То, что потом стало называться точным словцом – совок, готовилось в школе. И о ней, об этой школе, написаны десятки великолепных книг, каждая со своим запахом – ведь в каждой по-своему, наособицу, звучал даже долгожданный звонок на перемену. Совсем по-другому, и так же кругосветно, звучат звонки на урок.
И все же эти десятки книг – не о моей школе. О моей должен я писать, а не читать. Само понятие – школа, видимо, что-то живое и быстро меняющееся. Во время моего учения, перед войной, было много мелких революций: девочек разлучали с мальчиками, вводили непрививающуюся форму, учили мальчишек военному делу. На солдатских уроках мы маршировали с деревянными ружьями и на скорость разбирали и собирали затвор тульской трехлинейной винтовки образца 1891 года (стебель-гребень с рукояткой), что вызывало само по себе сомнение, ведь на дворе уже стоял 1941 год! Как можно начинать войну с оружием 1891 года?
Пойдемте со мною, хотите?
Под сводами белых ночей
По лесенке лет и событий
В музей довоенных вещей.
Поедем в автобусе АМО
К моим безмятежным годам.
Вы только послушайте –
Мама
Еще для соседки – мадам.
И примус чихает горелкой,
И так до войны далеко!
И черный динамик-тарелка
Все ищет свою Сулико.
И к ходикам кто-то неплохо
Придумал подвесить утюг,
И это не стрелки –
Эпоха
Проходит свой финишный круг.
Был мир. Был июнь.
И суббота.
И солнце садилось вдали,
За плац, на котором пехота
Кричала: «Коротким коли!»
Годы в школе вообще, оглядываясь с высоты своего возраста назад, – это не самые лучшие годы жизни человека! Постижение необходимых истин (вроде той же таблицы умножения: ну почему семью восемь – пятьдесят шесть?) отнимает столько времени, которое – все! – должно быть посвящено игре в футбол! Каспаров скажет – в шахматы, и тоже будет прав.
А сколько нервов тратится на ожидание вызова к доске, когда ты ни сном, ни духом не готов, а учительница уже поглядывает хищным глазом на твою букву «Т» в журнале. Потеряйся, буква! Ослепни, учительница! Сгори, журнал!
Лично же мои школьные неприятности начались с исключения из школы. Надо мной с малолетства висел какой-то политический рок. Вскоре я просто стану сыном врага народа, а пока на дворе стоит 1932 год, и еще неизвестно, кто станет врагом народа – Сталин или Бухарин. Зима, и я приезжаю в школу на коньках. Коньки надевались и снимались с ботинок так: каблук был с дыркой, на ней металлическая пластинка – сюда продевалась пятка конька, а спереди коньки привертывались лапками. И поскольку ботинок этого диссидента был несколько ýже лапок, надо было подкладывать свернутую бумажку – ну чуть-чуть всего-то и не хватало, каких-то полсантиметра.
А поскольку сидел этот лирический герой книжки обо мне всегда на последней парте среднего ряда (там всего менее видно, что никогда и никакими домашними заданиями он не утруждался), то именно прямо над ним висел портрет товарища Сталина, малоуважительно приколотый двумя кнопками к стене. Малоуважительно потому, что еще не было за что его серьезно уважать – он еще никого пока не убил! Тогда был всего один портрет товарища Сталина работы Исаака Бродского, этакий чернявый красавец с шевелюрой, без возраста и национальности, в зеленом френче, а вокруг – много белого поля.
Нет, конечно, мальчик не собирался рвать портрет этого вождя (как можно!), но что за грех – оторвать всего лишь белый уголок, не задевая даже нижнего края суконного френча? А коньки привинтить и уехать по вечерним улицам домой – в самый раз. Тем более что в классе никого не было, никто и не узнает! Хотя подозревал-таки школяр, да и не мог не думать, что при советской системе свидетель и понятой всегда найдутся. И нашлась уборщица, которая все как бы видела, и на учкоме (была еще, хоть и доживала свои дни, такая затея управлять школой совместно с учащимися) девятилетнего зареванного парня попросили больше в школу номер восемь не приходить.
Он все-таки отбыл свою десятилетнюю повинность и накануне первого дня Великой Отечественной написал в выпускном сочинении (была свободная тема «Расставание со школой») в стихах:
Пройдет еще с десяток лет,
Как этот детский май,
В моей душе умрет поэт,
Но будет жить лентяй!
