– Вот то-то и дело, что нет, – сказал Стемид. – Я сначала то же думал, да он поклялся мне Перуном, что ненавидит христиан, и рассказывал мне, что слыхал от верховного жреца, Богомила, с которым он часто беседует, такие речи об этих проклятых кудесниках, что волосы у него становятся дыбом, когда он повстречается с христианином. Богомил сказывал ему, что они сбираются по ночам, близ Аскольдовой могилы, на развалины бывшего их храма, который построил при княгине Ольге какой-то боярин Ольм, а после приказал разорить князь Святослав Игоревич; что у них тут происходят такие богомерзкие дела, что даже киевские ведьмы близко к тому месту не подходят; что они едят малых детей, пьют кровь человеческую, поклоняются каким-то расписным доскам и, вместо того что б чтить всемогущего Перуна, Световида
[73], Ладу или хоть варяжского Одена, молятся злому Чернобогу
[74] и просят его извести нашего отца, великого князя Владимира. А вы знаете, братцы, как любит его Всеслав: так даст ли он себя прельстить этим злодеям.
– Отчего же он так переменился? – спросил гридня.
– Допытаться не мог, а заметил только одно, что несколько дней сряду он каждое утро выезжает чем свет из Киева и возвращается не прежде полуден. Мне он говорит, что будто объезжает Сокола – своего вороного коня. Но зачем же он ездит всегда один и не берет даже с собою слуги своего? Да добро, уж я же его подстерегу!
– Тс, тише, тише, братцы! – сказал варяг. – Вон, кажется, девушки собрались в кружок: верно, какая-нибудь красавица хочет спеть песенку. Послушаем…
Фрелаф не ошибся: все затихло в шумном хороводе, и одна из девушек запела звонким и приятным голосом:
Не весенний ветерок
С полуден подул,
Не былиночка, сиротиночка
В поле зашаталася, —
Заревели ветры буйные,
Закачался темный бор,
И все гости поднебесные,
Сизокрылые орлы,
По глубоким дебрям прятались,
И все мелки пташечки
По кусточкам притаилися.
Одна только пташечка,
Сиротина горлинка,
Без приюту оставалася:
Она ждала, поджидала
Своего сизого голубочка.
У окошечка, у косящего
Красна девица сидит,
Поджидая друга милого
Из далекой стороны,
В слезах поет, рыдаючи:
«О, ветер, ветер-государь!
Тебе мало ли высоких гор
Под облаками дуть,
Или не стало тебе моря синего
Разыграться, распотешиться?
Не бушуй ты во чистом поле,
Не мути широкий Днепр,
Не мешай ты другу милому
На свою родную сторонушку
Воротиться поскорей».
– Ай да соловьиное горлышко! – сказал большеголовый детина. – Ну, знатно пропела!.. Да и песенка сложена хитро.
– Клянусь Геллою
[75], – вскричал варяг, – эта певица стоит Фрелафова поцелуя, и во что бы ни стало, я ее поцелую.
– А если она чья-нибудь невеста? – прервал Стемид.
– Так что ж?
– И жених ее здесь?
– Тем лучше: я при нем ее поцелую.
– А если он детина плечистый и не любит, что б его невесту целовали?
– Не любит! А мне какое до этого дело?
– Полно хвастать, Фрелаф! – подхватил гридня. – Ты только боек на словах, а как дойдет дело до кулаков, так первый за куст спрячешься.
– Кто? Я? – вскричал Фрелаф. – Я, природный варяг, побоюсь ваших русских кулаков? Так ступайте же за мною: я вам покажу, как у нас за морем целуют красных девушек!
Фрелаф расправил свои огромные усы, понадвинул на глаза стальной шлем и выступил вперед.
Стемид, гридня и несколько других молодых воинов пошли вместе с ним. Девушка, пропевшая песню, сидела на траве посреди своих подруг. Увидя приближающуюся толпу ратных людей, она поспешно вскочила; хоровод расстроился, и все ее подруги, как дождь, рассыпались по лугу.
– Нехорошо, господа честные, нехорошо! – кричали граждане киевские, идя вслед за воинами. – Не трогайте наших девушек!
