Свой среди чужих, чужой среди своих…
21 ноября 1935 года. Москва. Дом на набережной. Квартира Тухачевского.
– Михаил Николаевич уже спит. Он очень устал. У вас что-то срочное? – как сквозь туман донеслось до Агаркова.
– Нет, нет, мы, пожалуй, зайдем завтра. Будить не нужно, пускай отдыхает, – произнесли смутно знакомые голоса, после чего послышались шаги и звуки закрываемой двери.
Николай Васильевич резко и глубоко вздохнул, выгибаясь всем телом, и открыл глаза.
В комнате было прохладно, свежо и темно. Он огляделся. Из-за плотно занавешенных окон в помещении стоял густой мрак, из которого зрение выхватывало лишь отдельные фрагменты обстановки. Комната была совершенно незнакома, как и запахи. С улицы доносились звуки дождя и… автомобилей, движущихся по асфальтированной дороге.
– Что за чертовщина, – подумал старый маршал и, решительно встав с дивана, пошел к выключателю. – Стоп. Откуда я знаю, что выключатель здесь? – пронеслась в его голове очередная мысль. – Я же эту комнату вижу в первый раз… или не в первый? – Но он все же решил проверить и привычным движением руки протянулся к небольшой эбонитовой коробочке с рычажком, прикрученной к стенке. Щелкнул переключателем. Загорелся несколько тусклый электрический свет, освещая окружающую его тьму. – Странные обои, – вновь пронеслась мысль в голове у Николая Васильевича.
– Дорогой, ты уже проснулся? – раздался женский голос из-за двери. Он вызывал приятные эмоции и чувство какой-то близости. Николай Васильевич попытался сообразить, где он и что вообще происходит… – Дорогой, ты меня слышишь?
– Да. Я еще полежу немного, – ответил Агарков, пытаясь потянуть время и осмотреться. Каждая секунда была на счету, по крайней мере, чувство опасности просто раздирало Николая Васильевича противоречивыми эмоциями. Но разобраться с ситуацией ему не дали. Дверь открылась, и в комнату вошла миниатюрная женщина с черными волосами и живыми глазами. – Нина, – не то спросил, не то заявил Николай Васильевич. Для него эта женщина была чужой, однако смутные чувства и эмоции накатывали из глубины сознания. Нет, он ее не любил, но…
– Миша, что с тобой? – запричитала эта незнакомая женщина. – На тебе лица нет. Тебе плохо?
– Нет, что ты, – сказал Агарков, понимая, что у него на лбу выступил холодный пот, а голова кружится. В голове поднимался дикий вихрь незнакомых мыслей, чужих воспоминаний… Чужих?! Николай Васильевич замотал головой, сделал несколько шагов вперед, аккуратно подвинув с прохода эту знакомую незнакомку. Вышел в коридор. Сделал шаг. Взглянул в зеркало и, увидев там отражение надменного и холеного лица азартного авантюриста и властолюбца, одновременно чуждое и ненавистное и в то же время – обыденно-знакомое, постоял, покачиваясь, несколько секунд с выражением искреннего, неподдельного ужаса. А затем мутный вихрь в голове рывком поднялся выше и накрыл сознание. Николай Васильевич – или уже Михаил Николаевич – рухнул на пол.
Интерлюдия.
– Что с ним? – щебетал знакомый голос незнакомки, едва прорывающийся сквозь толщу потока информации и эмоций, который крутился вихрем вокруг сознания Николая Васильевича.
– Ничего страшного. Нина Евгеньевна, не переживайте вы так. С ним все нормально. Просто высокая температура. По всей видимости, Михаил Николаевич где-то простудился, вот и плохо стало. Пускай полежит немного. Думаю, поутру придет в себя, а там уж и меня вызывайте.
26 ноября 1935 года. Москва. Кремль. Кабинет Сталина.
– Врачи говорят, что Михаил Николаевич уже идет на поправку.
– И чем вызвано плохое самочувствие товарища Тухачевского? – задумчиво пыхтя трубкой, спросил товарищ Сталин.
