Судьба Киевской Руси представляет известную аналогию с судьбою императорского Рима. И там, и тут жили на готовом, а когда готовое было съедено, история заставила искать своих собственных ресурсов, пришлось довольствоваться очень элементарными формами экономической, а с нею и всякой иной культуры.
Хищническая эксплуатация страны, жившей в общем и целом натуральным хозяйством, могла продолжаться только до тех пор, пока эксплуататор мог находить свежие нетронутые области захвата. Усобицы князей вовсе не были случайным последствием их драчливости: на «полоне» держалась вся торговля. Но откуда было взять эту главную статью обмена, когда половина страны сомкнулась около крупных городских центров, не дававших своей земли в обиду, а другая половина была уже «изъехана» так, что в ней не оставалось ни челядина, ни скотины?
Последним «диким» племенем, которое не удалось втянуть в оборот хищнической эксплуатации ни Владимиру, ни Ярославу, были вятичи, но Мономах покончил и с ними. Как древний спартанский царь искал в свое время неразделенных земель, так русские князья XII века искали земель, еще неограбленных, но искали тщетно. Мономах слал своих детей и воевод и на Дунай к Доростолу, и на волжских болгар, и на ляхов, «с погаными», и на Чудь, откуда они «возвратишася со многим полоном». Но организационные средства древнерусского князя были слишком слабы, чтобы поддерживать эксплуатацию на такой огромной территории; а с другой стороны, и волжские болгары, и ляхи сами были уж достаточно организованы, чтобы дать отпор и при случае отплатить тою же монетой.
Никто не нарисовал более яркой картины запустения Киевской Руси, чем проф. Ключевский. Приводимые им факты относятся большей частью ко второй половине XII столетия, отчасти к началу XIII. Но одно из отмеченных автором явлений – упадок у князей интереса к киевским волостям – можно проследить и несколько глубже, до первой половины ХII века. Уже в 1142 году между Ольговичами, старший из которых, Всеволод, сидел тогда в Киеве, происходил очень любопытный спор из-за волостей, причем младшие братья выражали большую готовность променять данные им старшим киевские волости (правда, плохие) на тех самых вятичей, с которыми лишь за четверть столетия до этого окончательно справился Владимир Мономах. Этот интерес к вятичам, в свою очередь, весьма любопытен, если мы припомним, что это был наиболее глухой и наименее затронутый разбойничьей эксплуатацией угол Русской земли. Младшие братья Всеволода желали получить себе вятичей, конечно, не для того, чтобы их грабить – это всего удобнее было сделать из другой, соседней, волости. Очевидно, что прежняя точка зрения на князя как на завоевателя по преимуществу, руководителя охоты за «полоном» – и, разумеется, защитника своей земли от чужих охотников того же сорта, уступает место какой-то другой.
Перемена во взглядах княжеской власти на свои права и обязанности опять-таки давно отмечена литературой: об отличии северо-восточных князей XII–XIII веков от их южных отцов и дедов писал еще Соловьев. Так как князья ему представлялись единственной движущей силой Древней Руси, по крайней мере, в политической области, то для него дело сводилось, главным образом, к изменению отношений между самими князьями. Прежние братские отношения между последними заменяются отношениями подданства; Андреем Боголюбским было произнесено «роковое слово подручник, в противоположность князю». Слова летописи о самовластии Боголюбского понимались тоже именно в этом смысле. Но едва ли поведение суздальского «самовластца» относительно его киевских кузенов очень отличалось к худшему от образа действия Мстислава Владимировича Мономаховича, например, подвергнувшего своих полоцких родственников прямо административной ссылке.