Но молодые люди, не слушая их криков, стали их ловить, а Фрелаф пустился догонять певицу, которая побежала прямо к Велесову капищу.
– Ага, попалась певунья! – закричал варяг, схватив ее за руку. – Да небось, голубушка, ведь я не медведь, не съем тебя.
– Пусти меня, пусти! – кричала девушка, стараясь освободиться из рук варяга.
– Нет, прежде поцелуй, красавица!.. Да полно рваться!
Я сказал, что тебя поцелую, – и вертись себе как хочешь, а я поставлю на своем.
– Посмотрим! – загремел грубый голос у самых дверей Велесова храма, и мужчина колоссального роста в два прыжка очутился подле варяга. – Оставь эту девушку, – продолжал незнакомец, – или я, несмотря на твою железную шапку, размозжу тебе голову.
– Кому? Мне? – сказал Фрелаф, схватясь правою рукой за рукоятку своего меча и продолжая держать в левой руку пойманной им девушки. – Да кто ты сам таков, что б смел указывать и грозить варяжскому витязю Фрелафу?
– Я тебе говорю, пусти ее! – повторил незнакомец, подняв руку.
– Ого, ты хочешь драться! – закричал варяг, отступя шаг назад и выхватив из ножен свой меч. – Постой, поганый русин, я с тобой переведаюсь!
Быстрее молнии опустился тяжелый кулак незнакомца, и меч выпал из онемевшей руки варяга. Девушка, освободясь из рук его, побежала к своим подругам, которые снова собрались в кучу и, окруженные киевскими гражданами, шли прямо к городу. Фрелаф нагнулся, чтоб поднять свой меч, но, оглушенный новым ударом, почти без памяти упал на землю.
– Что, молодец, – сказал насмешливо незнакомец, – каково целуются русские красавицы? Да что ж ты лежишь?.. Вставай!.. Ага, храбрый витязь, видно, смекнул: знаешь, что на Руси лежачих не бьют! Да добро, так и быть, я тебя и стоячего не трону – вставай.
Фрелаф с трудом приподнялся на ноги.
– Теперь ступай к своим товарищам, – продолжал незнакомец, – да скажи им, чтоб они вперед не обижали наших девушек.
Но варяг не очнулся еще от последнего удара и, устремив на незнакомца свои одурелые и неподвижные глаза, стоял, как вкопанный, на одном месте.
– Ну, что ж ты, витязь Фрелаф, – сказал, помолчав несколько времени, незнакомец, – иль у тебя язык и ноги отнялись? То-то же! Видно, еще, брат, никогда не отведывал русского кулака? Ах вы грабители, грабители! Нашли кого обижать, буяны! Да чего и ждать от шайки разбойников, у которой атаманом убийца родного своего брата.
– Товарищи, товарищи, сюда! – заревел Фрелаф, бросившись бежать от незнакомца.
– Ей ты, могучий богатырь, – закричал вслед ему незнакомец, – постой, подыми свой булатный меч: неравно наткнешься на какую-нибудь посадскую бабу, так было бы чем оборониться.
Но варяг бежал, не оглядываясь; товарищи его были уже далеко: они отправились вслед за девушками в город и не могли ни слышать его голоса, ни поспеть к нему на помощь.
Незнакомец завернулся снова в верхнюю свою одежду, сел на одной из ступеней Велесова капища и устремил по-прежнему внимательный взор на вершину Кучинской горы.
III
Прошло более часу. Последний свет от догорающей зари становился все бледнее и бледнее; тени сгущались, прозрачные облака темнели, и безлунная ночь, расстилая по небесам свою звездную мантию, медленно опускалась над засыпающими волнами Днепра. Вот затихло все в окрестности, и от времени до времени глубокая тишина прерывала отдаленный гул и глухой, невнятный говор многолюдного города. Огни потухали один после другого; вот замолкли веселые песни, затих шум по улицам, – все покрылось темнотою… Вдруг на вершине Кучинской горы, в одном из теремов белого здания, замелькал слабый огонек.
– А, вот и условленный знак! – сказал незнакомый, вставая. – Кажется… да, так точно, в третьем окне полуденного терема.
