Сегодняшний вечер и начало ночи выдалось на удивление неспокойным. Виктор Инсаров никогда не видел здесь, в этом полуподвальном помещении клиники, чтобы персонал задерживался больше чем на четверть часа. К полуночи, когда начинает активизироваться всякая нечисть, в отделение ввалился разнузданной походкой санитар, громила, каких еще поискать. Его рыхлое, пористое лицо, из которого можно было нашлепать пару сотен затычек для ушей, пришло в движение – так он дал знать, что не очень-то рад видеть постороннего. Виктор уважал его чувства и отвечал ему взаимностью.
Санитар подошел к двери палаты номер четыре, открыл ее и шагнул через порог. Инсаров окликнул его:
– Эй ты, харя! Разве тебе не положено спрашивать разрешение на вход в охраняемую палату?
Смысл длинноватой фразы доходил до него, как до бронтозавра, славящегося своим задним умом. Он сделал такую рожу, выпятив губу и уронив челюсть, словно учтиво осведомился: «Сэр?..» – а потом стал дожидаться указаний. Виктор вспомнил его фамилию – Груздев.
– Почему ты заходишь к больной без спроса, груздь хренов?
– К больной? – он с глубоким сомнением на своей роже кивнул в глубь палаты.
– Ага, – подтвердил Инсаров, ответив не менее выразительной миной.
– А... – замялся он. – Я хотел проверить привязные ремни. Руки у больной тонкие. Она могла...
– Она не могла, ясно? – перебил Виктор. – Она в смирительной рубашке, а не в сорочке, о чем ты, наверное, думаешь не переставая.
Она лежала на кровати, спутанная так, что даже у закаленного спецназовца мурашки побежали по телу. Он бы за десять минут сошел с ума, если бы оказался на ее месте. Она не могла и пальцем пошевелить, закрученная в смирительную рубашку, пристегнутая к койке ремнями. И в таком положении она находилась больше трех дней. Виктор заступил на сутки. Работа не бей лежачего. Не нужно задавать клиентке никаких вопросов, просто давать знать о себе, появляться в палате в то время, когда она в сознании, когда она ест – чтобы кусок ей в горло не полез, когда санитар подкладывает под нее утку – чтобы она до посинения жилилась и проклинала обоих соглядатаев покрасневшими глазами и белесым от лекарства языком. Виктор и бойцы из его подразделения приходили к ней и во сне – он точно знал это.
За три месяца, что она провела в этой психушке, больше двух месяцев она провела в фиксации. Это ШИЗО в дурильнике. Дурильник внутри дурильника, что может быть хуже?..
Простыни под ней грязные, по структуре и толщине – брезентовые, как пожарный рукав. И ремни такие же жесткие, заскорузлые. Пряжки устрашающего вида; они в руках гориллы-санитара могли лишить чувств даже «синяка», который каждый день просыпается в мокрых штанах и завтракает вчерашней блевотиной.
Отчего Виктор отмечал и прогонял в голове эти детали? Он не знал. Он сочувствовал этой бедной женщине, и это было самое легкое определение и самая большая ложь в его жизни. Он любил ее. Полюбил такой, какая она есть, какой он видел ее изо дня в день: больной, беспомощной. Он не мог не полюбить увядающий цветок с вживленными в него человеческими нервами. Он не мог объяснить своих чувств, откуда они взялись, почему растопили его холодную душу. Думал – может, пришла пора? Самая легкая отговорка, со вздохом, который, как и положено, ничего не решал.
– Проваливай, – поторопил он санитара. И, проводив эту снегоуборочную машину до выхода, зашел в палату.
Она не спала. Ее глаза округлились больше обычного, когда он сделал то, чего никогда раньше не делал, – закрыл за собой дверь, повернув в замке длинный ключ, и прикрепил лист бумаги на зарешеченном окошке, загородив его. Теперь их никто не видел, никто не мог войти в палату. Он подал ей знак, поднеся палец к губам: «Тсс...»
Очередные дни, что она провела в фиксации, измотали ее, она действительно угасала на глазах, и Виктор решился.
Он впервые дотрагивался до пряжек, отполированных грубыми пальцами санитаров, хотя мысленно снимал с нее путы тысячу раз. И боялся смотреть на нее. Она наверняка проклинала его, видя в нем насильника. Этим страдают многие санитары, и горилла по фамилии Груздев, разумеется. Скольких больных он изнасиловал, пользуясь безграничной свободой в этом подземелье?.. Виктора даже перекорежило. И если бы он узнал, что санитар притрагивался к той, с которой он снимал ремни, он бы убил его на месте.