– Врачи разводят руками. Внезапное повышение температуры. Холодный пот. Потеря сознания. В течение первых суток была дважды зафиксирована остановка сердца. Кратковременная. Но при этом никакой инфекции не обнаружено, следов алкоголя или отравления тоже. Михаил Николаевич смог очнуться только несколько часов назад и пока еще очень слаб. Плохо узнает людей. По заявлению Нины Евгеньевны он совершенно переменился характером. Стал спокоен. Вдумчив. Молчалив.
– Когда товарищ Тухачевский поправится?
– Медики очень осторожны в прогнозах, товарищ Сталин. Впрочем, если Михаил Николаевич будет чувствовать себя хорошо, его могут выписать через три-четыре дня. Но не раньше, поскольку опасаются рецидива.
– Хорошо, вы можете идти, – кивнул Иосиф Виссарионович и продолжил свое чтение.
28 ноября 1935 года. Москва. Отдельная палата одной из московских больниц. Раннее утро.
Агарков лежал на своей койке и рассматривал чисто выбеленный потолок. Думал и тихо паниковал, стараясь не подавать вида.
Прошла неделя с того момента, как он очнулся здесь. Поначалу ему показалось, будто бы он попал в ад и над ним решили посмеяться – поместив в тело того, кого он презирал. Причем не просто так, а за полтора года до расстрела. Тонкий юмор, только очень черный и циничный. «Кому же это я так дорожку перешел?» Но ответа не было, сколько Агарков ни пытался его найти. В Бога он не верил, а больше вроде и некому так шутить. Так что пришлось просто отложить неразрешимый вопрос подальше и заняться куда более насущными проблемами, каковых было немало.
Вселение Агаркова в тело Тухачевского закончилось для последнего весьма плачевно. Личность «старого жильца» оказалась просто смята бурлящей ненавистью и яростью, которые умирающий маршал принес с собой из прошлой жизни. По всей видимости, Михаил Николаевич даже понять ничего не смог, так как дикий смерч ворвался в него стремительно и без каких-либо предупреждений, круша все на своем пути. А когда ситуация стабилизировалась, от личности Тухачевского остались только жалкие обрывки эмоций и воспоминания. О да! Воспоминаний было очень много. Фактически Николай Васильевич теперь помнил обе жизни. Каждый прочитанный или написанный документ. Каждое произнесенное слово. Взгляды. Лица. Ужимки. Одежду. Запахи. Когда осознание этого навалилось на старого маршала, то Агарков чуть с ума не сошел. Но обошлось. Одно для Николая Васильевича было непонятно: как два таких непохожих пласта воспоминаний смогли не только переплестись между собой, но и ужиться. Две немаленькие жизни превратились в одну – общей протяженностью сто восемнадцать лет. Хорошо хоть люди практически не пересекались, а то бы он точно лишился рассудка.
И при этом, находясь в таком внутреннем раздрае, ему приходилось срочно искать выход из той сложной ситуации, в которую себя загнал Тухачевский, превратившийся к исходу 1935 года в политический труп, несмотря на все видимые знаки благоволения со стороны верховной власти. Агарков же оказался в положении шахматиста, севшего за доску в момент сочетания жесточайшего цейтнота с цугцвангом, когда флажок повис на кончике стрелки, а любой из ходов, разрешенных правилами, лишь ухудшает положение его фигур. В шахматах остается единственное разумное решение – положить короля на бок и признать поражение, если, конечно, не пытаться резко сменить правила игры, ошеломив противника ударом доской по голове в стиле знаменитого на все Новые Васюки гроссмейстера Остапа Ибрагимовича Бендера. В жизни то же самое – чтобы получить шанс на победу в безнадежной ситуации, нужно суметь мгновенно сделать нестандартный ход на грани безумия. Который еще предстоит найти, отбросив кипу заведомо провальных идей вроде «просто пойти и все рассказать Сталину». Хотя, если подойти к этому бреду творчески и «пойти» не просто, и «рассказать» не все и в лоб…
За такими размышлениями Агарков даже не заметил, как прошел день. Принесенный обед проглотил молча и быстро, не обращая на содержимое тарелки никакого внимания. Как сомнамбула. Ужин ожидала та же участь. Из задумчивой прострации его вырвали только старые друзья прежнего владельца тела, пришедшие под самый вечер в палату проведать своего товарища. Медики, конечно, пытались возражать, но разве откажешь в такой малости героям Гражданской войны с ромбами в петлицах? Проще остановить голыми руками разогнавшийся бронепоезд, чем толпу веселых командармов и комкоров, привыкших решать проблемы лихим наскоком. Вот и сейчас смеющийся Уборевич подхватил под мышки дежурную медсестру, пытавшуюся загородить проход к палате, и просто переставил ее в сторону, попутно назвав красавицей и чмокнув в щечку. Сорокалетняя тетка, которую с младенчества никто не носил руках, стояла около стены, молча разевая рот, а лечащему врачу, выглянувшему из ординаторской, пришлось довольствоваться клятвенными уверениями гостей, что они, мол, только на минуточку.