В близком расстоянии раздался шелест от шагов поспешно идущего человека; он шел прямо к божнице Велесовой, распевая вполголоса:
Как во стольном городе во Киеве,
Что у ласкова князя Владимира,
А и было пированье, почестный пир,
А и было столованье, почестный стол…
– Это ты, Тороп? – спросил незнакомец, сделав несколько шагов навстречу к певцу, который, сняв вежливо шапку, поклонился ему в пояс и сказал:
– Да, боярин, это я.
– И ты поешь эту проклятую песню, и ты величаешь Владимира?!
– Не погневайся, боярин: из песни слова не выкинешь, а в Киеве только и песня, что о князе Владимире. Вот вечор я перенял еще песенку, которую сложил Соловей Будимирович, любимый певец великокняжеский. Ах, боярин, что за песня! Послушай-ка!..
Светел, светел месяц во полуночи,
Ясно солнышко во весенний день;
А светлее чиста месяца,
А яснее красна солнышка
Наш великий князь…
– Молчи! – закричал с нетерпением незнакомец. – Разве ты для того живешь в Киеве, чтоб перенимать глупые песни.
– Не гневайся, боярин; песни песнями, а дело делом! Тебя дожидается Богомил.
– Он дожидается меня, – повторил незнакомец, – и быть может, для того, чтобы выдать головою своему великому князю… Но погоди, старая лисица, ты не перехитришь меня, и если б только мне удалось… Тороп, добился ли ты наконец толку: узнал ли ты, у кого из гридней или отроков Владимировых нет ни роду, ни племени?
– У кого! Да они почти все безродные: у одного отец и мать за морем, у другого в Великом Новогороде. Ведь при лице княжеском и десяти витязей не начтешь из здешних природных киевлян.
– Итак, ты до сих пор ничего не умел проведать?
– Да давно ли, боярин, я живу в Киеве? Давно ли приказал ты мне идти в услужение к этому Богомилу, который сам ест за десятерых, а домочадцев своих морит голодом? Недаром про него сложена песенка:
А и тучен наш верховный жрец, А и тощи его слуги верные; Уж как примется, наш батюшка, Он глотать по целому быку…
– Мне некогда слушать твоих песен! – прервал с досадою незнакомец. – И если б ты поменьше пел, а побольше думал о том, что тебе приказано, так, может статься, давно бы уж не жил у Богомила. Я знаю, что тот, кого мы ищем, служит при Владимире; Богомилу известна эта тайна; да от этого хитрого кудесника и сам владыка его, Чернобог, не добьется правды. Ты говоришь, что почти у всех отроков Владимировых нет ни роду, ни племени? Пусть так, но они знают своих отцов и матерей! А нет ли из них такого, который не знает не только отца и матери, но даже своей родины и которому не более двадцати двух лет от роду?
– Да вот сегодня, боярин, перед закатом солнечным, я подслушал, как здесь на Подоле шла речь у княжеских витязей о каком-то Всеславе, и один усатый варяг, потешаясь над ним, называл его безродным. Они говорили, что он каждый день чем свет выезжает из Киева на своем вороном коне, а зачем и куда – никто из них не знает. Погоди, боярин, я не проронил этих речей, и может статься… Да что об этом говорить, утро вечера мудренее! А теперь не пора ли тебе к Богомилу? Ведь он давно уже дожидается.
– Пойдем! – сказал незнакомец. – Посмотрим, что скажет мне этот премудный бездушник!
Они не прошли десяти шагов, как вдруг Тороп остановился и, поднимая что-то с земли, сказал:
– Что это? Боярин, боярин, посмотри-ка мою находку! Меч… да еще, кажется, не простой!..
– Брось его! – сказал незнакомец. – Ты человек не ратный, а он и тебе руки замарает…
– И, что ты, боярин: он чистехонек, – за что бросать! – продолжал Тороп, затыкая за пояс свою находку. Может статься, он солида четыре стоит
[76], а прошу не погневаться, боярин, по милости твоей у меня и полшляга за душой не осталось: все проел дочиста, чтоб не умереть с голоду, с тех пор как живу у этого скряги Богомила.