Виктор помог ей сесть в кровати, развязал рукава смирительной рубашки, не переставая качать головой: ее покорность все больше пугала его. Он снял с нее рубашку, поправил хлопчатую ночнушку, под которой успел разглядеть розовые рубцы от ремней и складок от грубой фиксирующей одежды. Подал ей руку и улыбнулся.
– Давай походим. Не бойся. Хочу, чтобы ты знала: я не жалею тебя, я жалею себя. И спасаю не тебя, а себя. Иначе сойду с ума. Давай походим.
Она не сводила с него своих удивительно темно-синих глаз, похожих на две предгрозовые тучки. Казалось, сейчас они прорвутся соленым дождем. Виктор был готов подставить лицо под ее слезы, но с одним условием: чтобы слезы лились от счастья.
Ему подумалось, она прочла его мысли по его лицу, оттого, наверное, он ляпнул:
– Только не растрогай меня.
У него хватило ума извиниться:
– Прости. Ты ведь видела меня раньше?
– Поэтому я должна тебя простить?
От неожиданности он чуть не упал. Никак не ожидал услышать ее голоса. А она продолжала удивлять.
– У тебя что, ботинки на клею?
Виктор отпрыгнул в сторону, давая ей дорогу. Она прошлась по палате от двери к жесткой койке и обратно. Если бы он следовал за ней, был бы похож на рыбу-прилипалу, научившуюся передвигаться по суше.
– Хочешь пить? Я принесу воды. – И хлопнул себя по лбу. – У меня в термосе кофе, будешь?
– Было бы неплохо. У тебя есть сигарета?
– Без фильтра. «Прима». Подойдет?
– Ты еще спрашиваешь.
Он прикурил и подал ей сигарету. Она глубоко затянулась. У нее тут же мелко задрожали руки, стала подергиваться голова. Она быстро устала. Когда Виктор вернулся в палату с термосом и снова закрылся изнутри, она сидела на койке и покачивалась всем телом. Ее хватило на пару затяжек, на пару фраз, на пару капель осмысленности, а дальше она впала в ступор. Словно вскипели в ней лекарства, которые убили бы и слона.
– Кофе. – Он торопливо, проливая на бетонный пол, налил горячий напиток в пластмассовую крышку. – Он тебя взбодрит. – Ему пришлось постараться, чтобы напоить ее. Последний глоток она допивала, поддерживая крышку пальцами и касаясь его руки. – Тебе лучше?
– Привяжи меня.
– Господи... – Виктор весь похолодел.
– Я не тебя жалею, а себя, – вернула она ему должок. – Спасибо тебе. Еще бы узнать твое имя...
– Виктор.
– Я так и подумала почему-то.
– Я не стану тебя привязывать. Ты ложись, выспись как следует. До утра никто не войдет к тебе.
– А вдруг?
– Что – вдруг?
– Тогда я лишусь даже пяти минут без этих чертовых ремней. Пять минут для меня важнее, чем целая ночь, понимаешь меня?
– Кажется, да.
На самом деле он понял ее, как себя самого. В ее противоречии крылась логика, от которой попахивало вечностью. Пять минут – целая ночь – вечность. С ума сойти. Подтекст был более прозаичным – не попадись. Она права. Что будет, если сюда заглянет тот же вонючий санитар? Брать с него расписку о неразглашении или раскроить ему череп о шероховатую стену?
Он подарил ей маленькую надежду. Она будет ждать следующих пяти минут, думать о них, как о целой ночи, о вечности. Снова целая куча противоречий. Эти мысли помогли ему преодолеть отвращение к смирительной рубашке, которую он неумело надел на нее и перехлестнул рукава, к ремням, которые снова зафиксировали ее. Он не мог не поцеловать ее на прощание. Коснулся губами ее лба и тихо сказал:
– Не знаю, зачем я это делаю.
«У тебя появился друг, у тебя появился друг». Он не сказал ей этих слов, но они проникали сквозь стены, сквозь тяжеленную дверь. Он почувствовал бы себя круглым дураком, если бы в эту ночь рискнул еще раз вкатиться в палату гордым Колобком, встретиться с ней взглядом, взглядом же и жестами показать ей: «Я тут. Не бойся, я тут все контролирую. Моя зона ответственности».
О проекте
О подписке