Ты окончательно осознал своё назначение и старался сдерживать свои безумства. Но сердце подчас летело быстрее разума. Так произошло в тот год, когда ты отправился на Кавказ в действующую армию. На пути туда тебе был дан остерегающий знак – ты увидел гроб с телом убитого в Персии Грибоедова. Но не одумался. А достигнув передовых порядков, тут же ринулся в гущу боя. Могли ли отвести неминучую беду крылья твоего бедного ангела-хранителя? Не иначе Архангел Михаил, воевода небесных сил, оградил тебя от погибели.
То же было и через год, когда воля провидения затворила тебя в Болдине. Близилась пятая годовщина декабрьской смуты, грозившая напастями. И вышней волей была попущена холера, центр которой пал как раз на Поволжье. Сто дней ты обретался в карантине. Стремясь к невесте, норовил пересечь заставы, но тебя всякий раз возвращали обратно. На очередном таком перегоне ты почувствовал недомогание. Заключил, что, как ни берёгся, всё-таки заболел. По счастью, на ту пору на почтовой станции оказался один опытный человек. Не лекарь, но весьма осведомлённый в различных практических делах обрусевший немец, то ли преподаватель, то ли секретарь какого-то коммерческого училища. Он-то и развеял твои худшие опасения. Пощупав лоб и запястье, он заключил, что это не холера, а обыкновенная простуда. При этом выругался: «Доннер ветер!», тем пояснив, что попутчика где-то продуло. Мало того, он тут же и лечение назначил. Велел служке принести чаю. Из большого чайного бокала половину отлил, а долил в него золотистого гаванского рома. Тебе ничего не оставалось, как довериться этому человеку. Выпив пуншу, ты лёг, он укрыл тебя шинелью, а сверху накинул ещё одну. «Утро вечера мудренее», – с лёгким акцентом заключил он. И действительно. За ночь пропотев, ты в утрах встал совершенно бодрым. И на радостях по случаю счастливого выздоровления закатил пир, велев станционному смотрителю метать на стол всё, что есть в закромах. Вот тогда за пирушкой ты в знак доверительности и поведал немцу-попутчику свою тайну. Это было, по сути, то, что ты прежде открыл императору.
Аудиенция у императора принесла вольную. Тебе была дарована свобода и право жить в любом месте Российской империи. Ты не выбирал: Москва, Петербург и время от времени – деревня. Выбора по существу не было. Но знал бы ты, что тебе остаётся всего десять лет жизни, может, переменил бы эту череду, сделав центром помыслов сельскую вотчину.
Счастлив ли ты был, обладая Божественным даром первого поэта?
Счастлив ли ты был, обладая первой красавицей России?
Ты сам ответил на эти риторические вопросы к своему исходу:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Аукнулась Святогорская ярмарка. Ты заявился на неё в алой канаусовой рубахе и казачьих шароварах с красными лампасами, заправленных в юфтевые сапоги. Держа в руке просторную шляпу «боливар», ты извлекал из неё тёмные вишни и косточками норовил в кого-нибудь пульнуть-стрекануть, предпочитая, понятно, близких по духу мальцов-огольцов. Очередная косточка попала в белобрысого отрока, тот показал тебе язык. Ты расхохотался и оделил его щедрой вишнёвой горстью. Крестьянские дети пугливы и робки, коли чужого увидят. А этому, конопатому да веснущатому, – хоть бы что, держится на равных. Мало того, сам задирает: «А давай, барин, в ухоронки играть». – «Как это?» – спрашиваешь ты. «А мы с ребятнёй, – показывает он на ватажку сверстников, – ухоронимся, а ты будешь нас искать, а коли не найдёшь – вишни наши. – И уточняет, ухмыляясь: – Вместе со шляпой да… енеральскими портами». – «Идёт, – отвечаешь ты: – Только я хоронюсь наперёд, чтобы было справедливо. Вас ведь больше. И… вместе с вашими портками. Найдёте меня – портки верну. Да с моими в придачу». Ватажка, окружившая тебя, призадумалась: портки хоть латанные-перелатанные, а свои. А в замен что? А ну как домой придётся возвращаться беспортошными. Не миновать порки. «Стережётесь? – усмехнулся ты. – И правильно делаете. А то ужо так ухоронюсь, ни одна собака не сыщет!»
Ухоронился…
Начало марта. Близится 40-й день. 9-го числа ты, усталый раб, предстанешь перед Всевышним.
Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Александра, и прости ему вся согрешения вольная и невольная, и даруй ему Царствие Небесное.
И ещё, Господи, молю: дозволь его светлой душе наведываться по весне, в начале лета, в эти благословенные пределы и, облетая милую вотчину одухотворённым жаворонком, петь величальную Твоему земному творению.
И вы молитесь о том, его друзья и заединщики. И в первую голову вы, милостивый государь Василий Андреевич Жуковский, душеприказчик, коему и адресую сии записки.
Доктор Выжлецов сидел перед открытым шкафом. На верхней полке стояли папки с наиболее интересными случаями душевных заболеваний, а также образцы различного творчества больных. Здесь были рисунки путешествия на Марс, где преобладал красный цвет, их оставила знатная барышня, год назад покончившая с собой. Здесь покоились письма к Жанне д’Арк, деве-воительнице, от любви к которой скоротечно истаял пылкий юнкер. Здесь находились докладные записки в Сенат, как в промышленных целях использовать ледники Северного Кавказа – их оставил бывший чиновник, статский советник.
Доктор Выжлецов пребывал в задумчивости. Перед ним лежала рукопись. Стопку исписанных листов принёс фельдшер Ломанов – было это третьего дня – а ещё он доложил, что новый больной исчез.
– Как исчез? Куда исчез? – машинально переспросил доктор, глядя на листы, исписанные прекрасным каллиграфическим почерком.
– Не могу знать, – ответил фельдшер и, точно фокусник, вытащил из-за спины какой-то серый свёрток.
– Что это? – всё ещё пребывая в послеобеденной задумчивости, спросил доктор.
Фельдшер Ломанов, загадочно тараща глаза, развернул свёрток и двумя руками встряхнул его, как до того медбрат Гурий встряхивал смирительную рубаху. Это оказался тот самый наматрасник, в который был облачён странный пациент. На лице фельдшера плавала иезуитская улыбка. И этим встряхиванием, и этой улыбкой он словно говорил, что потворствование душевнобольным, игра с ними в душевность до добра не доводит.
Беглый осмотр башенки подтвердил: в помещении действительно никого не было. Вернувшись в кабинет, доктор Выжлецов демонстративно захлопнул дверь перед носом по-прежнему ухмылявшегося фельдшера Ломанова и сел за стол.
Рукопись пациента, который назвался Александровым, доктор прочитал, а прочитав, ещё больше озадачился. Он вновь поднялся в башенку. Не заходя внутрь, снова осмотрелся, на сей раз более внимательно. Кровать без матраца, намертво привинченная к полу, в дальнем углу от входа маленький откидной столик и такое же сиденье. Ничего здесь не напоминало о пребывании исчезнувшего пациента. Но… Тут взгляд доктора снова и будто невольно потянулся к столу. На поверхности стола близ стены лежало перо. Это было не то перо, какими обыкновенно писали в больничке – петушиные, реже гусиные огрызыши. Это было большое, белое и, чувствовалось, упругое перо, от которого – что становилось всё явственнее с наплывом сумерек – исходило слабое свечение. Доктор шагнул к окну, которое выходило во двор. Двое мальчишек, дети истопника и кухарки, обрадев оттепели, катали снеговика. Он медленно и чуть боком, держа в поле зрения стол, перешёл к противоположному окну, которое было обращено на пустырь. На подоконнике лежал снег. Слева темнел какой-то росчерк. Мелькнула догадка, и он даже покосился на стол, но тут же зябко передёрнул плечом и заключил, что это с кровли упала сосулька. Потом перевёл взгляд на забор, редко утыканный гвоздями. В прогале меж двумя штырями снег был сбит. Птица, наверное, голубь или воробей, решил доктор, не пожелав продолжать обследование, да просто, видимо, ветром сдуло.
Три дня доктор Выжлецов пребывал в задумчивости. Надо было принимать решенье. Он заварил свежего цейлонского чаю и тяжело уставился на рукопись. Как с нею поступить? Отправить адресату, то есть В. А. Жуковскому, воспитателю наследника престола, или передоверить это настоятелю Святогорского монастыря отцу Геннадию, под опекой которого находится больничка?
Чай был выпит. Решение принято. Доктор сделал так. Рукопись сложил в обычную папку, в каких хранились скорбные листы – истории болезни. Скрепил её бечёвкой со старыми папками, которые лежали на верхней полке шкафа. Запихал этот тючок на самый низ, а потом, пораскинув ещё, задвинул во второй ряд.