За этот бодрый восклицательный знак лентяю было поставлено «5, идеологически невыдержанно!» И мальчик получил аттестат зрелости, который – так случилось – ему никогда не понадобился, а вскорости и свои несколько метров обмоток. Я мог бы незнающим объяснить, что это такое, обмотки, но я сейчас вспоминаю школу.
Русский язык и литературу преподавал у нас Александр Николаевич Баландин, добродушный, округлый такой седой старик с какой-то, казалось мне, тартареновской бородкой.
Задумайтесь, пропускающие стихотворения, о связи времен! Меня учил человек, лично знавший Чехова! Он тяжело дышал и то и дело вставлял в свою речь латинские выражения вроде «омниа меа мекум порто», «о темпора, о морес!» – ведь еще так недавно в этих классах изучали латынь как предмет.
А когда в программе седьмого класса был не любимый им и боготворимый мною Маяковский, он нарочно поручал мне делать реферат, вздыхая и закатывая свои голубые церковные глаза.
Писатель З.Паперный, занимавшийся Чеховым по-научному, рассказывал, что как-то в Публичке он читал о Чехове лекцию. «Чехов умер, – сказал лектор, – в тысяча девятьсот четвертом году в Германии». И тут пожилой господин из угла зала возразил: «В тысяча девятьсот шестом!» – «Нет, это бесспорный и общеизвестный факт – Чехов умер в девятьсот четвертом году». – «В девятьсот шестом! Я был на похоронах!» И все! И зал обернулся в сторону очевидца.
Так вот, не уподобляюсь ли я, рассказывая о чеховском Таганроге, этому господину «Я был на похоронах»?
Тем более что лечил меня от бесконечных в детстве ангин и ларингитов доктор Шамкович, соученик Антона Чехова: тот учился уже в третьем классе, а мой доктор – в первом.
Нет, похоже все же, что я был на похоронах.
Когда вам всего четырнадцать, то и поручик Лермонтов мог бы вам показаться глубоким стариком.
Это уже была школа номер десять – огромное здание из красного дореволюционного кирпича, бывшая женская таганрогская гимназия, на Николаевской улице, недавно переименованной в улицу Фрунзе. Как просто было с названиями в царское время. Вот и в Таганроге: Николаевская, Александровская, Петровская, Елизаветинская! Ну откуда взялась в Таганроге улица Розы Люксембург?
А дальше по Николаевской была школа номер два, бывшая мужская гимназия. И в ней среди прочих мужчин учился Антон Чехов, и в городском драмтеатре было даже кресло на галерке с именем этого гимназиста, якобы посещавшего спектакли и не имевшего денег заплатить за более пристойное место. Как дорого стоит это «якобы»!
А огромное здание из красного дореволюционного кирпича, когда мне теперь, на юбилее, подарили его цветную фотографию, оказалось небольшим двухэтажным домом, очень даже незатейливой казенной архитектуры. Нет, нет, впечатления надо консервировать, и тогда окажется, что сказка намного важнее правды.
Александр Николаич
Баландин,
Учитель словесности,
Вам и светлая память моя,
И навеки – почет!
Если я Вас не вспомню,
Судьба Вам пропасть
В неизвестности,
Впрочем, может, и так
Этих строчек никто не прочтет.
Александр Николаич Баландин,
Российское семечко,
То ли батюшка в прошлом,
А то ли присяжный в судах,
Вы учили нас суффиксам,
Вот, прости Господи, времечко!
Это было возможно
И сдохло в тридцатых годах.
Александр Николаич Баландин
Гостил у Толстого бывалоча,
И у Чехова в Ялте
Кипел для него самовар!
Он рассказывал нам
Про живого, да-да,
Антон Палыча!
Александр Николаич,
О как же я, Господи, стар!
Вообще все в Таганроге тех лет еще помнило Антона Павловича Чехова. И так естественно первые мои литературные опыты были сочинениями в духе Антоши Чехонте, в которых я, надо признать, не преуспел. Они публиковались в школьном рукописном журнале, но другим авторам Чехонте удавался лучше. И я понял – Чехова из меня не получится, не потяну. А я никогда не позволял себе быть не первым!
Что же касается Пушкина, то тут дело обстояло как будто бы лучше. «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом» – стишки сами сочинялись, прямо летело. Даже про Павлика Морозова. Нет, стать Пушкиным – это казалось возможным.
Нет, я не видел Серафима!
Не буду хвастать –
Нет так нет,
А был соседский мальчик
Фима,
И этот Фима был поэт.
