В пятилетнем возрасте Марфушу Шаньгину, единственную дочь одинокой вдовы из деревни Подволошной, украли цыгане. Подошли своим табором, остановились за околицей, вечером костры разложили; на следующий день цыганки по дворам шныряли, гадали бабам на картах, предсказывая будущее, цыганята хлеба выпрашивали и лихо плясали, вздымая голыми пятками деревенскую пыль. Надолго табор не задержался, рано утром, когда еще солнце не выкатилось, снялся тихонько, без шума и гама, и исчез, оставив после себя черные кострища, в которых догорали угли, помигивая слабыми огоньками.
Вдова, обнаружив, что дочка у нее пропала, всполошила в отчаянии всю деревню. Мужики, заседлав коней и прихватив ружья, кинулись в погоню. Кружили по ближним и дальним дорогам, даже на тракт выезжали, спрашивали у всех встречных и поперечных, но цыганского табора никто не видел, будто он из ниоткуда пришел и в никуда уехал.
Погоревала вдова, поплакала, а через год продала свою хилую избенку и отправилась в губернский город Ярск, объяснив соседям, что желает наладить новую жизнь, иначе горе в пустых стенах съест ее заживо. С тех пор ни разу в Подволошной не объявилась, никаких слухов о бедной вдове не доходило, и со временем стали о ней забывать; вспоминали иногда лишь о таборе, когда пугали озорных ребятишек: если слушаться не будешь – тебя цыгане украдут…
Но пришлось вспомнить – во всех подробностях. И давний вечер, когда за околицей загорелись цыганские костры, и как мужики следы табора искали, да не нашли, и вдову вспомнили, а главное – дочку ее, бесследно исчезнувшую. Да и как было не вспомнить, если Марфуша сама пришла в Подволошную. Средь белого дня, ранним летом, появилась она перед своей родной избой, присела на бревнышко и запричитала – так складно, так горестно причитала, будто над покойником, что сбежавшиеся бабы, слушая ее, и свои платки намочили слезами. А когда проплакались, потянули наперебой Марфушу в гости, видели, что девчонка одета бедненько, обувки на ногах нет, а за плечами – лишь тощая котомка. Поили, кормили, спать укладывали, в баню водили и умилялись до сердечного всхлипа – очень уж девчонка, несмотря на малый возраст, было ей тогда лет тринадцать, всем поглянулась: и на лицо хорошенькая, и к старшим уважительная, и говорливая – голосок звенит, переливается, не хочешь, а заслушаешься.
А уж когда начинала Марфуша звонким своим голоском рассказывать, какие страхи пришлось испытать, пока она у цыган жила, в избе не повернуться было, иногда даже на крыльцо, в ограду, выходили, чтобы послушать. Ахали, охали, дивились обычаям веселого, но бездомного племени и жалели сиротку – сколько же ей, на столь коротеньком веку, пришлось несчастий принять!
Переходила Марфуша из избы в избу и все рассказывала, рассказывала, а через неделю засобиралась в дорогу. Говорила, что идет она в губернский Ярск и непременно разыщет там свою маменьку, которая выплакала по ней последние слезы.
Провожали девчонку из деревни, как родную, натолкали полную котомку всякой снеди, на прощание бабы еще раз всплакнули и помахали платочками.
А спустя некоторое время те же самые бабы дружно всплеснули руками и начали ругать самих себя за то, что они полоротые дурочки. И как им было не ругаться, если во всех избах, где привечали разговорчивую Марфушу, стали обнаруживаться одна за другой пропажи: там кусок ситца из сундука исчез, здесь колечко потерялось, которое на божничке, за иконами, лежало, а в третьем случае и вовсе чудное дело приключилось – деньги, которые копили на покупку лошади и которые запрятаны были надежней надежного, в перину зашитые, испарились, как будто их и не было, а дырка в перине теми же белыми нитками зашита, только стежок разный, широкий, в спешке, видно, зашивала, торопилась. Но и это еще не все! У одной из девиц на выданье, которой на Покров собирались свадьбу играть, свадебное приданое пропало, вместе с фатой, хоть в обыденном сарафане под венец иди…
Вспотел Жигин, пока протокол писал, перечисляя все украденное и удивляясь ловкости и проворности девчонки. Это надо же обстряпать дело таким манером, что комар носа не подточит, ведь ни одна из баб неладного не заподозрила, когда Марфушу слушала.
