Долго лежал в состоянии полного беспамятства Федор-торжичанин, испытавший на себе всю тяжесть княжеского гнева. Веки его глаз были опущены, как у мертвого, лицо покрыто синеватою бледностью, руки беспомощно раскинуты крест-накрест; только слабое дыхание, колебавшее его впалую грудь, доказывало, что он еще не покинул сей бренный мир и что князь Василий Дмитриевич не сделался его убийцею.
В Москве Федора-торжичанина знали многие; бояре и купцы любили и почитали его как «блаженненького, юродивого человека», ведущего праведную жизнь, но юродство его было совсем особенное: он не представлялся полоумным, «тронутым» человеком, подобно другим юродивым, не говорил притчами и загадками, а прямо обличал того или другого во грехах его, прямо указывал на то, в чем состоял грех, и требовал возможного исправления. Одежду он носил всегда одну и ту же – ветхую, дырявую сермягу, похожую скорее на решето, чем на одежду; под сермягою была длинная холщовая рубаха, свешивавшаяся ниже колен, и ворот этой рубахи он всегда наглухо застегивал, точно боялся показать людям свое тело. Некоторые догадливые москвичи говорили, что Федор носит вериги и старается скрыть их, но сам Федор решительно отвергал это и говорил, что «не ему, псу смердящему, убивать плоть свою таким образом, как делали это истинные подвижники Божии». Не один купец предлагал ему теплую одежду и обувь, потому что Федор ходил в своей дырявой сермяге и босиком и зимой и летом, но «блаженненький» не принимал ничего и советовал отдавать все нищей братии, а сам довольствовался кусочками хлеба, которых собирал ровно столько, чтобы не умереть с голода. Пристанища у него никакого не было: не в его обычае было ночевать под теплым кровом, и только в редких случаях проводил он ночи в церковных сторожках, снисходя к просьбе добросердечных пономарей, желавших сохранить его от стужи. В «каменном городе», или Кремле, он никогда не бывал, по крайней мере, его ни разу не видели там, а почти всегда расхаживал по улицам, прилегающим к Кучкову полю, где на одном месте начал даже устраивать какой-то странный помост из попадавшихся бревен и досок, а на вопросы: для чего он это делает? – отвечал:
– Место почетное уготовляю. Прибудет сюда гостья великая, знаменитая, мир и спасение. Она принесет, а никто не заботится о достойной встрече Ее! Позабочусь хотя я, убогий. Не в грязи же Ей остановиться!
– Да какая гостья-то? – допытывались любопытные, зная, что Федор-торжичанин ничего спроста не сделает. – Скажи, сделай милость, дедушка. Ведь ты не любишь загадками говорить.
– Не люблю я морочить людей православных, но не пришло еще время для сего, – качал головою юродивый и продолжал устраивать свой помост, похожий, скорее, на детские игрушечные домики, нежели на что-либо серьезное.
– Чудный, мудреный дедушка! – улыбались добродушные москвичи и оставляли в покое «блаженненького», не желавшего объяснить, о какой именно гостье у него речь шла.
Несмотря на свою популярность среди простого народа московского, Федор появился в стольном граде сравнительно недавно. Произошло это таким образом.
В 1392 году, ровно три года назад, московский митрополит Киприан ездил из Москвы в Новгород с важным делом духовным. Было так не столь давно, что новгородцы обращались к митрополиту московскому в делах судных, то есть представляли на его суд свои жалобы друг на друга, имевшие важное значение; при этом они платили «судную пошлину», составлявшую большое подспорье в обиходе владыки, но год за годом подобный обычай забывался и наконец прекратился окончательно, будучи признан новгородцами за нечто унизительное для их дорогой вольности. Митрополит решил восстановить этот обычай и прибыл в Новгород с целью вытребовать от новгородцев «судную грамоту» или обязательство относиться к нему в судных делах, но свободолюбивые новгородцы решительно отказали ему в этом и заявили, что они клялись не зависеть от суда митрополитов и написали даже грамоту в таком смысле. Подобный отказ весьма огорчил владыку, и он уехал в Москву очень недовольный новгородцами, но, конечно, ему и в голову не приходило того, что его неудачная поездка повлечет за собою большое кровопролитие.