И он писал, не зная правил,
Стихи приличные порой,
Где пионер Морозов Павел
Был положительный герой.
Как Павлик письменно и устно
Клеймил любого подлеца,
Считая классовое чувство
Превыше личного отца.
И я, подобно скомороху,
Перо в чернила погрузил
И беспощадную эпоху
Я вслед за Фимой отразил.
И мама очень огорчалась,
Что я – неопытный акын:
В моей тетрадке получалось,
Что все же Павлик
Сукин сын!
Мне часто ошибочно кажется и теперь, что школа не дала мне ничего. Хотя ясно: тяжесть этих ненужных знаний, пожалуй, перевешивает все, что я узнал после. Но лавируя ради футбола, как бы не пересидеть лишнего за книгой, я много не узнал даже из того, что успевали так или иначе узнать мои однокашники.
Печаль моя – математика! Все ее строчки в аттестате, как ранения – в четверках. Иначе бы медаль! Нет, я был проворен и в алгебре. Мало того, ни одна отличница (а лучше меня в классе учились всего две девочки!) не могла опередить меня в скорострельности: на контрольных уже через двадцать-тридцать минут я сдавал свои листки и победоносно покидал класс самым первым.
Часто это бывала пиррова победа! У всех выходящих в коридор позже ответ был, например, восемь, а у меня, шустрого, двенадцать. Ну хоть бы у кого еще было двенадцать. Нет, восемь у всех. Ладно, во-первых, еще посмотрим, кто прав, когда объявят отметки. А во-вторых, двенадцать, но быстро, и можно покурить в туалете. Хотя так было и когда я еще не курил. И вообще, зачем футболисту знать, через сколько часов заполнится бассейн водой, если я совсем не собираюсь плавать?
Мне стыдновато, но истина дороже – я плохо знаю даже историю. Правда, по уважительной причине. Учитель истории Николай Иванович Силин был футбольным болельщиком – и он посещал, когда мог, матчи первенства города Ростова-на-Дону. Я был главным забивалой голов в юношеском «Спартаке», ни о каком другом, кроме футбольного, своем будущем не задумывался и всегда видел на трибунах (зрителей на таких матчах всего-то и бывало несколько десятков) Николая Ивановича.
А назавтра он ловил меня на перемене и говорил:
– Ну, Михаил, вчера ты давал и впрямь как Шавгулидзе! – Был такой защитник в тбилисском «Динамо»; не знаю, почему я, форвард, носил такую кличку?
Осмелился бы такой фанат вызвать меня к доске и спросить что-нибудь, например, о каких-то Рюриковичах?
Скажите, могу ли я похвастать серьезным знанием истории, если очень подозреваю, что и сам Николай Иванович Силин тоже ее не знал? Он был парторгом школы…
Почему футбол, а не какая-то другая игра, занял в мире то место, которое занял? Ну что, например, такое теннис? Перекидывают мячик через сетку, стараясь попасть в линию, иногда мажут, долго, занудно, и люди на трибунах поджариваются на австралийском солнце (почему именно на австралийском?), ворочая головами налево и направо, как кенгуру. И все известно заранее: сильнейший победит слабейшего, если только он накануне не переборщил по части виски. А если она, то по линии ночного бдения с другой лесбияночкой. Скучно, господа австралийцы!
Футбол – это напряженно, коллективно, это ногами, это борьба, это всегда экспромт, каждую секунду, несмотря на домашние заготовки, – попробуй их повторить, кто же тебе даст, ведь у тех – свои домашние заготовки! Какое движение, какое разнообразие возможностей и разочарований. Футбол – как море, он не бывает два раза одинаковым. Футбол, может быть, и есть сам господин Спорт, а не просто спорт номер один! В нем – легкая атлетика и гимнастика с ее кульбитами, и шахматная стратегия, и двести миллионов кричащих до инфаркта зрителей на бразильском стадионе Маракана. Не какие-то кенгуру с пепси-колой!
Когда ты бежишь
От ворот, от чужих,
После гола
И гол этот сам,
К ликованью трибун,
Сотворил –
То в звездную эту минуту
Твою и футбола
Ты Пушкин,
Ты Дант,
Ты закон притяженья открыл!
И вправе ты думать,
Под душем осанисто стоя,
В компании точно таких,
Ну, почти что таких
Молодцов,
Как громко звучит
Твое имя простое!
И что тебе – Дант,
Если сам ты
Великий Стрельцов.
О проекте
О подписке