Службу свою Жигин тогда еще только начинал, навыков у него было мало, и воровку разыскать ему не удалось – как сквозь землю провалилась.
Это была его первая, пока заочная, встреча с Марфой Шаньгиной.
Но непоследняя.
Прошло время и довелось лично познакомиться. На этот раз дело оказалось более серьезным: не кусок ситца из деревянного сундука пропал, а вся наличность, какую наторговал в своей лавке за целый месяц купец Мирошников. Лавку он держал в деревне Студеной, которая отстоит от Елбани на десять верст. Вот туда и примчался Жигин, получив извещение о краже. Мирошников от огорчения был пьян, лохматил растопыренной пятерней седые уже, но все еще густые волосы и вскрикивал время от времени, вскакивая с просторного деревянного кресла, украшенного витиеватой резьбой:
– Я же ангелом! Ангелом ее называл!
И шлепался, как кусок теста, обратно на твердое сиденье.
Но скоро Мирошников протрезвел, взял себя в руки и, выхлебывая один стакан чая за другим, принялся рассказывать, на удивление ясно и в подробностях.
Сидел он в тот злополучный день в лавке, потому как приказчик его захворал от простуды, кашлял и с постели не поднимался. Вот и пришлось хозяину самому заступать на его место. Народу в лавке никого не было, Мирошников скучал и позевывал, собираясь отправиться домой, чтобы пообедать. Но тут услышал диковинный голосок – до того жалобный и трогательный, до того звонкий, что не отозваться на него могло лишь каменное сердце. Мирошников выглянул из лавки и увидел на крыльце девчонку, одетую в худенькую, местами дыроватую одежонку, и обутую в старенькие, молью почиканные валенки. А на дворе стоял уже ноябрь, и морозы давили неигрушечные. Девчонку пронизывало холодом, и руки ее в рваных вязаных рукавичках вздрагивали. Держала она в руках железную кружку, на дне которой чуть слышно позвякивали несколько медяков. Яснее ясного – погорелка. Оставшись после пожара без крыши над головой, без скарба и без одежды, ходили такие несчастные по деревням и просили милостыню. Но чаще всего этим занимались бабы, а тут – девчонка молоденькая. Мирошников жалостливым не был и шуганул бы ее с крыльца в два счета, чтобы глаза не мозолила, но голосок звенящий не дал этого сделать. Уж так он звучал пронзительно, столько в нем отчаяния слышалось, что Мирошников, будто завороженный, не только не прогнал погорелку, но и в лавку завел, широко распахнув перед ней двери. Дозволил обогреться возле печки, еще не остывшей, хлебца дал и старый, засохший пряник. Погорелка обогрелась, дрожать перестала, а когда хлебец с пряником съела и водичкой запила, вовсе повеселела. Глазки засверкали, а голосок зазвучал еще звонче. И голоском этим, отвечая на расспросы приютившего ее Мирошникова, поведала она обычную историю, очень короткую: изба у них сгорела еще в конце лета, и пока тепло было, ходила она по деревням вместе с матерью и двумя младшими сестренками. А отца у них нет, помер он, еще давно, получив увечье в пьяной мужичьей драке. Ну, вот, ходили они вчетвером, просили милостыню, а как морозы стукнули, боязно стало маленьких сестренок в дальнюю дорогу брать без теплой одежды – померзнут намертво. Хорошо, что нашлись добрые люди, приютили на зиму, но кормить не пообещались, поэтому и пришлось старшей дочери отправляться в долгую и невеселую дорогу.
– Спаси Бог вас, дядичка, за доброту вашу, за хлеб, за приют, – кланялась погорелка, закончив свой печальный рассказ, – обогрелась, напиталась, пойду дальше горе мыкать. Ой, в углу-то у вас, глядите, грязно!