Незнакомец не отвечал ни слова и продолжал идти молча к тому месту, где начиналась пробитая в гору, почти по отвесной линии, крутая тропинка. Она служила кратчайшим путем для тех, кои не хотели идти широкою и покойною дорогою, которая, изгибаясь по крутому скату и опоясывая несколько раз всю полуденную сторону Кучинской горы, вела на самую ее вершину.
Покрытые соломою низенькие лачужки для сторожей, клети, построенные на высоких столбах, и обширные огороды, которые, начинаясь с средины Подола, тянулись до самой подошвы Кучинской горы, были некогда единственным предместьем северо-восточной стороны древнего Киева. Наблюдая глубокое молчание, незнакомый и провожатый его вошли в один из бесчисленных закоулков, кои составляли заборы и плетни, отделявшие один огород от другого. Все было тихо кругом. Ночные сторожа дремали у дверей своих избушек, и только изредка кое-где вскрикивал кузнечик и от времени до времени прохладный весенний ветерок шептал в густых листьях кудрявой рябины или ветвистой черемухи.
– Боярин! – сказал Тороп, прервав наконец продолжительное молчание. – Хоть и не пристало бы мне первому заводить с тобою речь, но не погневайся, если я спрошу тебя: ради чего ты живешь таким отшельником? Когда мы были еще на чужой стороне, ты больно тосковал тогда о святой Руси; да и не диво: хвалисский город
[77] Атель, в котором мы жили, в пригородье Киеву не годится, а об хвалисах, узах, печенегах и говорить нечего: народ поганый, хуже, чем эта чудь белоглазая и мещера долгополая. Помнишь ли, боярин, бывало, как затяну песенку:
Уж как тошно, тошно ясну соколу
С коршунами жить… —
так у тебя слезы на глазах навернутся. Ну вот, по милости богов, мы опять на своей родине, и уж годов пяток, побольше, как ушли с тобою из земли печенежской, а что толку-то? Ты забился в лес, живешь в лачужке, как медведь в берлоге! Да этак все равно, если б ты и вовсе у печенегов остался; леса там не хуже здешних, а Волга-то почище нашего киевского Днепра: как расходится, матушка, так словно море Хвалисское, есть где поразгуляться, – не сядешь на мель, не наткнешься, как у нас, на пороги. Нет, боярин, воля твоя, а житье твое не житье! Э, знаешь ли что? Ведь я еще тебе об этом не сказывал: ты здесь не один живешь в лесу – я недавно набрел на хижину старого дровосека. Предобрый человек! Я заплутался и устал до смерти, а он не спросил даже, кто я, а накормил и напоил как родного. Я заходил к нему еще раза два; и в последний раз близко часу проболтал с его дочерью… Ну уж девушка! Сродясь таких не видывал! Как подумаешь, что такая красавица живет почти одна-одинехонька в дремучем лесу! Эх, сиротинка, сиротинка горемычная! Другие песенки попевают, играют в хороводах, колядуют, венки заплетают да женихов высматривают, а она, сердечная, словно горлинка одинокая, и свету божьего не видит! Только и отрады-то, что пойдет иногда побродить по лесу да послушать, как птички поют. Она говорит, что любит мои сказки; не диво: что ей, голубушке, от скуки-то делать, с кем словечко перемолвить? Отец ее часто уходит в Киев, так сидеть все одной, от раннего утра до поздних сумерок, ведь этак и одурь возьмет, – день-деньской за веретеном… Э, чуть было не забыл: она просила меня купить ей веретено поузорчатее. Купить-то я купил, да когда удастся к ней отнести? Что, боярин, завтра я тебе не надобен? Ась? Что?.. Да ты меня не слушаешь? – промолвил болтливый Тороп, заметив наконец, что господин его говорит вполголоса с самим собою и не обращает никакого внимания на его слова.
– Боярин, боярин!..
– Ну что?.. – спросил незнакомый с рассеянным видом. – О каком ты говоришь веретене?
– А вот об этом, – сказал Тороп, вынимая из-за пазухи раскрашенное яркими красками деревянное веретено. – Я купил его для дочери дровосека, о котором сейчас тебе рассказывал, и если ты дозволишь… Постой, постой, боярин!.. Нишкни-ка… – продолжал вполголоса Тороп, указывая пальцем на угол дощатого забора, на котором отразился слабый свет. – Что это?.. Никак, сюда идут с огнем.