Случилось так, что великий князь Василий Дмитриевич тоже нашел причину немалую гневаться на Новгород. Когда-то – в 1386 или 1387 году – новгородцы платили так называемую «народную дань» отцу его, Дмитрию Ивановичу Донскому, а затем почему-то дань эта была забыта и новгородцы не признавали себя обязанными ее платить. Тогда великий князь, не имея никаких оснований требовать «народной дани» с Новгорода, обрадовался встретившемуся предлогу вступиться «за честь митрополита» и, почти против воли последнего, предъявил к новгородскому вечу такое требование: или признать митрополита московского судиею в делах гражданских и, кстати, платить ему, великому князю, народную дань, или же потерпеть «великое разорение». Новгородцы, разумеется, отказались удовлетворить требование князя, и Василий Дмитриевич выполнил на деле свою угрозу. С наступлением 1393 года полки московские, коломенские, звенигородские и дмитровские, предводительствуемые братом великого князя Юрием Дмитриевичем и дядею его, князем Владимиром Андреевичем, взяли Торжок, входящий в состав новгородских владений, и объявили его присоединенным к Московскому княжеству. Торжичане не противились великокняжеским воеводам, но когда московская рать, разорив несколько новгородских областей и набрав множество пленников, обратилась вспять, не решившись приступить к самому Новгороду, в Торжке вспыхнуло возмущение. Новгородцы подослали лукавых людей «бунтовать Торжок», и торжичане зашумели на вече. Началась ссора между сторонниками московского князя и горожанами, расположенными к новгородскому правительству, и в происшедшей свалке был убит влиятельный боярин, именем Максим, весьма любимый князем Василием Дмитриевичем. Это ужаснуло всех, но было уже поздно поправлять «ошибку». Никто не желал убийства, немногие были виновны в нем, однако юный государь московский велел воеводам снова идти на Торжок, разыскать виновников убийства и представить их в Москву.
Приказание было немедленно исполнено. Воеводы захватили в Торжке семьдесят человек, не разбирая, кто прав, кто виноват, и скованными привезли их в Москву. Начались суд и расправа. Напрасно несчастные торжичане молили о пощаде, доказывая, что они не виновны в убийстве боярина Максима, великий князь слушать не хотел их оправданий и, по совету бояр, присудил их к смертной казни через четвертование. Осужденных вывели на площадь, народу собралось множество, палачи принялись за свое дело. Человек за человеком выводились осужденные на особый помост, перекрестясь, ложились на доски, и палач отрубал им сначала правую руку, потом левую, потом ноги и, наконец, голову!..
Зрелище было ужасающее. Немногие могли смотреть на это, и к концу казни ни одного любопытного не оказалось вокруг: все рассеялись по домам. А дьяки и тиуны великокняжеские кричали: «Так гибнут враги-недруги государя московского! Взирайте, православные, и уразумейте!..»
Ужас обуял москвичей. Никогда они не видали такой жестокости. Разве только татары неистовствовали так… А великий князь торжествовал: он покарал непокорных! Однако, несмотря на общий страх, наведенный подобною казнью, в тот же день, вечером, по улицам Москвы сиротливо ходил седенький сморщенный старичок, с непокрытою головою и босой, облеченный в дырявую сермягу, и говорил во всеуслышание:
– Море, море крови! Захлебнуться можно!.. Кровь, везде кровь! Все неповинная кровь!.. Именитые бояре и воеводы кровью забрызганы: на ином много крови, а на ином только капелька… А все ж на многих есть кровь! А на князе великом, на юном Василии свете Дмитриевиче, крови больше всех! И лику его не видно из-под крови! Полюбил дюже князь великий кровь человеческую: и пьет ее, и обливается ею, и других заставляет пить! О, горе, горе ему, грешному, и всем горе, и мне, убогому, горе!.. Не минует жестокосердных и нечестивых карающая десница Божия!..
– Молчи, неразумный! – останавливали его сострадательные люди, понимавшие, что о таких делах говорить громко нельзя. – Не тебе судить великих мира сего! Над ними Судья один Бог! А ты что за человек проявился? Отколева?
– Я человек убогий. А родом я из Торжка-города, над коим разразился гнев князя великого. А зовут меня Федором…
– Зачем же ты прибыл сюда?
– Бог привел меня, добрые люди, Бог привел. Пришел я сюда следом за неповинными страдальцами и муки ихние видел, а теперича по стольному граду ходить стану и совесть в людях пробуждать…
– Да ведь казнит тебя князь великий, ежели узнает про речи твои! Не любит он, когда его осуждают…
– Тело мое во власти его, но душою Бог владеет, и не боюсь я владыки земного. Бог – мой покров и защита. Сохранит Он меня, недостойного, от зверя кровожадного…
– Ой, не говори так, брат Федор! – испуганно перебивали сострадательные, с опаской оглядываясь кругом. – Не следно уподоблять князя великого зверю кровожадному. Беду можешь нажить…
– Не та беда, что тело сокрушает, а та беда, что душу погубляет! – горячо возражал Федор, не страшившийся гнева княжьего, и продолжал говорить обличительные речи против государя московского Василия Дмитриевича и его приближенных, дававших своему повелителю недобрые советы…
Уже два года прошло с тех пор, а Федор-торжичанин не имел случая высказать великому князю своих мыслей. А люди московские, даже бояре именитые и чиновники великокняжеские, с которыми он часто встречался и которых смело обличал в их пороках, не передавали о нем Василию Дмитриевичу. Все москвичи считали Федора за праведного человека, за «блаженненького» и преклонялись перед его святостью, не обижаясь за резкие слова, а если и находились неверующие в его «доброумие», то это только люди легкомысленные, черствые сердцем, которые говорили, что «на дурака и серчать не стоит», и равнодушно проходили мимо него, не внимая укоризнам юродивого.