Князья любили говорить о братстве, но их фактические отношения держались вовсе не на этих сентиментальностях: и сильный брат всегда делал со слабыми все, что хотел, не стесняясь, до убийства и ослепления включительно. Последователи Соловьева совершенно правильно занялись другой стороной «самовластия» князя Андрея Юрьевича. «Кн. Андрей был суровый и своенравный хозяин, который во всем поступал по-своему, а не по старине и обычаю, – говорит проф. Ключевский. – Желая властвовать без раздела, Андрей погнал вслед за своими братьями и племянниками и «передних мужей» отца своего, т. е. больших отцовых бояр». Цитируемый нами автор думает, что «политические понятия и правительственные привычки Боголюбского» в значительной мере были воспитаны общественной средой, в которой он вырос и действовал. «Этой средой был пригород Владимир, где Андрей провел большую часть своей жизни». Ниже мы увидим, что политические нравы Владимира, несмотря на то, что это был новый город – а, может быть, благодаря именно этому, – ничем не отличались от таких же нравов Киева или даже Новгорода, так что из этой среды Андрей Юрьевич никаких новых правительственных привычек вынести не мог бы. Но если нам опять приходится отказаться от объяснения, какое даст факту проф. Ключевский, то самый факт опять угадан верно: оригинальность «новых» князей – в их внутренней политике, в их методах управления своей землей, а не в их отношениях к князьям чужих, соседних земель, – не в их политике внешней.
Убийство князя Андрея – фактические подробности его всем хорошо знакомы из элементарных учебников, поэтому нет надобности воспроизводить их здесь – изображается обыкновенно как дело дворцового заговора. Его ближайшие поводы рисуются в освещении, очень напоминающем конец императора Павла Петровича; Андрей своими жестокостями восстановил против себя свою собственную челядь, свой двор; казнь одного из приближенных, Кучковича, явилась каплей, переполнившей чашу, – товарищи и родственники казненного отомстили за его смерть. Таково традиционное изображение дела в исторической литературе. Такое именно понимание события, несомненно, желал внушить своим читателям и летописец, большой поклонник Боголюбского, щедрого церковного строителя и неумолимого защитника православия от всяческих ересей. Но литературное искусство летописца – или, вернее, автора «сказания», внесенного в летопись, – стояло слишком низко, чтобы он мог дать полную и свободную от противоречий картину события со своей точки зрения. Волей-неволей, рассказывая факты в их хронологической последовательности, он сообщает ряд подробностей, с этой картиной совершенно несовместимых.
Прежде всего мы узнаем, что заговор далеко выходил за пределы княжеского двора – убийцы Андрея имели сторонников и сообщников и среди дружины владимирской. Эта последняя отнюдь не была личной дружиной князя Андрея – она и после не раз выступает в летописи как нечто, связанное с городом, а не с тем или иным князем. Судя по размерам – полторы тысячи человек – и по военному значению, приписываемому этой дружине летописью (без нее город изображается, как беззащитный), «дружиной» летопись называет владимирское городовое ополчение, владимирскую «тысячу». Недаром летописец называет эту силу то «владимирцами», то «дружиной владимирской», не различая этих понятий. Так вот, к этим владимирцам и обращаются заговорщики тотчас после убийства, стараясь уверить горожан, что они, заговорщики, отстаивают и их интересы, не только свои. Летописец влагает в уста владимирцев очень лояльный ответ: «Вы нам ненадобны». Но вслед за этим он вынужден сообщить ряд фактов, которые с этой лояльностью вяжутся как нельзя хуже. «Горожане же Боголюбова (где был убит князь) разграбили дом княжеский… золото и серебро, одежды и драгоценные ткани – имение, которому числа не было; и много зла сотворилось по волости: домы посадников и тиунов разграбили, а их самих с их детскими и мечниками перебили, и дома этих последних разграбили, не ведая, что написано: где закон, там и обид много. Приходили грабить даже и крестьяне из деревень. То же было и во Владимире: до тех пор не переставали грабить», пока по городу не стало ходить духовенство «со святою Богородицею».
Все это вместе взятое наводит автора на благочестиво-монархическое размышление, одно из первых этого рода в русской литературе. «Пишет апостол Павел: всякая душа властям повинуется, ибо власти поставлены от Бога; земным естеством царь подобен всякому другому человеку, властью же, принадлежащей его сану, выше, как Бог. Сказал великий Златоуст: кто противится власти, противится Закону Божьему, – князь потому носит меч, что он Божий слуга».