– В самом деле! – отвечал незнакомый. – Я слышу шорох… да, точно! Сюда идут.
Яркий свет блеснул из-за угла забора, и шагах в тридцати от них показались двое рослых мужчин, поспешно идущих. Один из них нес в руке зажженный факел, от которого свет, отражаясь на стальном шлеме его товарища, вполне освещал его красный нос и огромные рыжие усы.
– Спрячемся, боярин, – шепнул с приметною робостью Тороп. – Это ратные люди, а один-то из них, вот тот, что идет с огнем, кажется, Стемид – ближний стремянный великого князя.
– А какое мне до этого дело? – прервал незнакомый. – Разве дорога проложена для одних стремянных княжеских?
– Эх, боярин, тебе какое дело, да меня-то он знает: так ладно ли будет, если он станет рассказывать, что слуга верховного жреца таскается по ночам неведомо с какими людьми? Спрячемся хоть в этом пустом шалаше; они мигом пройдут.
Незнакомый, хотя с приметным неудовольствием, но послушался Торопа и вошел вместе с ним в небольшой плетневый балаган, прислоненный к самому забору.
Через полминуты проходящие поравнялись с шалашом. Тороп не ошибся: один из них был точно Стемид, а в товарище его, неуклюжем воине с рыжими усами и красным носом, вероятно, читатели наши узнали уже варяжского мечника Фрелафа.
– Стой, – вскричал Стемид, прошедши мимо шалаша, – я нейду далее!
– И, полно, – сказал варяг, – пойдем, уж недалеко осталось!
– Да куда же ты меня тащишь? Послушай, Фрелаф, уж не издеваешься ли ты надо мною?
– Что ты, Стемид!.. Клянусь тебе Оденом…
– Добро, не клянись, а шути над тем, кто тебя глупее!
– Да разве я не говорил тебе, что мы, как верные слуги княжеские, должны сослужить ему службу?
– Да, ты говорил мне это, когда поймал меня у самого теремного двора, заставил взять этот светоч и потащил вместе с собою; но я хочу знать, о чем идет дело, и без этого не тронусь с места.
– Ну так слушай же, Стемид: здесь, на Подоле, у самого храма вашего бога Белеса, скрываются враги великого князя.
– Как так?
– Да так. Помнишь, как я погнался за девушкой, которая так хорошо пела в хороводе?.. Ну, вот я настиг ее у самой божницы, стал целовать, и, надобно сказать правду, она не больно отбивалась. Вдруг, откуда ни возьмись, пребольшой мужчина, да и ну позорить, и добро б меня, а то нашего великого князя; я припугнул его порядком, а меж тем побежал за вами, что б вы помогли мне связать его, и ты попался мне первый. Ну, теперь куда и зачем ты идешь со мной?
– Куда – знаю, а зачем – не ведаю.
– Как не ведаешь? Вестимо зачем, чтоб схватить этого Разбойника.
– Да неужели ты думаешь, что он станет там дожидаться до тех пор, пока за ним придут и скрутят руки назад?.. Я чаю, уж теперь давным-давно и след его простыл.
– А почему знать?
– Нет, Фрелаф, я устал и не хочу всю ночь бродить по-пустому! Прощай!
– Эх, братец, постой! Ну, если нам не удастся поймать этого злодея, так авось отыщем мой меч.
– Твой меч?
– Ну да! Вот видишь: как этот разбойник стал позорить нашего князя, так у меня вся кровь закипела в жилах! Ты знаешь, Стемид, я детина добрый, а уж если расхожусь…
– Знаю, братец, знаю!
– Говорить непригожие речи о нашем великом князе! И при ком же?.. При молодце Фрелафе! Веришь ли, Стемид, меня взяло такое зло, что я земли под собой не почуял!
– Верю, верю!
– Выхватил меч, да как махнул со всего плеча могуча!.. Ну, счастлив, разбойник! Кабы я не обмишулился, так раскроил бы его надвое!
– А ты промахнулся?
– Промахнулся, братец, и вместо головы этого шального хватил по камню. Батюшки мои, как посыплются искры!..