Однако настало время – и встретился Федор-торжичанин с великим князем Василием Дмитриевичем. Юродивый высказал последнему много горьких истин, и не сдержался юный властитель московский. Кровь забурлила в нем, сердце исполнилось гнева, – и пострадал выходец из Торжка-города за правду свою. Брошенный на кучу камней сильною рукою Василия Дмитриевича, лежал он теперь, бледный и неподвижный, под солнечным зноем, и долго бы, может быть, пролежал он, если бы не проехали мимо двое старых монахов Симонова монастыря на тряской телеге, которые увидели Федора и, укоризненно качая головами, подняли и положили его в телегу.
– Кажись, жив еще, – промолвил один из них, приникнув ухом к груди несчастного. – Сердце чуть слышно бьется. И кто его прибил так? Недобрый человек тот.
– Зла нынче много развелось на свете, зла много! – вздохнул другой, и телега двинулась дальше, увозя Федора-торжичанина, ничего не видевшего и не слышавшего.
В Симоновом монастыре, стоявшем на левом, возвышенном берегу Москвы-реки, в шести верстах от Кремля, звонили ко всенощному бдению, когда в монастырские ворота въехала телега с двумя иноками, подобравшими обеспамятевшего юродивого. Иноки ездили в митрополичье село Голенищево по повелению владыки Киприана, посылавшего их туда по какому-то делу, и теперь, возвратясь оттуда, внесли бедного торжичанина в обительскую странноприимницу, а затем поспешили к владыке, жившему в просторной келье, рядом с храмом Рождества Пресвятой Богородицы.
– Спаси вас Бог, братья. Спасибо, что по слову моему сделали, – сказал митрополит, когда старцы доложили ему об исполнении его приказания. – А в Голенищеве все ладно ли?
– Ладно, ладно, владыко. Все в мире обстоит.
– А поп Стефан не болеет уж?
– Поправился, владыко. Милосердный Бог помог. В сии часы он о твоей милости заботился: как-то, дескать, владыка святой в Симоновом живет? Палаты митрополичьи, что в Кремле, не сразу мастера перестроят, а в Симоновом кельи теснее. С непривычки то-де и трудно покажется.
– И то я, грешный человек, живу роскошно, – улыбнулся митрополит, поглаживая свою седую бороду. – Не такой бы труд для меня надобен!
– А потом сетует он, – продолжали иноки, почтительно выслушав слова Киприана, – почто-де владыко святой оставил в забвении Голенищево? Палаты-де твои святительские пусты стоят, и людишки твои верные о тебе плачутся…
Владыка опять улыбнулся. Подобное сообщение старцев доставляло ему удовольствие. Голенищево было любимое его село, куда он часто удалялся из Москвы, особенно в летнюю пору, и где проводил время в приятной тишине и уединении. В Голенищеве его все любили, начиная с попа Стефана и кончая последним смердом; в Голенищеве не существовало стеснительных церемоний в обиходе, как при великокняжеском дворе; не было там ни боярской спеси, ни чрезмерной раболепности второстепенных чиновников, ползающих «во прахе земном» перед тем, кто выше их, и задирающих нос перед низшими; не было и козней подпольных, чего владыка терпеть не мог, а была самая первобытная простота, мир и согласие. Митрополит, приезжая в Голенищево, делался как бы не важным лицом духовным, а простеньким старичком-иноком, к которому все шли со своими «докуками» и все получали желаемое. Киприан любил народ и народ любил Киприана, хотя последний и не был русским человеком по происхождению (он был серб), но народ ценил не происхождение, а доброту маститого святителя, и эта любовь народная особенно трогала митрополита.
Однако в описываемое время Киприан не мог покинуть Симонова монастыря, где у него происходили ежедневные совещания то с великим князем о делах государственных, то с приезжающими иногородними епископами о делах церковных. Он ответил словоохотливым инокам:
– Знаю, знаю, что любят меня в Голенищеве, но недосужно ехать туда. Дел много накопилось… А еще ничего не скажете вы?
Старцы переглянулись между собою, и один из них проговорил:
– А еще скажем мы тебе, владыко, что на дороге мы полумертвого человека подобрали и привезли…
– Где подобрали?
