Обнаружив пропажу «Ахтамара», капитан Конев все понял. И встретил дочь вопросом:
– Кто он?
Чувствуя по тону вопроса, что он не будет доволен никаким ответом, Лариса ничего не стала объяснять. Просто проследовала в свою комнату. Отца она любила и не боялась. Относилась к нему лучше, чем к какому бы то ни было другому мужчине, но слишком точно знала схему его устройства: попыхтит и смирится.
Не сегодня, так послезавтра.
Утром она оставила на видном месте свою зачетку – она отливала пятерочным сиянием, а рядом лежал красиво упакованный галстук, с открыткой, пояснявшей – «С первой повышенной».
Не дожидаясь реакции отца, которую она и так отлично себе представляла, Лариса уехала скандалить к директору общежития. Заготовила превосходную речь, даже две речи, первая модификация – от имени комсомольской фурии, другая – от царевны Несмеяны. Слезы тоже форма демагогии, она это знала, хотя и не любила применять этот прием. Она была уверена, что никакой в мире директор не сможет объяснить ей, на каком основании он станет выгонять на мороз гения с пишущей антикварной машинкой. Пусть даже этот гений давным-давно ничего не варит для комбината и платить за проживание отказывается. Для полноты победы, которую она собиралась одержать, она решила объявить этому держиморде, что он должен будет также смириться с тем, что утлый пенал в общежитских пенатах будет посещаем ею, отличницей, комсомолкой, активисткой Ларисой Коневой в любое время по ее усмотрению, и пусть только кто-нибудь заикнется насчет советской морали в этой связи.
Директор обитал на первом этаже в небольшом аппендиксе, где на стенах висели феерически лживые графики, по прошлогоднему покосившаяся стенгазета, а на стульях сидело человек шесть изможденных неизвестностью жильцов. Лариса прошла мимо них, как бригантина мимо лежбища дох нущих котиков, даже не отвечая на жалобный рев этих бытовых животных.
И вот она в кабинете.
И вот она вылетает из кабинета.
Кто же мог знать, что вместо неизбежно улещаемого или запугиваемого административного бугая она наткнется на угрюмую, рябую надзирательницу с банкой горчицы вместо сердца.
Ладно, зайдем с другой стороны, сказала себе Лариса – и зашла. Вечером того же дня.
– Кто у нас будет жить?! – взвился успокоившийся было отец.
– Человек, которому надо помочь.
– Ты выходишь замуж?
– Я еще не решила.
– Подожди, даже если бы уже решила…
– Папа, – сказала Лариса, и на щеке у нее задергалась гандбольная жилка.
– Ты давно с ним знакома?
– Несколько дней, но это не играет никакой роли.
Капитан пошел к холодильнику и там выпил две рюмки водки одну за другой, зная, что сейчас-то женщины ему и слова не скажут.
– Кто он?
– Это удивительный человек, ты сам это увидишь.
– Ну, хотя бы месяц, ну, полгода вы встречаетесь, я…
– Нельзя ждать полгода, папа. И месяц нельзя.
– Почему?
– Его завтра уже выгонят из общежития.
– Почему?!
– Потому что до этого его выгнали с работы.
Капитан закашлялся, а потом захрипел.
– Папа, выпей еще водки.
Преодолев таким образом отцовскую преграду, Лариса обернулась к матери, та уже несколько раз тяжело вздыхала, прикидывая, какой подарочек приготовлен для нее.
– Мама, мне нужно сделать операцию.
– Операцию? Какую?!
– Папа, выйди, пожалуйста.
Выслушав соображения дочери, Нина Семеновна смешалась:
– Послушай, дочка, а ты уверена, что тебе нужен такой… друг?
Лариса посмотрела на маму настолько ласково, настолько обезоруживающе, что в голове Нины Семеновны ничего не осталось, кроме попыток прикинуть и сообразить, что она скажет главврачу и кого из хирургов придется просить, чтобы все сошло тихо, без сплетен.
– Когда это нужно, Ларочка?
Дочка ответила модным комсомольским слоганом той поры:
– Это было нужно вчера.