Доктор рассудил здраво. Передать эти листы по назначению или даже через посредника, описав, откуда и при каких обстоятельствах они взялись, – значит, подвергнуться риску. Ведь при известном раскладе тебя самого могут принять за сумасшедшего, и тогда ты не просто лишишься казённой оплачиваемой должности – чего доброго, сам угодишь в эту богадельню. А чтобы уж совсем избавиться от наваждения, доктор раскрыл журнал приёма больных, самолично извлёк злосчастную страницу с именем исчезнувшего странника, а нумерацию последующих поменял. С глаз долой – из сердца вон, говорят в народе.
Единственно, о чём ещё подумал доктор, надо как-то поощрить фельдшера Ломанова, чтобы он помалкивал об этом происшествии. А медбрат Гурий – сила есть, ума не надо – давно уже сам всё забыл.
Звали его Коля-Бесамомуча, иногда Коля-Муча, но чаще всего Коля-Беса. Эта кликуха прилепилась к нему году в 1950-м, когда знойное танго, вылетевшее из перегрето-хмельной бутыли под названием Аргентина, покружившись над планетой, долетело даже до Сибири.
«Беса-ме-е-е, – блеял Коля своим ополовиненным от зубов ртом, – бесамо-му-у-ча-а…» Дальше слов он не знал и концовку припева восполнял речитативом, мыча «ла-ла-ла» или «зу-зу-зу» в зависимости от настроения. А настроение зэка зависит от объёма дневной пайки и, само собой, от того, где он нынче мантулит – на лесосеке с лучком-ширкалкой, на нижнем складе с багром да аншпугом либо на пилораме.
Это была не первая Колина ходка. По первой, когда зубы были целы, он попал перед самой войной и объяснял её просто: «по малолетке» или «по дурику». При этом в детали не вдавался. Да и то: чего там числилось-то тогда за ним – спёр с прилавка горсть липких «подушечек» или пачку папирос «Сафо» – он и сам уже толком не помнил. Дали Коле тогда три года, учитывая чистосердечное раскаяние, возраст да улыбку ещё застенчивую, украшенную крупными, как рафинад, зубами. В процессе отсидки «за характер» ему добавили ещё три – тогда ведь с этим было просто: что там год-два, коли в большинстве «дел» счёт шёл на десятки, а то и «двадцать пять и по рогам». Страна советов ни в чём не знала предела, во всём держала «размаха шаги саженьи», даром что от тех шагов штаны трещали и задница голая сверкала.
Шёл 1943 год. Завершилась Курская битва. Красная Армия переходила в наступление. Однако разворачивалось оно тяжело: немец дрался яростно, здесь и там возникали мощные очаги сопротивления. Кого бросать на прорыв? Ясно дело – штрафников. Но где их взять? Под Курском полегли многие штурмовые роты. Фронтовые резервы проштрафившихся исчерпаны. А мешкать нельзя – враг закрепляется. И тогда по команде сверху пошёл запрос в исправительные лагеря: сидельцев, у кого не тяжкие статьи, – срочно в пополнение.
Дошла очередь до Коли. «На волю хочешь?» – «А то…» – «Тогда пиши…» Все писали: «Смыть свой позор…» Так написал и Коля, а слово «кровью» подчеркнул. Обращение Колино приняли – парень он был жилистый, хоть и отощавший на лагерной баланде. И отправили его прямоходом на передок.
Отдельная штрафная рота, в которую попал Коля, была напрочь выкошена под Орлом и по осени начала формироваться вновь. Новичка определили в пулемётный взвод, поставив вторым номером к пулемёту «максим». Тут-то его и приметил лейтенант Шелест, командир разведвзвода. Уж больно ловко Коля набивал патронами пулемётную ленту – так и сыпал, так и сыпал. «Где наловчился так?» – полюбопытствовал лейтенант, склонив над Колей свою фартовую кубаночку. «Маслята-то? – Коля широко улыбнулся, показав весь набор ещё крепких, как рафинад, зубов. – А там…» – и мотнул лопоухой стриженной наголо головой. Где «там», лейтенанту, служившему в штрафном подразделении, объяснять было не надо. Бывший детдомовец, он насмотрелся и приютских блатарьков, и лагерных ухарей и, конечно, знал что к чему: там – это где, рубясь в «очко», «стос» или «буру», сутками напролёт тасуют колоду и сдают карты.
