозданием зауважал мою ненавистную скрипку! А тогда меня ждал на урок преподаватель, скрипач Генрих Гааг, музыкант из Драматического театра. Не знаю, кто из нас больше не любил кого – он меня или я его? Думаю, что я, потому что раз в две недели я все же приносил ему тридцать рублей от родителей. Мог бы меня немножко и любить. Тридцать рублей – за что?
За то, что я оказался бездарен в музыке? За то, что он бил меня линейкой по локтю (я сразу неправильно взялся за инструмент) и приговаривал по-немецки: «Эзель!»? А я уже знал, что это значит – осел, потому что года два меня гоняли и на занятия языком – к немке Адде Ивановне Ланкау.
В немецком полностью доме Адды Ивановны было уютно, прибрано, и пахли свечами и чем-то иноземным все эти вышитые крестиком и гладью подушки, занавески, коврики и рамочки. Здесь не говорили по-русски, и мы читали, она мне, а потом и я – ей, сказки Гофмана и братьев Гримм в дорогих, с золотом изданиях.
Так что сказали бы уж просто осел, а не эзель, герр учитель, может быть, я и явился бы к вам на следующее занятие. А пока я еще поплаваю на мелкоте, выныривая иногда и поглядывая, а не сперли ли еще мою скрипку-половинку и голубой портфель, в котором – выпуски Шерлока Холмса и родительские 30 сребреников, которые я не принесу вам сегодня и вообще, господин Гааг!
Вот и все! И не будет на свете еще одного несчастного, неправильно выбравшего профессию, бездарного скрипача! А будет долгая гулянка всех уличных огольцов по кондитерским на Ленинской улице. Цены: 5 копеек за пончик с повидлом, обсыпанный сахарной пудрой, и 13 копеек за пирожное сенаторское, очень популярное у детворы.
А у нас – бесконечные тридцать рублей, которые не так просто истратить (смотри цены!). И так минимум неделя до прихода к нам – вот уж было мне не догадаться, что такое возможно! – жены учителя музыки с вопросом: «Что с Мишенькой?»
С Мишенькой было плохо. Пустивший на самотек воспитание сына, вечно занятый строительством и преферансом, папаня дал волю обиженным чувствам.
Ремень гулял по моей ниже спины (вышел из положения, чтобы не ошарашить вас задницей), а я лежал и ощущал себя не менее чем декабристом. Терпел и знал, что наконец-то со скрипочкой покончено навсегда.
С тех пор скрипка в моем сознании почему-то связана с ремнем, хоть на самом деле без ремня если что и не может обойтись, так это, конечно, гитара.
Вот вспомнилось, ни к селу ни к городу! Наверное, Макашова в Думе увидел по телику.
Лежу, перепуганный плохой кардиограммой, в поликлинике Литфонда. Велено не двигаться, и ключи от «жигуленка» отобраны как бы навсегда. Ждут машину «скорой помощи», чтобы прямехонько везти меня в реанимацию.
Вас возили
В реанимобиле?
Я в нем был
И скажу вам –
Комфорт.
Мы летели,
В сирену трубили,
Как ночной
Президентский эскорт.
Вы лежали
На койке распято?
Я лежал,
И маячила смерть,
И качалась шаландой
Палата –
Из-под ног
Уходящая твердь.
А тут заходит к врачу Стасик Куняев за рецептом – давно, говорит, не сплю без снотворного. Он уже к этому времени поставил на черную сотню, а до того долго мотался – от беленьких к черненьким. Он сказал что-то сочувственное, мол, оклемаемся и еще поиграем в футбол!
Было как-то дело в Малеевке: зимой приходит он ко мне в коттедж, приглашает покатать мячик. «Ботинок, – говорю, – нет подходящих!» «Я тебе свои одолжу!» – И дал совсем почти новенькие высокие финские сапоги. «Повалили!»
И били мы с ним друг другу по голу, он – мне, я – ему, до третьего пота. И он, дилетант в этом деле, зауважал меня ненадолго, как профессионала.
О проекте
О подписке