Голова активистки работала, как аэропорт Шереметьево: все рейсы были расписаны по минутам и никаких накладок. На утро следующего дня была назначена операция, на обеденное время – встреча капитана Конева и поэта-сварщика, вечером должно было состояться объединение тем.
Но опять-таки замешались в стройный расклад некие нюансы. Когда Лариса лежала под кристально-крахмальной простыней, а мама сидела рядом, держа ее за руку, а хирург с медбратом обсуждали в курилке некоторые аспекты произошедшего только что вмешательства, в палату заглянула виноватая физиономия с белыми глазами-окулярами. Лариса не вскрикнула, не сжала руку матери своей гандбольной ладонью, она грустно улыбнулась:
– Я так и знала.
Да, она надеялась на лучшее, но лучшего не случилось. Капитан Конев через полчаса беседы с поэтом выгнал его из дому, даже не допив его водки.
– Что он сказал?
– Он говорил непонятно. Мол, один – один.
– Какой один – один?
Мать опустила голову и всхлипнула.
Поэт переводил свой совиный взгляд с одной женщины на другую, ничего, разумеется, не понимая.
– А-а… – сказала Лариса, начиная догадываться в чем дело.
Поэт добавил:
– Он сказал, что если въеду я, то он пошлет за Викторией Владимировной.
Мать всхлипнула еще громче.
Лариса знала, когда можно и нужно надавить, а главное – на кого. Сейчас давить на отца было не нужно и нельзя.
– Мам. – Она слегка дернула Нину Семеновну за руку. – Ничего не поделаешь.
– Чего не поделаешь?! – мрачно, неприветливо спросила мать.
– Придется ему, – она ткнула пальцем в поэта, – искать место здесь.
– Где здесь, ты очумела?!
– Конечно, не в этой палате…
– Я говорю, очумела!
– Я только что лишилась девственности, так ты хочешь, чтобы я тут же лишилась и мужа.
При слове «мужа» сварщик потупился, ему казалось, что сейчас назвали слишком большую цену за то жилье, которое ему, возможно, подыщут, но все его вещи сейчас валялись в предбаннике общежития, и ему обещали, что уже вечером они будут валяться на улице в снегу.
Лариса повернулась к сварщику:
– Я же тебя просила не читать отцу стихи. Он офицер, он не поймет.
Поэт развел руками:
– Я читал переводы. Гонгору.
Сестра-хозяйка – лицо влиятельное в госпитале и посвященное во все материальные обстоятельства своего заведения. Окружной госпиталь располагался на обширной территории, обладал множеством укромных уголков, и Нине Семеновне не надо было особенно ломать голову ради того, чтобы найти приемлемую нору для «зятя». Во флигеле неврологического отделения имелась конурка с отдельным входом, с койкой, тумбочкой и этажеркой, так что все имущество сварщика обрело привычные для себя условия существования.
Нине Семеновне поэт тоже не глянулся, но, правда, не до такой степени, как мужу, она разрешила ему курить в форточку и показала ту дыру в ограде, через которую выздоравливающие бойцы бегали в самоволку. Через нее же проникала на территорию и Лариса, когда ей особенно не терпелось добраться до спасаемого ею мужчины и не хотелось тащиться лишних два квартала до КПП. Хотя там ее пропускали беспрепятственно и даже приветственно, зная, кто ее мать.
Началась их «семейная» жизнь. Получив минимальную медицинскую поддержку, сварщик показал, что он все же на многое способен как мужчина. Но не это было для Ларисы самым интересным. Она получала не столько постельное удовлетворение, сколько удостоверение, что с этой точки зрения у них все в порядке.
Намного важнее было духовное единение. Сварщик все время рассказывал о своих несчастьях, о своей незавидной, жестокой судьбе, а она разнообразно мечтала о том, какими способами и с какой энергией она будет бороться против всех этих черных сил.