Взвод разведки ещё только сбивался-собирался, бойцы не обвыклись, не освоились, не обрели ещё самых необходимых навыков, а сверху уже поступил приказ совершить рейд во вражеский тыл. Целью вылазки был железнодорожный пакгауз, расположенный на разъезде в тридцати километрах от линии фронта. Там, по оперативным данным, базируются мехмастерские танкового дивизиона. Предстояло разведать, какой матчастью располагает ремонтно-восстановительная база, каков состав ремонтной команды, её производительность, на основании этого определить резервы панцерсоединения, а уж после, если удастся, объект уничтожить.
В рейд, кроме лейтенанта и Коли, отправились ещё пятеро: бывший старшина, мужик лет сорока, который попал в штрафбат за то, что менял «шило» на «мыло», то есть спирт на сало, заначивая «наркомовскую норму»; узкоплечий боец неопределённого возраста, как потом выяснилось, бывший «форточник» по кличке Сверчок; двое братанов-самострельщиков, которые по малолетке избежали трибунала, им ещё не было восемнадцати, – Фока и Фома, а ещё крепкий, широкоплечий, краснощёкий мужик по фамилии Лупандин – из дезертиров.
Линию фронта группа разведчиков пересекла на рассвете, проскользнув ужом по сухому болотцу. Всё прошло гладко – их не обнаружили. И уже выровняв дыхалку, разведчики устремились в глубь леса.
На первом же привале к Коле подсел Лупандин.
– Слышь, керя, – устроив «шмайссер» меж коленей, просипел он, – ты, толкут, с кича, – рот этак прикрыл, будто щетину под носом теребит.
Коля мыкнул. Лупандин помолчал, потом наклонив голову, будто ягодник оглядывает, предложил «рвать когти». Ежели ты блатарь, чего тут пухнуть? Дырку в тулове зарабатывать? А там, – он, понятно, имел в виду чужую сторону, – можно не худо обустроиться. Как? Да просто. Со стволами и камешков, и золотишка можно надыбать. А хапанув рыжавья – махнуть дальше в тёплые края, где не стреляют, где полно марух и птички чирикают. Коля на это опять мыкнул, вроде как соглашаясь, но в то же время и выражая опаску: а ну как не выгорит?
– Не киксую, керя, – заверил Лупандин. – Держись коцаного, – и, слегка повернувшись, подмигнул. Глаз, заметил Коля, у него мутный и такой же ржавый, как вода в застоялой лесной глазнице.
Чуть передохнув, отряд двинулся дальше. Впереди старшина, за ним лейтенант, дальше Фока, потом Сверчок, следом другой из братанов, потом Лупандин, а завершал цепочку Коля – почему-то именно его командир назначил замыкающим.
Путь отряда пролегал через глухомань, по едва заметным звериным стёжкам. Всякий шорох, треск сучка настораживали, разведчики замирали, тая дыхание, прислушивались и только по отмашке лейтенанта устремлялись дальше.
Шли след в след, молча и зыркая по сторонам. Коля не спускал с Лупандина глаз, даже перестал поглядывать назад, как наставлял лейтенант. Всё своё внимание он сосредоточил на спине впереди идущего, на его согнутых в локте руках.
Лейтенант стал чаще брать в руки планшетку, поводить компасом да бросать взгляд на часы. Красный верх его кубанки обращался то кругом, то овалом, а то совсем исчезал из поля зрения при очередном повороте головы. Сам же командир, чернобровый и смуглявый, всё больше бледнел, словно пацан перед дракой. По его сосредоточенному лицу становилось ясно, что цель близка.
Наконец впереди забрезжило, сквозь ельник и сосняк появились просветы. До опушки, где находился разъезд, оставалось совсем немного. Вот тут-то всё и произошло.
Цепочка разведчиков внезапно разомкнулась. Случилось это для передних незаметно, увидел только Коля. А разрыв в цепи произошёл между Фомой и Лупандиным. Лупандин, завидев просветы, слегка замешкался и не просто остановился, а наклонился, как бы оправляя обмотки. За эти мгновения голова отряда заметно отдалилась. Алый верх лейтенантской кубанки превратился в лепесток мака. А Лупандин с Колей остались на месте.
Дальше было так. Не спеша выпрямляясь, Лупандин сорвал с ремня противотанковую РПГ-43. Когда он распрямился во весь рост, рука с гранатой взметнулась ввысь. То и другое произошло одновременно. Взрыв был неминуем. Он разорвал бы впереди идущих в клочки. Но вместо взрыва раздался сдавленный хрип.
О проекте
О подписке