Палата моментально наполнилась скрипом ремней и сапог, запахами одеколона с легким оттенком дорогого коньяка и атмосферой чего-то неуловимого, что приносят с собой военные, в ней сверкали улыбки и звучали слегка приглушенные приветствия.
И вот тут вскрылась большая проблема. Дело в том, что все эти люди были друзьями Тухачевского, Агарков же пока не чувствовал к ним ничего, кроме глухого раздражения от бесцеремонного вторжения. А актер из Николая Васильевича был весьма слабый, особенно в столь сложной ситуации, поэтому, борясь с предательскими эмоциями, ему пришлось демонстрировать предельную замкнутость и угрюмость, ссылаясь на общую усталость. Но ведь долго так продолжаться не могло. И Николай Васильевич это прекрасно понимал. Даже актерам для того, чтобы их игра выглядела реалистичной, приходится вживаться в роль и начинать самим верить в то, что они несут со сцены. А тут «старый солдат, не знавший слов любви». Куда ему тягаться с профессионалами в искусстве театральной импровизации…
Однако Агарков очень сильно опасался разоблачения. Конечно, ситуация не совсем напоминала тот, доведенный почти до абсурда гротеск, что был показан в советском кинофильме «Король-олень», но коренные изменения в мимике и эмоциях проступали очень сильно. Ведь личность Агаркова, ворвавшаяся в тело Тухачевского, с каждым часом все полнее захватывала контроль над своим новым вместилищем, перестраивая его реакции и рефлексы под себя. Собственно, эта, так сказать, акклиматизация и вызвала потерю сознания с совокупным букетом недомоганий, выступив последним рубежом обороны от почти неизбежной шизофрении.
Что будет дальше? Жена, безусловно, очень быстро заметит странное поведение супруга, но это дело семейное, и, если он не станет пить горькую или демонстративно плевать на портрет Сталина, вряд ли она побежит жаловаться в партком или в «органы». А вот «друзья»… Они ведь тоже заметят неладное. Пусть и не сразу, но заметят. Что за этим последует, неясно, но ничего хорошего ожидать не приходится. Любая не объясненная вовремя странность в поведении грозит потерей поддержки «стаи», а сам по себе Тухачевский к середине тридцатых уже не был сколько-нибудь значительной фигурой, имеющий вес лишь как выразитель интересов группы красных командиров, которых через пару лет назовут троцкистским заговором. Оставшегося же в одиночестве маршала сожрут в два счета, не дожидаясь приснопамятного тридцать седьмого года. И сколько у него есть дней? Два? Три? Неделя?
К этому моменту Николай Васильевич уже свыкся с тем обстоятельством, что судьба дала ему второй шанс. Главным призом новой гонки он видел срыв планов внешних и внутренних врагов по разрушению страны, которой он отдал почти полвека каторжного труда. И пусть дорога к этой цели была похожа на переход по огромному болоту, где проверенный путь обрывался тупиком, пусть под ногами колыхался ковер из гнилых корней чужих честолюбий, скрывающий трясину «высокой политики», пусть дальний край болота затянут туманом изменчивой идеологии. Пусть. Но позор девяносто первого года не должен повториться, и точка. Сам Агарков не рассчитывал дойти до финиша, но надеялся успеть проложить пару десятков шагов нового пути, обходя известные ему ямы, – да хоть один-единственный шаг, позволяющий, вероятно, исправить хоть что-то. Пусть даже ценой своей жизни. И тут такая неприятность… Как из нее выкручиваться?
О проекте
О подписке