Перков происходил из довольно родовитой по советским меркам семьи. Отец его был заместителем директора совхоза-техникума в Будо-Кошелеве, теперь, правда, сидящего за какие-то подло приписанные ему растраты. Единственный ребенок в семье, поэт ни в чем не знал отказа: первый в поселке магнитофон, лучший мотоцикл, волосы до плеч, возможность поступить по блату в БИМСХа (институт механизации сельского хозяйства) и бегство оттуда. Лихая, богемная районная жизнь. Танцплощадки, общежитие кооперативного техникума. «О, ночная жизнь!» Лариса слушала, чувствуя мучительную работу разбуженного воображения. Скажем, ночная жизнь Парижа – это что-то банальное, предсказуемое (кафе-шантаны и канканы), а вот ночная жизнь Будо-Кошелева – это пьянило!
Потом Перкова накрыла страстная любовь.
Лариса из деликатности собиралась вообще не касаться этой темы, но очень скоро стало понятно, что сварщик без этой темы не мыслит себе общения. Данута и Рогнеда. Имена умершей жены и неродившейся дочери. Когда он в первый раз рассказывал, как добивался, чтобы ему сказали, кого он потерял, дочь или сына, то не выдержал и разрыдался. Лариса легко разрыдалась с ним вместе.
– А потом я бежал, бежал от этого кладбища. Куда угодно, куда глаза глядят, хоть на стройку!
Лариса все время мечтала добыть ему абсента, чтобы по всем правилам залить поэтическую рану, но этого напитка не могла достать даже мама, несмотря на все свои медицинские связи.
«Тогда же» он начал писать стихи. Всерьез. Потому что до этого всего лишь баловался, сочинил лишь слова для пары песен местного ВИА.
– Теперь ты понимаешь, почему меня бесит, когда их не принимают и нигде не хотят печатать?
Еще бы ей не понять. Она хотела сказать ему, чтобы не волновался, она добьется, чтобы его напечатали, но сдержалась, понимая, до какой степени незнакома ей эта область жизни. Как знать, какие там действуют правила. Но, черт возьми, должна же и там быть хоть какая-то справедливость!
Потом он начинал ей читать свои, как он говорил, «тексты», и ей нравилось это слово, оно как бы заведомо выделяло читаемое из числа обыкновенных стихотворений, какие сочиняли другие, разрешенные авторы.
Будучи в самом полном смысле комсомолкой, активисткой, советской девушкой, она пьянела от сознания, что напрямую общается с источником какой-то таинственной «неразрешенности».
Чтобы не огорчать отца, она всегда ночевала дома, и капитан жил в счастливом заблуждении, что своими решительными действиями он оградил дочь от этого «шланга». Собственно, Ларисе и самой нравилось установившееся положение вещей. Такой ограниченный, дневной брак ее вполне устраивал. Удивительным образом, живя полноценной половой и, можно сказать, семейной жизнью, она оставалась и прежней Ларочкой, папиной дочей. Некий кентавр – сверху по пояс студентка за партой, отличница, все время тянущая руку, чтобы правильно ответить на заданный преподавателем вопрос, а ниже пояса, под партой, какая-то саския.
Свою компанию по продвижению творчества сварщика она начала с перепечатывания его текстов на машинке. Поэт потягивал пиво, держа на весу кисти сильных, обожженных сварочными огнями рук, выискивая нужную, но всегда неуловимую букву. За окном метель. Идиллия.
Следующий шаг – институтская стенгазета. Редактор этого издания, втайне симпатизировавший стройной, решительной Ларе, прочитав то, что она ему всучила, заскучал. Лариса, отставив крепкую, очень уверенную в себе ногу, характерным атакующим движением, вперила в него презрительный взгляд, говоривший: не согласишься – уничтожу морально. Он стал длинно и как-то аляповато оправдываться. Мол, у них выпуск ко дню Советской Армии, а предлагаемая поэма называется «Мои любовные пораженья». «Кстати, почему здесь через мягкий знак, не в размер?» Лариса знала почему, это была ее личная опечатка, но признавать свою ошибку она и не собиралась.
– То есть не вставишь?
Годунок, так звали редактора, душераздирающе вздохнул:
– День Советской Армии!