– На Кучковом поле, владыка, около рва, вновь устроенного. Голова его в кровь разбита и лик тоже в крови. Полагать надо, злой человек обидел его.
– Господи помилуй! – перекрестился митрополит. – Средь бела дня разбойство на Москве учиняется. А неведомо вам, что за человек он?
– Это человек юродивый, владыко. Нередко он бывал у нас. Зовут его Федором-торжичанином.
Лицо Киприана омрачилось.
– Федором-торжичанином, говорите вы? Знаю, знаю. Агнцу подобный человек. Не раз я говаривал с ним и уразумел, что он не от мира сего… Кто же обидеть его мог?.. Ах, Господи, Господи! На такого голубя чья-то рука поднялась!.. Ведите меня к нему. Где он? Нельзя ли помочь ему чем?
Митрополит торопливо надел на голову скуфейку, взял посох и вышел из кельи, сопровождаемый обоими старцами и молодым служкою, всюду следовавшим за владыкой.
Бесчувственный Федор-торжичанин, внесенный в монастырскую странноприимницу, был передан на руки инока Матвея, искусного врачевателя всяких болезней. Когда митрополит вошел в странноприимницу, Матвей уже перевязал голову юродивому, обмыл ему лицо водою и трудился над приготовлением какого-то пластыря, имевшего чудодейственную силу при заживлении ран.
– Что с ним? Оживет ли он? – с участием спросил Киприан, наклонясь над лицом раненого.
– Бог милостив, владыко святой, – отвечал Матвей. – Голова до крови проломлена, и плечо вывихнуто было, но перевязал я раны его и плечо поправил. А потом на раны пластырь наложу. Все как рукой снимет.
Митрополит кивнул головой.
– Добро, добро. А скоро ль очнется он?
– Кажись, скоро… Да вон уж открывает он глаза, смотрит… сказать что-то хочет…
Страдалец действительно очнулся. Веки его глаз затрепетали и поднялись; во взгляде его выразилось нечто вроде радости, когда он увидел Киприана. С запекшихся губ Федора сорвался шипящий полушепот:
– Выйдите… выйдите все. Скажу я слово великое владыке милостивому. Благоизволь выслушать, владыка сердобольный.
Митрополит махнул рукою, и все вышли. Тогда Федор взглядом подозвал к себе Киприана, и когда тот наклонился к нему, он заговорил слабым голосом:
– Прости меня, недостойного, владыко. Утруждаю я слух твой. Но беда грозит земле Русской… Туча грозная из-за Волги-реки поднимается! Из-за каменных гор, из-за синих морей восстает на весь род людской страшный воитель! И воюет он не только царства христианские, но и татар, и турков не щадит… Никто не ждет его на Руси, а он как снег на голову нагрянет!.. Не гневайся на меня, владыко, я правду скажу: на Руси святой стон стоит от утеснений княжеских, от всяких прижимок боярских да от поборов алчных сборщиков! Не татарские баскаки ныне дань сбирают, а русским людям не легче!.. Дерзнул я, немощный, сказать слово сердечное, не криводушное князю великому, а он меня наземь повергнул! Не любит он по-христиански жить… да Бог ему Судья! Не питаю я обиды на него…
– Так это князь великий обидел тебя? – воскликнул Киприан, пораженный услышанным от юродивого. – И как у него поднялась рука на человека убогого?!
– Бог ему Судья, владыко, – повторил торжичанин, говоря все тише и слабее. – Да Русь православную мне жаль: гибнет она, родимая, гибнет! Князь великий бражничает под праздник Господень… а враг наступает! Молись, владыко, Царице Небесной, всегдашней Заступнице нашей… Дохожа твоя молитва до Неба. Молись… молись! Страшный воитель идет из-за гор каменных…
Юродивый не договорил и смолк. Слабость овладела им, свет выкатился из очей – и он лишился чувств…
– Чудны дела Твои, Господи! – шептал владыка, выходя из странноприимницы, где оставался Федор-торжичанин под присмотром инока Матвея. – Устами убогого человека открываешь Ты будущее! Да, погрязли мы в грехах. Молиться, молиться нам надо. Но какой же воитель грядет? Не хан же Тохтамыш Кипчакский? С ним в дружбе великий князь состоит. Ужли Тимур Чагатайский? Слыхать, у него воинство несметное и за тридесятью землями он живет. Неужли он ополчается?..
Киприан не успел дойти до церкви Рождества Богородицы, где он хотел отстоять всенощное бдение, как из Кремля во весь дух примчалась крытая повозка-каптана, и сопровождавший ее дьяк объявил, что «владыку милостивого» немедля же просят пожаловать во дворец.
Киприан сел и поехал.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке