Все взоры обратились на незнакомого офицера. Степан Кондратьевич хотел что-то сказать, заикнулся, выронил из руки трость, нагнулся ее поднимать и сронил с носа свои зеленые очки. Студенты засмеялись, и почти в то же время одна из служанок, внеся в залу огромную миску с супом, объявила, что кушанье готово. Все сели за стол. Против Зарецкого и Рославлева, между худощавым стариком и толстым господином поместился присмиревший Степан Кондратьевич; прочие гости расселись также рядом, один подле другого, выключая офицера: он сел поодаль от других на конце стола, за которым оставалось еще много порожних мест. Проворные служанки в одну минуту разнесли тарелки с супом. Наступила глубокая тишина, и только изредка восклицания: бутылку пива!.. Кислых щей!.. Белого хлеба!.. – прерывали общее молчание.
– Душенька! – сказал Зарецкой одной из служанок. – Бутылку шампанского.
При сем необычайном требовании все головы, опущенные книзу, приподнялись; у многих ложки выпали из рук от удивления, а служанка остолбенела и, перебирая одной рукой свой фартук, повторила почти с ужасом:
– Бутылку шампанского!
– Да, душенька.
– Настоящего шампанского?
– Да, душенька.
– То есть французского, сударь?
– Да, душенька.
Служанка вышла вон и через минуту, воротясь назад, сказала, что вино сейчас подадут.
– Ведь оно стоит восемь рублей, сударь! – прибавила она, поглядывая недоверчиво на Зарецкого.
– Знаю, миленькая.
Если б Зарецкой был хорошим физиономистом, то без труда бы заметил, что, выключая офицера, все гости смотрели на него с каким-то невольным почтением. Толстый господин, который только что успел прегордо и громогласно прокричать: «Бутылку сантуринского!» – вдруг притих и почти шепотом повторил свое требование. В ту минуту, как Зарецкой, дождавшись наконец шампанского, за которым хозяин бегал в ближайший погреб, наливал первый бокал, чтоб выпить за здоровье невесты своего приятеля, – вошел в залу мужчина высокого роста, с огромными черными бакенбардами, в щеголеватом однобортном сюртуке, в одной петлице которого была продета ленточка яркого пунцового цвета. Лицо его было бы довольно приятно, если б не выражало какую-то дерзкую самонадеянность, какое-то бесстыдное наянство, которые при первом взгляде возбуждали в каждом невольное негодование. Вопреки принятому в сей ресторации обычаю, он вошел в столовую, не снимая шляпы, бросил ее на окно и, не удостоивая никого взглядом, сел за стол подле Рославлева. Подозвав одну из служанок, он сказал, что не хочет ничего есть, кроме жаркого, и велел себе подать бутылку шатолафиту. По иностранному его выговору и по самой физиономии не трудно было отгадать, что он француз.
При появлении этого нового лица легкий румянец заиграл на щеках молчаливого офицера; он устремил на француза свой бесчувственный, леденелый взор, и едва заметная, но исполненная неприязни и глубокого презрения улыбка одушевила на минуту его равнодушную и неподвижную физиономию.
– Жареные рябчики! – вскричал толстый господин, провожая жадным взором служанку, которая на большом блюде начала разносить жаркое. – Ну вот, почтеннейший, – продолжал он, обращаясь к худощавому старику, – не говорил ли я вам, что блюда блюдам розь. В «Мысе Доброй Надежды» и пять блюд, но подают ли там за общим столом вот это? – примолвил он, подхватя на вилку жареного рябчика.
– Что правда, то правда, – отвечал старик, принимаясь за свою порцию. – Там из жареной телятины шагу не выступят.
Чрез несколько минут обед кончился. Офицер закурил сигарку и сел опять возле окна; Степан Кондратьевич, поглядывая на него исподлобья, вышел в другую комнату; студенты остались в столовой; а Зарецкой, предложив бокал шампанского французу, который, в свою очередь, потчевал его лафитом, завел с ним разговор о политике.
– Я слышал, – сказал Зарецкой, – что ваши дела не так-то хорошо идут в Испании?
Француз улыбнулся.
