Читать книгу «После любви. Роман о профессии» онлайн полностью📖 — Михаила Левитина — MyBook.
image

Интеллигент с червоточинкой

Интеллигентом с червоточинкой называл меня Сергей Александрович Бенкендорф.

Мой педагог. Последний из Бенкендорфов.

Тех самых…

Он так и сказал:

– На курсе два интеллигента: Бородин и Левитин. Но первый – настоящий интеллигент, а второй – с червоточинкой.

Об Алёше трудно было бы сказать точнее, а вот как он догадался обо мне?

Я не переживаю. Мне даже льстит эта поправка к слову «интеллигент». Она помогает мне оставаться собой. Я вертлявый, самонадеянный, совсем немолодой человек. Таким был с детства, таким сделал и свой театр. Только в нем обнаруживалось еще веселье и способность к состраданию. Об этом необязательно распространяться.

Считается, что человек должен быть верен. Кому, чему – неважно. Верен и всё. Я на это не способен. Должен жить в нескольких направлениях сразу. При этом абсолютно цельно, не разбрасываюсь. Иначе мне вести за собой людей неинтересно. Артисты устали жить бесцветно, обслуживая чужую волю… для этого им достаточно государства, а театр живет по своим правилам.

Что это за правила? Прежде всего, они скучны. Их необязательно любить. Просто выучить – и всё.

Самое главное – предчувствуешь ли ты повороты или создаешь их сам. Все мои встречи неожиданны, они «из-за угла». Дальше идешь вместе с тем, кого встретил. Всё это называется случаем. Ты становишься жертвой случая или всё-таки своей собственной прихоти, своей выдумки. Ты раскладываешь свою жизнь как пасьянс, о самом пасьянсе представления не имея, раскладываешь судьбу. А навстречу выходят люди, которых ты искал. Вероятно потому, что лица их знакомы. Будто возвращаются из забытья, долгой разлуки. Ты отгадываешь, кто они. Начинается такая игра, приятная для обеих сторон. Одни радуются, что угадал, другие – что их узнали…

Так я узнал Игоря Терентьева. Сначала из книги Петрова «50 и 500» по наводке «левейший из левых», затем он сам вышел из-за угла. А потом Давид Гутман, Фёдор Каверин, Николай Фореггер, Арнольд Арнольд – все мои герои-мученики. Их временный успех среди людей сразу причиняет боль. Успех этот исчезает на твоих глазах – всегда несправедливо. Это всё большие люди. Очень большие, но без претензий на вечность. Из тех, кто пишется после главных, уцелевших в истории имен: «и другие». Я назвал так один из циклов своих передач на телевидении – «…И другие». Кто-то же должен был их представить. Я счастлив, что мне это удалось.

Представил даже, что они, ушедшие, ждут меня там, не торопят, готовят дружескую пирушку.

Ведь я не врал! Галлюцинировал – да. Но в правильном направлении.

Я отправлялся на встречу с ними, не зная адреса, и находил. Значит, нам всем это было нужно.

Конечно, они сами подсказывали путь, не одна только гениальная интуиция. Это были мои люди. У них был особый запах близких людей. Только собственное тщеславие уничтожает обоняние. Запах грешного тела, прикрытого случайным тряпьем, с пуговицей на пальто, державшейся на последней ниточке, – всё было знакомо мне. Они были безобразники, с ними – весело.

Вот не стало Фоменко, человека, насмешливо относящегося к любви, а я продолжаю искать его в толпе. И когда мне везет, я делюсь везением с близкими ему людьми. «Вот, говорят, Фоменко, нафталин, нафталин. Да, нафталин, но вокруг столько моли!» – так он сам говорил.

Это не прогулка по кладбищу, где ты садишься. как птица, на любую могилу. Это живая встреча. Но устают люди ждать. И если ты сумеешь их разбередить, выдернуть из тьмы – хорошо.

Мои актеры знают всё, о чем я думаю. До такой степени, что часто опережают меня. Я счастлив. На тайнах и мистификациях ничего не построишь. Конечно, им легче. Они движутся по сцене, они постигают мир в движении. И как бы я ни пытался их обогнать, всё равно приходится отойти в сторону. Жаль, что не стал клоуном, как мечтал в детстве. Но они смеются часто, когда я показываю. Что во мне такого смешного?

Мизансцены – это мостки между нами. Всегда можно пройти по ним туда и назад. Выстраиваю композицию наших взаимоотношений. Меняется актер – меняется композиция, про что бы ни была пьеса.

Я завишу от них смертельно. Они – от меня. Мы импровизируем, чтобы быть друг другом понятыми. Странная история – театр. Ничему не подчиняется – только внутренним связям. Так выстраивается общность, так выстраивается труппа, метод. Мы застаем друг друга в ракурсе, в непривычных положениях внутри формы. Но это для других непривычно, а для нас естественно всё, чтобы слышать друг друга. Ты, как котенок, тянешь клубок, не зная, где конец, где начало, распутывая, запутывая, боясь только одного – что клубок кончится.

Он никогда не кончится. Композиция бесконечна, она движется в попытке понять самоё себя. И я уже не знаю, где я, где моя композиция. Я начинаю думать вместе с ней… ЕЮ начинаю думать. Я актер, живу по законам мною же созданной композиции. Живу по законам пространства, в котором оказался. Можно как угодно разобрать обстоятельства, но достаточно переменить направления мизансцены, как обстоятельства рухнут. И всё пойдет в другую сторону, все твои построения. Если всё распадется, ты сам поймешь, что движение ложно. Это какой-то очень долго устраиваемый аттракцион с падениями, травмами, даже гибелью. В конце концов всё сводится к цельности, единству. А оно невозможно, потому что всё меняется. Тяготение к изменению, как вообще вся наша непослушная жизнь. Космогония продолжается. Вселенная еще не создана, не сказано последнее слово, и не надо делать вид, что ты его знаешь. Ты стоишь растерянный в потоке возможностей и ждешь, что с тобой будет дальше.

Они прислушиваются к биению моего сердца. Наши биения должны совпасть. Мы уже не можем друг без друга.

Ни одного живого примера, ни одного случая из жизни не привожу. Как будто всё в жизни остановилось. Что со мной? Что со мной? Неужели всю жизнь я смотрюсь только в самого себя и прошлую жизнь, владею только мыслью? Но я не знаю, что такое мысль. Радость, боль, но только не мысль; а мы лица, действующие по воле судьбы и бесконечной импровизации. Она вывезет тебя несомненно, надо только сделать шаг в воздух, пустоту, не задумываясь, куда тебя это приведет. К полету, падению? Надо решиться, надо решиться, не притворяясь, что тебе известны последствия. Посторонним остаются только ахи и охи, кому восторг, кому скука, им неизвестно это состояние, этот взгляд на мир, кажущийся непоследовательным вздором, небывальщиной, неразберихой. Но я-то знаю, какая за этим невыносимая красота и стройность.

До сих пор помню лето, самолет Москва – Одесса, как у Высоцкого, трап, откатывающийся от самолета, полный мужчин, протолкнувших первыми в самолет детей и женщин, несколько суток прождавших. Трап откатывается, отец и я стоим в толпе мужчин, между небом и землей, держим равновесие и нисколько не жалеем, что снова не получилось улететь.

Бугуруслан

Всё немножко смещено в сторону зачатия…

Сколько ни пишу, создается впечатление, что в мире только люди театра. Актеры, режиссеры, авторы, а я просто не знаю жизни. Но что делать, если мне так везло? Я бесполезен, я растерян в другой жизни. Хочу жить среди своих. Кто прорвется к своим, непременно будет счастлив. И вся жизнь подогнана к этому великому походу – к своим, со своими.

Я говорю не о растерянных людях, их – большинство. Я говорю о людях призвания. Вот они встретились, вот что-то не поделили и разошлись в гневе. Как это прекрасно! Какая-то возникает новая мифология. Есть о чем рассказывать детям на ночь. О борьбе этих людей, гибели, любовной страсти.

Богема.

Она везде. Она не имеет своей родины.

Она всегда смещается в сторону зачатия.

Я, как все одесситы, горжусь, что родился в Одессе.

Но где я «жил» раньше? Откуда меня доставили в этот лучший из городов, поглядывающий с высоты своего великолепия на все остальные? Нет, пора, пора прибиваться к своему берегу. И если я вступил в этот ряд воспоминаний, деваться некуда…

В искусстве не надо демонстрировать породу. Если дворняжка, постарайся оставаться ею при всех условиях.

Бугуруслан – Бугуруслан!

Сморщенный город. И такой потрепанный, что не разглядеть. Капли дождя достаточно, чтобы он расплылся и исчез.

Бугуруслан… Там встретились отец и мама. Стыдливо представляю их встречу. С разных сторон – стыдных и нестыдных. Не знаю, какое имею право вообще ее представлять. Зачем? Скажи спасибо и отойди. Жизнь получилась. Даже если она не совсем получилась, пусть останется хоть капля этого всё застлавшего дождя.

Ее родили там же, где меня зачали. Только родилась она немного позже.

Думаю, что и она почти о том же пишет сейчас свои мемуары. А как бы иначе очутились мы вместе, как не путами рождения связанные. Сколько людей не хотели нашей встречи. Я их помню. Правы они были или неправы, кто знает?

Мало ли на свете городов, в которых нас могли зачать… Почему в этом? Кто-то очень торопился с нашей встречей.

Однажды мальчиком на крыльце дедушкиного дома в чудном городе Чернигове я заглянул в бочку с дождевой водой, откуда выпрыгивали головастики и, осмотревшись, исчезали. Им было тепло в бочке, и такой масштаб жизни создавало их временное раздумье – появляться на свет, не появляться, – такой прилив сил возникал, что ты влюблялся в них заранее, во всех этих пучеглазых лягушат, которых уже дожидалась над бочкой мошкара, не подозревающая об опасности.

Клокочущий мелкий-мелкий непостижимый мир, взбаламученный.

Вот так и мы с красавицей женой, пучеглазые лягушата, зачаты были в Бугуруслане, где она и родилась, а меня увезли родиться в Одессу. Зачаты мы были, чтобы покорить человечество и полюбить друг друга. Кажется, ничего не получилось, кроме полюбить. Если даже и получилось, то странно, вихреобразно, лет так на двадцать с лишним. Чтобы встретиться, родить двоих детей и разбежаться, не успев остыть от своей любви.

Может быть, я слишком хотел поставить «Живой труп» и мнил себя Федей Протасовым? Я много кем себя мнил. Если бы я хоть что-то понимал в происходящем.

Кто объяснит, почему человек поступает безрассудно?

Почему он именно так поступает?

Что, я недостаточно любил людей?

Не умел любить?

Выстелил дорогу к свету их телами?

Подло ли это – воспользоваться другими ради какого-то своего замысла?

А если ты и сам – всего лишь замысел?

Может, и нет тебя вообще? Только общая постылая постель и твои воспоминания о том, как всё прекрасно начиналось.

Ее воспоминания другие: «Тело очень болело. Я не любила, когда ты сразу набрасывался». Разве набрасывался? Я светился счастьем, а ты протягивала ко мне руки, когда я входил. Я рассчитывал на такую любовь всегда, а ей, оказывается, было уже достаточно.

Как я могу понравиться?

С кем меня сравнивать?

Ведь я ни на кого не похож.

Идиот, идиот. Беспокойный, ничей. Надо вырвать из себя жало замысла.

Записать поведение человека. Сначала увидеть, потом записать, пусть даже в памяти, и поделиться им с актерами. Вдруг совпадет с тем, что и он видит. Он туда же смотрит? В ту же сторону? В сторону спектакля, который уплывает от нас, не успев возникнуть? Мы его создаем, как нам кажется, а он, оказывается, принадлежит самому себе. Корабль недостроенный, недоделанный плывет к зрителю, который ни при чем. Как весело, Господи, терять собственное творение, не успевая его даже оглядеть.

Прощай, мой корабль!

Надежда моя, прощай.

На премьере я еще появлюсь, но на следующих спектаклях – никогда. Пусть плывет усилиями других, не давая в себе сомневаться.

Можно ли подержать стихи в руках? Не напечатанные, сами стихи? Можно, конечно можно, но только в театре. Театр – это когда одна ладонь вмещает в себя другую, не причиняя боли. Рукопожатие. Вот и всё, вот и всё… А вы говорите – перформанс.

И вот через много лет она звонит мне из Одессы, где оказывается случайно с каким-то антрепризным спектаклем, и говорит: «Вот я сижу на Еврейской улице, ну ты знаешь, здесь весна, тепло». А я отвечаю: «Если у тебя есть несколько минут, поезжай на Второе еврейское кладбище, посмотри, что там с могилами моих родителей, положи цветы, участок 92».

Говорю и сам удивляюсь, что прошу ее это сделать. О чем она будет говорить с ними, лежащими тихо и неподвижно, напуганными ее приходом?

Зачем я это делаю?

И она отвечает:

– Еду.

Да, Бугуруслан, Бугуруслан!

Необыкновенный город.

Изнуренный прошлым, обшарпанный, ничей…

Какой там город – бочка с дождевой водой, в которой родятся хорошие люди.

Она побывала на Втором еврейском в Одессе…

Я – в Бугуруслане через тридцать лет после нашей разлуки. Там моя мама встретилась с отцом и странным образом определила судьбу этой девочки, живущей при церкви у своего дедушки-настоятеля… Этой девочки, родившей мне двух чудесных детей со своей особой судьбой каждый, и главное – полюбившей в шесть лет гулять по кладбищу возле церкви.

Там она сидела на скамеечке и смотрела на пропеллер – всё, что осталось от учебного самолетика, погибшего при попытке снизиться и поймать лису для моей мамы курсантом Алёшей, возможно, первым маминым мужчиной.

Она сидела и зачарованно смотрела на пропеллер. О чем она думала, эта красавица?

Вряд ли о судьбе. Может, это сама судьба думала о ней.

Заросло это кладбище, Ольга Михайловна, нет больше могилы возле церкви, но ты попала правильно. Этот участок земли и привел нас друг к другу.

Заметить мою маму было нетрудно. Даже среди пятисот девушек, отправленных в войну в Бугуруслан, в Центральное справочное бюро по сбору информации о попавших в плен, пропавших без вести в войну, развеянных, искалеченных… Даже среди этих красавиц она выделялась весельем и красотой. Отец же был настырен и великолепен.