В таких подробностях Сабуров помнил свои стычки не всегда. Поначалу, когда бой кончался, он не мог сказать себе: что делал, как поступал и куда бежал. Потом ему объяснил один кавалерист его эскадрона – простой мужик, взятый по мобилизации из Олонецкого края: «Нам память дырявой на то и дадена, чтоб все плохое забывать. А иначе голова лопнет от злодейства, которое мы на земле творим». Но постепенно Сабуров и его сознание стали обрастать твердым натоптышем, он запоминал бои и особенно рукопашные схватки, мог вспомнить мельчайшие подробности убитого им врага, вроде цвета глаз или маленькой родинки у него под нижней губой. Люди, отправленные на тот свет его рукой, не приходили к нему в страшных снах, не маячили помимо его воли перед глазами, он просто мог вспомнить их, всех и каждого, если ему этого хотелось.
Сабуров перенес привычку запоминать врага в лицо и на эту войну. Количество убитых им красных приближалось к цифре сраженных Сабуровым немцев, и он придумал свое индивидуальное суеверие: как только эти цифры сравняются – именно в тот момент и кончится война. Результат, как мы уже знаем, его не интересовал.
Он не верил человеку, которого нынче утром он выручил от гибели или взял в плен (смотря как глянуть), что ехал сейчас бок о бок с ним. Но и выводить на чистую воду этого человека у Сабурова не было особого рвения, хотя он и заготовил на вечер один ловкий вопрос – в этом Гаранин не ошибся.
Они очень долго ехали молча, думая каждый о своем. Гаранин, к примеру, размышлял: «Интересно, чего он хотел добиться этой выходкой с тем неопрятным чудаком? Неужто и впрямь думал, что я клюну на эту дешевую уловку и брошусь защищать бедного солдатика? Если так, то совсем они нас за идиотов держат».
Сабуров, в свою очередь: «Чего я прицепился к этому бедолаге? Словно бес попутал… Никогда за собой раньше такого не замечал, да и солдаты, кажется, обалдели. Отпроситься, может, у полковника на денек в город? Выспаться, побездельничать».
Дорога утомила Гаранина, солнце палило жестоко, рана и ссадины на спине стали гореть огнем. Въехав на улицы уездного городишки, они держались теневой стороны, но сильно это их не спасало, воздух прогрелся даже под кронами деревьев. Гаранин ощутил себя летящим на машине времени, она перенесла его на несколько лет назад: по улицам ходили чиновники в кителях и фуражках со значками дореволюционных ведомств, шумела кое-где торговлишка, толкался у единственного в городе синематографа народ, никаких тебе лозунгов, растянутых посреди улицы на красном кумаче, никаких тебе призывных плакатов.
Сабуров переговорил с дежурным врачом, и Гаранина отвели в приемную. Пожилой санитар помог снять форму, проводил к ванной, выдал полотняное белье и халат, а после сменил повязку. В полутемной палате были занавешены окна, солнце не мешало дневному сну больных и раненых. Плотный храп подсказал Гаранину, что здесь их не меньше десятка. Санитар указал Гаранину на свободную койку.
Глеб с удовольствием сомкнул веки. Ему бы хотелось расслабиться и безмятежно уснуть, но он помнил: даже в этом госпитальном спокойствии он должен дремать вполуха, не ослаблять волю и не расставаться с сознанием. Ведь спросонок можно ляпнуть чего-нибудь. Вот так откроешь глаза, потянешься, хрустнув косточками, да и выдашь беззаботное: «Как спалось, товарищи?» Нет, на такие глупости Гаранин, конечно же, не способен, это он так, для примера.
С прикрытыми глазами он снова вертел в голове ситуации, готовил себя к будущей встрече с верхушкой белых. Наверняка они будут сомневаться, искать подвоха, взвешивать за и против, и даже если поверят в то, что Гаранин действительный посланник с плацдарма, – вовсе не обязательно им идти на выручку Вюртембергу. Может, они уже его похоронили и не будут рисковать своими войсками ради такого опасного дела. Гаранин, конечно, убеждал сегодня полковника, что на плацдарме еще масса боеспособных соединений, которые могут влиться в белое войско и еще послужат Отечеству, но все это сомнительно в их глазах, все это непросто.
Снова вырывали Гаранина из полудремы гулкие шаги по коридорам, женские и мужские голоса, топот лошадей и скрип тележных колес во внутреннем дворе госпиталя. Он слышал, как стихает постепенно храп, – один за другим просыпались жильцы его палаты, как откидывали шторы и освобождались окна с затухавшим, не яростным солнцем, как загремели в конце коридора оловянной посудой и все стали собираться на ужин. Сыпались всегдашние солдатские темы:
– От вши лучше всего зимой чиститься, на мороз вынес, и порядок.
– А я люблю над печкой. Раскалишь ее докрасна, тряхнешь над ней рубахой, они падают, лопаются, аж с треском – милое дело.
– Или над костерком еще подержать, если печки нет.
– Тоже можно.
– Лучше всего – муравейник. Раскладешь бельишко на полчасика, и они, трудяги, все швы очистят, даже гнид к себе в муравейник вынесут.
– Еще я слышал, вша конского поту не переносит. Постелил портки на лошадь горячую – и они с нее долой скачут.
Гаранина тронули за плечо здоровой руки:
– Вставай харчеваться, ваше благородие.
Он открыл глаза, на него смотрело доброе лицо с рыжими прямыми усами.
«Что это? Очередной экзамен? Лучше проявить гонор, панибратство в этом лагере будет не на пользу».
– Ты чего мне тыкаешь, солдат?
Лицо с рыжими усами не обиделось:
– Да ладно, мы ж не в строю. Коль попали сюда… А в госпитале, как в бане: ни чинов, ни погонов.
И, отвернувшись, солдат похромал из палаты вслед за остальными.
«Хороший мужик, добрый, таких у нас много. Но спуску этой доброте давать нельзя: сидит сейчас за углом какой-нибудь чуткий Сабуров и этого доброго на меня натравляет. Никаких поблажек, помнить каждую секунду, кто я есть».
Впервые за сутки Гаранин поел. За ужином ему вспомнилось, как в прошлом году их команда рассекретила одного белого шпиона и брала его на такой же вот госпитальной койке.
Они догадывались: в лагерь пробрался увертливый лазутчик, хитрый и ловкий, как крыса. Артиллерия белых долбила по позициям и складам боепитания с завидной точностью, словно у них перед глазами была набросана схема расположений. Происходили и другие мелочи, вроде испорченной телефонной связи или отравленного супа. Ясно было, что гадит кто-то свой, кто-то очень близкий. Подозревали всех и каждого, устраивали чистки, выводили кого-нибудь из штабных на «допрос к генералу Духонину»[1] чуть ли не каждый день, на их место присылали новых. Шпион продолжал действовать. Путались в догадках: «Может, здесь не один лазутчик, а целая свора? Мы их пропускаем через “штаб Духонина”, а они приползают снова и снова». Но шпионский почерк говорил, что работает один и тот же человек.
Потом диверсии на время прекратились, в штабе выдохнули с облегчением, наконец признав: «штаб Духонина» оказался верным средством, хоть и пострадали наверняка при этом невинные кадры. Гаранин выдвинул свою версию: шпион все еще жив и поискать его следовало среди отлучившихся по разным причинам. Стали проверять среди командировочных, шерстили тех, кто попал в госпиталь. Помогла вычислить шпиона случайность. Один из больных подглядел ночью, что его сосед рвет из подмышки волосы и сыпет себе в рану, растравливает ее, не давая ей зажить.
Когда стали допрашивать подозрительного, он долго отнекивался, будто просто боялся снова возвращаться на фронт, мол, хотелось подольше побыть в госпитале. Признания из него все ж таки выбили. Оказывается, собирался в очередной раз подсыпать крысиного яду в питье для больных и тем привлечь на голову медперсонала «справедливую» кару и самосуд. В госпитале были видные профессора, без них тыл на этом участке фронта значительно охромел бы.
Гаранина наградили в тот раз именными часами. Городской гравер по фамилии Рубинчик, вручая их Глебу, нахваливал свою работу: «Верьте слову старого еврея, товарищ Гаранин, мои правнуки отведут своих внуков в советскую школу, а ваши часики будут тикать бесперебойно, и ни одна буковка из этой благодарственной надписи не затрется».
Глеб думал тогда: «Где будут мои потомки, когда праправнуки Рубинчика станут ходить в школу? Кому я вручу эти часы после своей смерти?»
Теперь Гаранина судьба его часов не интересовала, они весной этого года легли на дно одной неширокой речки, затерянной среди степных просторов анархистской вольницы…
После ужина его отправили на перевязку, за окнами еще не совсем стемнело, но в коридорах и палатах уже зажгли керосиновые лампы. Санитар проводил его до кабинета, отворил дверь, сам заходить внутрь не стал.
Глеб проворно подошел к стулу, опустился на него, уложив руку на железный столик с вогнутой крышкой. У другого столика, с инструментами и перевязочным материалом суетилась сестра милосердия, лицо ее скрывала повязка из марли. Гаранин глянул на ее опущенные к столику глаза и по ним узнал: «Та самая, что в полевом лазарете меня сегодня утром бинтовала».
Она приготовила все необходимое, перенесла и уложила на столик, где покоилась рука Гаранина, ножницами разрезала завязку, стала разматывать марлю. Глеб ждал ее поднятых глаз, она почувствовала это, подняла их, уперлась во взгляд Гаранина и тут же их опустила.
Этой секунды Гаранину хватило: «Узнала. Несомненно, узнала. И мало того: секунду назад, она не была предупреждена, кого к ней приведут, в глазах ее удивление».
– Кажется, вы меня сегодня уже лечили? – первым нарушил он молчание.
– Вы чересчур внимательны, ведь я лечила вас, когда глазоньки ваши были закрыты.
– Я их закрыл слишком поздно, только по вашему велению, а до этого успел вас хорошенько изучить.
– Вы ученый? – иронизировала она, не сбиваясь с рабочего такта.
– Именно. Сомаграфолог. Слышали о таком направлении? Изучаю линии женского тела.
– О, не только слышала, но и встречала. – По глазам девушки стало видно, на лице ее, скрытом маской, появилась улыбка.
Гаранин торжествовал: «Давай, покажи ей, что ты опытный обольститель! Навесь этот штамп, пусть она принимает тебя за ловеласа».
В ране что-то кольнуло, Гаранин невольно скривился.
– Тише, тише, рыцарь, самое больное еще впереди, – насмешливо запугивала она.
– Как же так получилось, что утром вы на одном месте, а вечером уже на другом? – скрывая свой конфуз за бодреньким голосом, спросил он.
– Нынешним утром вы тоже были на другом месте, но я же не спрашиваю вас, почему теперь вы здесь.
Она поглядела на него поверх повязки, на этот раз долго и проницательно. В ее вопросе и взгляде не было ничего настораживающего, но Гаранин неизвестно почему стал нервничать: «О чем это она? Намекает, мол, еще сегодня утром я был в лагере красных, а теперь вот раненый и разбитый у них? Нет… я сам себя накручиваю. А если эта особа – опытный контрразведчик? Подослана ко мне следить. Ополоумел я, что ли? Это обычная сестра милосердия».
Гаранин долго молчал, она вновь опустила глаза и продолжила делать перевязку, попутно объясняя:
– У нас заведен такой график: одну ночь мы дежурим во фронтовом лазарете, день отдыхаем и следующую ночь дежурим в городском госпитале, третью ночь мы проводим дома, а потом все повторяется вновь.
– Значит, следующей ночью вас можно застать дома? – развязно налепил себе прежнюю маску Гаранин и сам содрогнулся от этакой пошлости.
– Флирт хорош тем, господин поручик, что он не переступает границы дозволенного. – Заканчивая работу, она намеренно жестко стянула завязку, и Глеб снова ощутил боль в раненой руке, но на этот раз стон удержал.
О проекте
О подписке