– Не потому ли вы это думаете, – отвечал он, – что Веллингтону[11] удалось взять обманом Бадаиос? Не беспокойтесь, он дорого за это заплатит.
– Однако ж, верно, не дороже того, что заплатили французы, когда брали Сарагосу, – возразил Рославлев.
– Я советую вам спросить об этом у сарагосских жителей, – отвечал француз, бросив гордый взгляд на Рославлева. – Впрочем, – продолжал он, – я не знаю, почему называют войною простую экзекуцию, посланную в Испанию для усмирения бунтовщиков, которых, к стыду всех просвещенных народов, английское правительство поддерживает единственно из своих торговых видов?
– Бунтовщиков! – сказал Рославлев. – Но мне кажется, что законный их государь…
– Иосиф, брат императора французов, – по крайней мере до тех пор, пока Испания не названа еще французской провинциею.
– Я не думаю, – возразил Зарецкой, – чтобы Европа согласилась признать это древнее государство французской провинциею.
– Европа! – повторил с презрительной улыбкою француз. – А знаете ли, в каком тесном кругу заключается теперь ваша Европа?.. Это небольшое местечко недалеко от Парижа; его называют Сен-Клу[12].
– Как, сударь! И вы думаете, что все европейские государи…
– Да, мы, французы, привыкли звать их всех одним общим именем: Наполеон. Это гораздо короче.
Лицо Рославлева покрылось ярким румянцем; он хотел что-то сказать, но Зарецкой предупредил его.
– Итак, вы полагаете, – сказал он французу, – что воля Наполеона должна быть законом для всей Европы?
– Этот вопрос давно уже решен, – отвечал француз.
– Однако ж если вы считаете Англию в числе европейских государств, то кажется… но, впрочем, может быть, и англичане также бунтуют? Только, я думаю, вам трудно будет послать к ним экзекуцию: для этого нужен флот, а по милости бунтовщиков англичан у вас не осталось ни одной лодки.
– Англия! – вскричал француз. – Да что такое Англия? И можно ли назвать европейским государством этот ничтожный остров, населенный торгашами? Этот христианский Алжир, который скоро не будет иметь никакого сообщения с Европою. Нет, милостивый государь! Англия не в Европе: она в Азии; но и там владычество ее скоро прекратится. Индия ждет своего освободителя, и при первом появлении французских орлов на берегах Гангеса[13] раздастся крик свободы на всем Индийском полуострове.
– Но Россия, – сказал Рославлев, – Россия, сударь?
– О! Россия, верно, не захочет ссориться с Наполеоном. Не трогая нимало вашей национальной гордости, можно сказать утвердительно, что всякая борьба России с Францией была бы совершенным безумием.
– В самом деле? – перервал Зарецкой. – Ну а если мы, на беду, сойдем с ума и вздумаем с вами поссориться?
– От всей души желаю, – сказал француз, – чтоб этого не было; но если, к несчастию, ваше правительство, ослепленное минутным фанатизмом некоторых беспокойных людей или обманутое происками британского кабинета, решится восстать против колосса Франции, то…
– Ну, сударь! Что ж тогда с нами будет? – спросил, улыбаясь, Зарецкой.
– Что будет? Забавный вопрос! Кажется, не нужно быть пророком, чтобы отгадать последствия этого необдуманного поступка. Я спрашиваю вас самих: что останется от России, если Польша, Швеция, Турция и Персия возьмут назад свои области, если все портовые города займутся нашими войсками, если…
– Вы забыли, – вскричал Рославлев, вскочив со своего места, – что в России останутся русские; что тридцать миллионов русского народа, говорящих одним языком, исповедающих одну веру, могут легко истребить многочисленные войска вашего Наполеона, составленные из всех народов Европы!
– Помилуйте! Да что такое народ? Глупая толпа, беззащитное стадо, которое, несмотря на свою многочисленность, не значит ничего в военном отношении; и боже вас сохрани от народной войны! Наполеон умеет быть великодушным победителем; но горе той земле, где народ мешается не в свое дело! Половина Испании покрыта пеплом; та же участь может постигнуть и ваше отечество. Солдат выполняет свою обязанность, когда дерется с неприятелем, но мирной гражданин должен оставаться дома. В противном случае он разбойник, бунтовщик и не заслуживает никакой пощады.