Мирошников скосил глаз. Верно говорит: лентяй приказчик даже веником не взмахнул в последние дни, грязищу развел, как в свином загоне. Вот прокашляется, надо будет ему хорошую выволочку устроить… Но не успел Мирошников придумать, как он приказчика своего накажет, а погорелка уже кацавейку скинула, веник нашла, ведро с тряпкой и принялась наводить чистоту в лавке, как добрая хозяйка в своей горнице наводит перед Пасхой. Еще и звенеть успевала:
– Я вам, дядичка, за доброту за вашу отслужу, с полным удовольствием отслужу, мне в радость хорошего человека благодарить…
Не прошло и часа, а лавка сияла и поблескивала вымытыми полами, как покрашенное яичко.
Крякнул Мирошников, поглядел еще раз на погорелку и сказал, как о деле решенном:
– Оставайся, девка. В лавке будешь убираться и по дому, я плату положу. Медными копейками, какие соберешь, ты своих не прокормишь. Ступай за мной, жене тебя покажу. Как зовут-то?
– Анастасией меня зовут, Настей.
– Ну, пошли, Настя.
Уже через неделю Мирошников и супруга его души не чаяли в новой работнице. В доме и в лавке светилась, как солнышко, и звенела, не умолкая, будто колокольчик под дугой. Всякая работа в руках у нее огнем горела, а шагом никогда не ходила – летала, казалось, что ни земли, ни полов не касалась легкими ногами.
А через несколько месяцев исчезла. Когда, куда – никто не видел и не слышал. И ладно бы – исчезла, она и выручку прихватила, всю до копеечки. Деньги лежали в доме, в железном ящике, а ключ от этого ящика Мирошников хранил в особом месте, в нижнем ящике стола, где выбрана была стамеской специальная выемка, сверху закрытая дощечкой, как пенал. Там ключ и лежал, на прежнем месте, железный ящик был закрыт, да только денег в нем, когда Мирошников сунулся, не оказалось. Плакали денежки…
Больше Мирошников ничего добавить не мог, рассказывая Жигину о краже, и только продолжал удивляться, правда, уже не вскрикивая, а тихо вздыхая:
– Я же ангелом! Ангелом ее называл!
Но Жигин его вздохи уже не слушал, его теперь другое заботило – куда этот ангел улетел? Память у него была отменная, и он сразу вспомнил давний случай в Подволошной, там, как рассказывали бабы, девчонка тоже звонким голосом отличалась. А что имена у них разные, тут удивляться нечему, как захотела, так и назвалась. Когда пожелала, тогда и убежала.
Вот и получалось – ищи иголку в стоге сена, может, и подвернется случайно под руку. Жигин, не сильно надеясь на удачу, задерживаться в Студеной не стал, а махнул сразу на тракт, на дальний постоялый двор, посчитав, что воровка, даже если на подводу к кому-нибудь напросилась, погреться обязательно остановится – морозы в те дни стояли крепкие. Едва коня не загнал, одолевая путь до постоялого двора, но старался не зря – успел, прямо из саней вынул Марфушу, которая уже собиралась уезжать на попутной подводе.
Тогда он ее в первый раз и разглядел. Была она, как в присказке, круглолица, белолица, в больших глазах стояли слезы, и голосок звенел – воистину! – ангельский:
– Дядичка, миленький, ни в чем я не виноватая! Никаких денег не видела, и руки бы у меня отсохли, если бы до чужого добра дотронулась! А убежала я, чтобы хозяйка не отравила, она меня к хозяину ревновать стала и пообещала битым стеклом накормить или отравой отравить! Вот я и побежала. Даже заработанное просить не стала, только бы ноги унести! Поверь мне, дядичка, отпусти меня!
Жигин, конечно, не поверил и не отпустил. Доставил ее в Елбань и запер в арестантскую. Время уже было позднее, ночь на дворе, затевать допрос и писать бумаги не хотелось, да и в сон крепко клонило после скачек на морозе. Решил Жигин разбирательство оставить до утра.
Но утром, придя на службу, удивился до невозможности: первым, кого увидел, оказался Мирошников. А когда тот заговорил, у Жигина и вовсе глаза на лоб полезли. Говорил купец торопливо, сбивчиво, путался, будто в сеть попал, хотя и был трезвым в отличие от вчерашнего. Говорил и оглядывался, словно хотел проверить – есть кто за спиной или нет? За спиной никого не было, но Мирошников все равно оглядывался и бормотал:
– Извиняй, Илья Григорьевич, бес попутал… Нагородил вчера… Девчонка не виновата, баба моя с ума сошла… Деньги взяла и спрятала, чтобы, значит, напраслину возвести на Настю… Придумала, дура набитая, что шуры-муры у нас… Ты уж дела не поднимай… До копеечки все целое… Грех на душу брать не хочется…
Слушал Жигин это бормотание и нутром чуял неладное. Он к тому времени уже стреляный воробей был, и на мякине его обмануть мало кому удавалось. Помнил, что еще вчера супруга Мирошникова, рассказывая про Настю, искренне горевала, что они такую старательную работницу потеряли. И сам Мирошников, похоже, честно вчера рассказывал, а вот почему сегодня пошел на попятную? Что могло за ночь случиться?
Но докопаться до истины Жигину не дал становой пристав Вигилянский – будто взмахнул топором и отсек все ненужное:
– Деньги целые? Целые. Кражи нет? Нет. Бумаги судебному следователю не отправляли? Не отправляли. Вот и гони их обоих к чертовой бабушке! Лишняя канитель нам не нужна!
Приказ начальника Жигин выполнил, Настю-Марфушу отпустил, и та, низко кланяясь, долго благодарила:
– Спаси Христос тебя, дядичка, что бедную погорелку не обидел, я за тебя молиться стану…
– Не надо за меня молиться! – сурово оборвал Жигин. – Ты лучше так сделай, чтобы я тебя больше в глаза не видел! Еще раз попадешься – в затылке чесать замучишься!
– Чесать-то, дядичка, всегда приходится. Если голова да волосья имеются, вши обязательно заведутся! – И сказав это, с улыбочкой, так глянула на него круглыми, искрящимися глазами, что Жигин окончательно уверился: сперла она деньги у Мирошникова! А теперь, выкрутившись, еще и усмехается.
Больше ему с Марфой встречаться не доводилось, но слышать про нее – слышал. Да и как могло быть иначе, если о ней даже в газете, в «Губернских ведомостях», писали – «Кухарка-наследница». Писали, что в губернском городе Ярске владелец трех приисков Лаврентий Зотович Парфенов, старик уже и вдовец, нанял себе кухарку, девицу Марфу Шаньгину. Не прошло и полгода, как Парфенов сошел с ума и попал в скорбный дом, но до этого, находясь еще в здравой и твердой памяти, написал завещание, согласно которому Марфе Шаньгиной достались большие деньги. Единственный сын и наследник Парфенова, Павел Лаврентьевич, направился в суд – быть такого не может! Но в суде ему дали от ворот поворот – завещание нотариусом честь по чести оформлено, все подписи подлинные, и, соответственно, воля завещателя должна быть исполнена.
Жигин эту газету долго хранил, удивляясь ловкости совсем еще молодой девицы.
И вот она сидела теперь перед ним, ставшая совершенной красавицей, прихлебывала чай из чашки, оттопырив нежный мизинчик, поблескивала глазами, и звенел ее голос, по-прежнему завораживающий и ни капли не потускневший:
– Я помочь желаю, Илья Григорьевич, знаю, как жену вашу разыскать, да только и вы мне помогите…
Он вскочил из-за стола и замер…
После рождественских праздников в гостинице «Эрмитаж», в городе Ярске, поселились два молодых господина, которые представились агентами Московского страхового общества «Якорь» – Леонидом Столбовым и Аполлоном Губатовым. Приехали они налегке, с двумя саквояжами, и сняли просторный номер, один на двоих, с окнами, выходившими на главную городскую улицу – Почтамтскую. Целую неделю разъезжали по городу, по своим делам, в гостиницу возвращались поздно, а в понедельник никуда не поехали, потребовали завтрак в номер и все газеты, какие только можно купить.
– Что, господин Губатов, не можете изменить своей привычке и будете предаваться чтению?
– Привычка, будет вам известно, господин Столбов, является второй натурой. А натуру изменить мало кому удается. По крайней мере, я не из числа тех, кто сей подвиг смог совершить. Вам что, не нравится?