– У меня отец – капитан, – сказала проникновенно Лариса. – И я получше тебя понимаю, что нужно солдату в день его армии. Ты же вон отмазался.
– У меня астма, – тихо просипел редактор, как будто был уже в состоянии приступа.
– Врешь ты все!
Лариса сказала это просто так, но Годунок испугался. Он вспомнил, где работает мать Ларисы, в госпитале, а именно там ему выдавали белый билет в связи с редким геморроидальным недугом.
Он слишком не хотел, чтобы все в институте узнали, насколько он врал про астму. Он взял из ее рук листки, которые только что ей вернул:
– Но двести строк!
Лариса только усмехнулась, потрепала его по щеке и отправилась на следующее задание, которое сама себе дала.
Надо сказать, что дальше дело пошло еще туже, чем со стенгазетой. Повсюду ее отфутболивали. И в областной газете, и многотиражке химкомбината, и в редакции «Понеманья», спорадически выходящего областного альманаха. Даже пугливый партизан из дома Ожешко проявил неожиданную твердость и заявил, что никогда, ни при каких обстоятельствах он не станет споспешествовать этому бездарному трутню Принеманскому.
Она понимающе кивнула:
– С завистью бороться труднее, чем с немцами.
Оставив старика в состоянии сердечного приступа, она направилась в последнюю литературную инстанцию города. К Василю Быкову. Всесоюзная знаменитость должна была навести порядок среди мелких областных завистников. Оказался в отъезде.
Выслушав историю ее хождения по мукам, сварщик приголубил свою деловитую музу и успокоил, сказав, что по-другому и быть не могло. Она не поняла.
– А что тут непонятного? Ты с кем говорила, назови еще раз фамилии: Годунок, Данильчик, Михальчик, Коник. Они все тебе отказали.
– Раньше мне отказывали только злые тетки в общаге.
– При чем здесь тетки? Они все белорусы.
– И что?
– Они занимают, Лара, все ключевые посты в областной номенклатуре, в культуре в частности. Тихий заговор, грибница, понимаешь?
– Нет.
– Я, например, русский, но не просто русский, я наполовину болгарин по матери, но не в этом сейчас дело. Я русский, и за это меня душат, не дают прорваться. Белорусы многого не могут простить русским.
Лариса смотрела на возлюбленного все же с некоторым недоверием:
– Чего не могут?
– Ну, например, грубой, безапелляционной русификации. Ты не обращала внимания, что в Белоруссии школы на белорусском языке есть только в деревнях, а в городах все образование на русском. То есть любому белорусу дается понять, что место его в деревне, в его веске, сиди и не рыпайся. А националисты учат русский, выбиваются в люди, вспоминают свои корни, закипает задавленная обида, и они начинают, где возможно, сопротивляться русской культуре, тащить своих.
– Но повсюду же печатают и русских сколько угодно.
– Так для этого нужно быть не просто русским, а разрешенным русским. Если бы я сочинил что-то о партии, о Ленине, попробовали бы они мне отказать. Но стоит начать воистину творить на русском языке, вот так откровенно, беззащитно, сразу – получай! Они партизаны, они привыкли добивать тех, кто отстал от общей колонны или слишком забежал вперед.
Все сообщенное настолько потрясло воображение Ларисы, что она даже осталась ночевать у «мужа». Долго не могла заснуть, а засыпая, видела какие-то фантастические сны. Она никогда не смотрела на жизнь с этой точки зрения, она всегда жила там, где было полно разных людей, поляков, евреев, русских, белорусов, и национальные различия между ними никогда не были предметом ее размышления или домашнего разговора родителей. Единственно, в чем она отчетливо ощущала свое явное своеобразие, это военное, гарнизонное, в том смысле что не аборигенское, происхождение. Да, в ней есть офицерская кровь. Да, однажды в детстве ее испугала цыганка, и вот цыганскость тоже, пожалуй, была для нее чем-то отдельным, не общим со всеми остальными людьми. Да, цыгане и офицеры – люди особые, но по-разному. Офицеры на ее стороне, а цыгане скорее нет.
О проекте
О подписке