Как видим, событие 28 июня 1175 года очень мало похоже на то, что происходило в Петербурге 11 марта 1801 года. Там был офицерский заговор, находивший себе, правда, поддержку в общественном мнении всего дворянства, но безразличный для массы населения и в самом Петербурге, и во всей России. Тут мы имеем дело с настоящей народной революцией, полным подобием событий 1068 и 1113 годов в Киеве. Летописец недаром счел нужным напомнить о непротивлении княжеской власти непосредственно после рассказа о городском бунте – он хорошо понимал, против кого был направлен бунт. Убийство верховного главы княжеской администрации было лишь сигналом к низвержению этой администрации вообще, и есть все основания думать, что челядинцы князя Андрея были правы, когда апеллировали к сочувствию владимирцев. Не отрицает летописец и фактических оснований для народного движения. Обид было много, и злоупотребляли княжеским мечом достаточно, но не во внешних войнах, как бывало в старину, а во внутреннем управлении. Самовластие Андрея выражалось, таким образом, не только в том, что он изгнал «передних бояр», что простому народу могло быть даже приятно. От этого самовластия тяжело доставалось всей народной массе.
Управление Боголюбского было одной из первых систематических попыток эксплуатировать эту массу по-новому: не путем лихих наездов со стороны, а путем медленного, но верного истощения земли «вирами и продажами». По результатам новый способ нисколько не уступал старому: владимирцы, познакомившиеся с ним по двукратному опыту – сначала при Андрее, потом при его племянниках Ростиславичах, – метко определили образ действия этих последних, сказав, что они обращаются со своим княжеством, «точно с чужой землей». Владимирцы никак не хотели признать этого нового порядка. Два года спустя после низвержения Андрея, во Владимире вспыхнула новая революция, Ростиславичи, в свою очередь, были свергнуты, и горожане добились от своего нового князя формальной казни своих ворогов: племянники Боголюбского были ослеплены (по некоторым данным, фиктивно, только чтобы успокоить волновавшийся народ), а их союзник и покровитель, рязанский князь Глеб, уморен в тюрьме. Но истребление представителей нового порядка не могло устранить причин, его создавших. Опустошив все вокруг себя своей хищнической политикой, древнерусский город падал, и никто не мог задержать этого падения.
Еще до смерти Андрея Юрьевича, во время знаменитой киевской осады 1169 года, первый город русской земли защищали торки и берендеи, отряды нанятых князем Мстиславом степных наездников. Когда они изменили, город больше держаться не мог, и киевлян постигла участь, какой они всегда так боялись: они сами стали «полоном». Тысячи пленников и в особенности пленниц потянулись из города-завоевателя на невольничьи рынки, куда он сам столько доставил живого товара в прежние века. Но с разгромом Киева опустошенный юг потерял всякий интерес и значение: номинальный победитель Киева князь Андрей Юрьевич (под его стягом шла рать, разграбившая «мать городов русских») на юг не поехал: ему гораздо привлекательнее казалась новая система княжеского хозяйничанья, укреплявшаяся на Севере.
Своеобразные формы военно-торговой республики еще три столетия продержались на Северо-Западе: Новгород в своих огромных колониях нашел неисчерпаемый источник «товара», а в тесной связи с Западной Европой – новые организационные средства. В остальной России неизбежно должен был продолжаться медленный процесс перегнивания старой хищническо-городской культуры в деревенскую. Там все способы производства оставались старые, только продукты, прежде захватывавшиеся бесцеремонной рукой, куда она только могла достать, нередко вместе с производителями, теперь оставались дома.
Новгород со Псковом и здесь представляли исключение. В них достаточно был развит местный обмен, и город являлся уже не только в роли хищника (хотя эта роль и тут оставалась господствующей). В остальной России город жил самостоятельной жизнью, мало заботясь об окружавшей его сельской Руси. «Русская правда», подробно разрабатывая вопросы о «товаре», о деньгах, о росте, чрезвычайно мало говорит о земле – так мало, что некоторые исследователи находили возможным утверждать, будто «Правда» вовсе «не содержит в себе постановлений о приобретении или отчуждении земли». В действительности «Правда» о земле говорит 4 раза, тогда как о росте (процентах) в ней содержится 23 постановления (в наиболее полных списках), о холопах – 27. Насколько рабовладелец чаще выступал на древнерусском суде сравнительно с землевладельцем! Экономически чуждый деревне город был, как мы видели, и юридически отрезан от нее непереходимой стеной.
О проекте
О подписке