– Боже упаси! Занимайтесь чем угодно, хоть молебен устраивайте, мне абсолютно все равно.
– Молебен я бы устроил, но боюсь, что запах ладана заставит вас выброситься из окна – вспомните все свои грехи и устыдитесь.
– Вспомнить, может, и вспомню, а вот устыдиться… Одолевают меня смутные сомнения…
Разговаривали они между собой странно – будто бы играли, как в любительском спектакле. Правда, не очень впечатляюще, но старались.
Коридорный доставил завтрак и газеты. Столбов с аппетитом принялся за еду, а Губатов лег на диван и принялся читать. Громко шуршал, разворачивая страницы, просмотрев, бросал газеты на пол – и вдруг оживился, даже ногой дернул, заговорил:
– Вы знаете, господин Столбов, нигде нельзя обнаружить столь много человеческой глупости, как в брачных объявлениях. Эта глупость так и лезет из каждой буквы! Всякий раз, когда их читаю, прихожу в совершенный восторг. Будь моя воля, поставил бы огромный памятник и назвал бы его коротко и емко – дурь! Вы только послушайте, это надо на мраморе золотыми буквами выбивать! «Желаю жениться на барышне, на вдове, на молодой или старой деве или даме. Сословие безразлично, но капитал обязателен. Я желаю войти к ней в дом и жить в ее доме. Я думаю, мной будет довольна и счастлива та, которая избавит меня из этого грязного мира, той отдам руку и сердце до конца жизни, буду предан до последней капли крови. Занимаюсь скобяной торговлей, желательна фотографическая карточка». А самое смешное в том, что и карточку пришлют, и в дом пустят! Ну, а это просто перл! «Молоденькая, красивенькая, но глупенькая барышня ждет того, кто научит ее уму-разуму». Прелесть! А вот еще. «Граф тридцати трех лет желает посредством брака сделать богатую невесту графиней и заодно покрыть ее прошлые грешки. Затем согласен дать свободный вид на жительство». О! Здесь прямо-таки гусарский клич. «А ну-ка, барышни! Не ленитесь и напишите поскорее, если желаете выйти замуж за молодого офицера с хорошим и веселым характером. Лично для себя средств не ищу, но они необходимы для вашего собственного обеспечения». Вот еще, послушайте, какой изящный слог! «Бледная тень одинокого духа бродит вокруг, скорбно звучат унылые струны печали, как змея, извиваясь, давит душу тоска, всюду ищу “ее”, но где же она? Цель – брак».
Столбов спокойно заканчивал завтракать, уже допивал кофе, а Губатов все продолжал читать, теперь, правда, уже не брачные объявления:
– Французский доктор Ферра уведомляет, что женщины обязаны своей красотой тому обстоятельству, что им не приходится утруждать свой ум, как мужчинам. Серьезные науки и умственная работа, по наблюдению Ферра, имеют вредное влияние на красоту. В доказательство Ферра приводит следующий пример: в Индии находится племя, в коем все правление и тяжелые работы лежат на обязанности женщин, между тем как мужчины бездействуют. И в этом племени все мужчины – красавцы, а женщины – уроды.
Столбов, допив кофе, закурил и неожиданно расхохотался:
– Зато у всех глупых есть одно неоспоримое преимущество – они никогда не сойдут с ума, которого у них нет.
– Очень верное замечание!
– Все, Губатов, хватит! Сколько времени?
– Четверть десятого.
– Шутки закончились. Собираемся. Заступай, я оденусь и сменю.
Губатов встал у окна, приоткрыл штору и принялся осматривать улицу с высоты второго этажа. Столбов в это время тщательно и неторопливо одевался; когда оделся, сменил Губатова, тот тоже оделся, и вскоре они уже вдвоем стояли у окна, с разных сторон, и оба отошли от него, увидев одновременно, что напротив «Эрмитажа», на другой стороне улицы, возле колбасной лавки, остановились легкие санки, в которые запряжен был молодой жеребец карей масти. Извозчик снял шапку, помял ее в руках и снова натянул на голову.
– Пошли, – скомандовал Столбов.
О проекте
О подписке