– Разбойник! – повторил Рославлев прерывающимся от нетерпения и досады голосом. – И вы смеете называть разбойником того, кто защищает своего государя, отечество, свою семью…
– Что ж вы горячитесь? – перервал француз. – Я не мешаю вам хвалить образ войны, приличный одним варварам и отвратительный для каждого просвещенного человека; но позвольте и мне также остаться при моем мнении. Я повторяю вам, что народная война не спасла б России, а ускорила б ее погибель. Мы, французы, любим пожить весело, сыплем деньгами, мы щедры, великодушны, и там, где нас принимают с ласкою, никто не пожалуется на бедность, но если мы вынуждены употреблять меры строгости, то целые государства исчезают при нашем появлении. Впрочем, все то, что мы говорили, одно только предположение, и хотя мнение мое основано на здравом смысле…
– И еще на кой-чем другом, – прибавил молчаливый офицер, подойдя к французу. – Позвольте спросить, – продолжал он спокойным голосом, – дорого ли вам платят за то, чтоб проповедовать везде безусловную покорность к вашему великому Наполеону?
– Что это значит? – спросил француз, вставая с своего стула.
– И надобно вам отдать справедливость, – продолжал офицер, – вы исполняете вашу не слишком завидную должность во всех рублевых трактирах с таким же похвальным усердием, с каким исполняют ее другие в гостиных комнатах хорошего общества.
– Государь мой! Я вас не понимаю.
– А кажется, очень понятно. Я вас давно уже знаю, вы мне надоели. Скажите, зачем у вас в петлице эта ленточка? Орден Почетного легиона прилично носить храбрым французским воинам, а вы…
Тут офицер сказал что-то на ухо французу.
– Как вы смеете? – вскричал он, отступив два шага назад.
– Извините! На нашем варварском языке этому ремеслу нет другого названия. Впрочем, господин… как бы сказать повежливее, господин агент, если вам это не нравится, то… не угодно ли сюда к сторонке: нам этак ловчее будет познакомиться.
– Да, сударь, я хочу, я требую!..
– Тише, не шумите, а не то я подумаю, что вы трус и хотите отделаться одним криком. Послушайте!..
Он взял за руку француза и, отойдя к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было подумать, что он разговаривает с знакомым человеком о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид – все доказывало, что дело идет о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни к чему не служат.
– Вот как трудно быть уверену в будущем, – сказал Рославлев, выходя с своим приятелем из трактира. – Думал ли этот офицер, что он встретит в рублевой ресторации человека, с которым, может быть, завтра должен резаться.
– И полно, mon cher! Дело обойдется без кровопролития. Если бы каждая трактирная ссора кончалась поединком, то давно бы все рестораторы померли с голода. И кто дерется за политические мнения?
– Но если это мнение обижает целую нацию?
– Да разве нация человек? Разве ее можно обидеть? Французы и до сих пор не признают нас за европейцев и за нашу хлеб-соль величают варварами, а отечество наше, в котором соединены климаты всей Европы, называют землею белых медведей и, что всего досаднее, говорят и печатают, что наши дамы пьют водку и любят, чтобы мужья их били. Так что ж, сударь! Не прикажете ли за это вызывать на дуэль каждого парижского лоскутника, который из насущного хлеба пишет и печатает свои бредни? Да бог с ними, на здоровье! Пускай себе врут, что им угодно. Мы от их слов татарами не сделаемся: в Крыму не будет холодно; мужья не станут бить своих жен, и, верно, наши дамы, в угодность французским вояжерам[14], не разрешат на водку, которую, впрочем, мы могли бы называть ликером, точно так же, как называется ресторациею харчевня, в которой мы обедали.
Походя несколько времени по опустевшему бульвару, наши молодые друзья расстались. Зарецкой обещал чем свет приехать проститься с Рославлевым, который спешил домой, чтоб отдохнуть и, переодевшись, отправиться на вечер к княгине Радугиной.
О проекте
О подписке