Читая «историка литературы» и слушая «лектора», мы много понимаем не столько о Мережковском, который всего лишь волюнтаристски назначен на должность, сколько об его отражении. Что привлекает Дмитрия Львовича в Дмитрии Сергеевиче? Прежде всего Мережковский выигрывает, как это ни странно звучит, за счёт своего нулевого присутствия в сознании современного читателя. Быков мог спокойно найти своё отражение в фигуре помасштабнее. Легко обнаруживается, допустим, другой автор исторической прозы. С ярко выраженной зеркальностью. Сравните, друзья: Дмитрий Львович – Лев Николаевич. Зеркалятся? Ещё как зеркалятся. Но есть проблема. Толстого, в отличие от Мережковского, читают. Неизбежное сравнение может плохо отразиться во всех смыслах.
Трудно так много говорить и не проговориться. И это почти фрейдистское проговаривание проблемы мы слышим в тех пассажах, которые призваны «защитить» Мережковского. Слушаем и читаем:
«Сразу хочу сказать, что мне активно не нравятся многочисленные упрёки к Мережковскому в абстрактности, в умозрительности его прозы».
Другой вариант:
«Мережковский изобрёл новый исторический роман, в котором идеи важнее людей, а хорошо прописанный антураж лишь прикрывает вполне современные коллизии, – тогда его историческая проза не выглядит ни схематичной, ни слишком привязанной к современности».
И ещё:
«Вся жизнь Мережковского, вся жизнь его круга происходит целиком в умственной сфере… Может быть, и романы его поэтому многим кажутся книжными, и те, кто его читал, тогда говорили: “Ну, Мережковский это опять-таки всё квинтэссенция исторической литературы”».
Итожим: абстрактность, умозрительность, схематичность, книжность.
Перечисленные качества обнаруживаются и в прозе реинкарнации Мережковского. Романам Быкова присуща фатальная особенность. Они не имеют читательского эха. Интерес публики при своём появлении они вызывают: выходят критические статьи, автору вручают очередную серьёзную премию. Но спустя несколько лет про книгу уже никто не вспоминает. В остаточной памяти сохраняется лишь, что «Быков поднял важную тему». Автор старается. Читателю предлагается неожиданная, шокирующая версия причин сталинских репрессий («Оправдание»), обращение к теме национальных отношений и национальной идеи России («ЖД»), в ход идут даже добрые старые масоны-тамплиеры («Остромов, или Ученик чародея»). Автор честно предупреждает читателя о том, что собирается быть шокирующим, интеллектуально опасным:
«Автор приносит свои извинения всем, чьи национальные чувства он задел. Автор не хотел возбуждать национальную рознь, а также оскорблять кого-либо в грубой или извращенной форме, как, впрочем, и в любой другой форме. Но это, конечно, никого не колышет. Определённой категории читателей это неинтересно… Автор приносит свои извинения всем, чью межнациональную рознь он разжёг».
Прочитав это, можно лишь посетовать, что автор забыл принести извинения русскому языку, который явно пострадал. Пострадал, между прочим, не в первый раз.
Сложные отношения писателя с языком были продемонстрированы уже в «Оправдании» – дебютном романе писателя. Кроме оригинальной версии тайных истоков репрессий тридцатых годов Быков – скорее всего, не желая этого – поразил читающую публику стилистическими, языковыми находками. Не будем голословными. «Для довершения приблатнённости облика он был по всему телу сизо татуирован и подстрижен под бобрик». Весело получается. Есть находки, за которые учителя в средних классах без раздумий ставят двойки нерадивым питомцам: «Над столом горела голая слабая жёлтая лампочка без абажура». Представляется, что подобная неряшливость не только следствие языковой глухоты, но и часть писательской стратегии автора. Быков выше мелких языковых проблем, ибо осознаёт свою миссию:
«Истина открывается не для того, чтобы прятать её в столе. Истина поднимает вокруг себя бурю исключительно для того, чтобы дальше разбросать свои семена. Я родился для того, чтобы написать эту книгу, и придумывал её в последние десять лет».
Согласитесь, слабо было Толстому написать нечто подобное в предисловии к «Войне и миру». Поэтому он и обошёлся в своём романе без предисловия, ничего толком не объяснив читателю.
Быков в очередной раз говорит и проговаривается. Ключевое слово – «придумывал» – объясняет механику создания не только «ЖД», но и других больших полотен автора. Роман начинается чуть ли не по канонам отечественной военной прозы:
«К вечеру Громов со своей ротой взял Дегунино. Надо было торопиться: на ночную атаку не хватало сил, люди устали, а если бы со штурмом протянули до завтра, отпуск бы точно накрылся. Следовало любой ценой войти в деревню вечером семнадцатого июля, и он вошёл, причем почти без потерь».
Да, отчасти похоже на другого Быкова. Но постепенно действие начинает замедлять свой ход, и герои переходят к любимому занятию своего творца: говорению. Они объясняют роман. Многостраничье призвано замаскировать равнодушие писателя к писательству как таковому, что связано с неумением показать. Роман можно легко пересказать, выжав текст: герои, описания их внешности, движения внешние и внутренние уступают место бойкому лектору областного масштаба. Один из признаков талантливого произведения – создание многомерности, которая не есть прямое следствие авторского замысла, а выступает как следствие работы художественной интуиции. Разные толкования, прочтения, интерпретации могут возникнуть на основе восприятия одного образа. На каком-то уровне Быков понимает это и предлагает сам читателю интерпретацию собственного текста. Заливание читателя словами должно имитировать наличие сложного, живого мира, который автор не в состоянии создать.
В одном из своих выступлений Быков делает странное, на первый взгляд, признание: «Мне нравятся религиозно-философские собрания и мне нравится обществознание». Глубокая привязанность к солидному школьному предмету и превращает как бы художественный текст в курс лекций по истории России. Да, там есть «шокирующие гипотезы» о вечной борьбе двух сил: варягов и хазар, противостояние которых делает невозможным нормальное существование русского народа в исторической перспективе. Варяги железными щитами отделяют страну от всего мира, прививая населению мобилизационное мышление, культ смерти и страдания, ксено- и другие фобии. Хазары воюют с варягами, отстаивая либеральные ценности, права человека. И те и другие предпочитают воевать, используя в качестве живой силы коренное население, которое автор жалеет как существ бессмысленных, хотя где-то и симпатичных. Символом бессмысленности жизни коренных выступает строительство ими циклопической кольцевой железной дороги. Тут читатель вправе указать на то, что он уже читал нечто похожее. Да, это творчески переосмысленный «Котлован» Платонова. Почему Толстому можно, а современному классику – нет? Вот такая пестроватая, лоскутная теория. Озвучивают авторские теоретические выкладки персонажи, отвечающие за обещанное разжигание межнациональной розни. Так, лекции со стороны хазар читает Миша Эверштейн, к которому прилагается разжигающая портретная характеристика:
«Эверштейн беззлобно и даже почтительно похохатывал над анекдотами про Рабиновича, пародировал газетный стиль, имитировал местечковый акцент – хотя у него был прекрасный, богатый и пластичный русский язык, без намека на провинциальность. Он и выглядел чересчур типично – маленький, смуглый, птичьеносый, с редкой чёрной бородёнкой и быстрыми карими глазками, – и вёл себя, как Рабинович из анекдота: мелко суетился, болтал, бравировал неряшливостью, быстро и неопрятно ел и всё трогал себя: то потрёт переносицу, то примется теребить мочку уха, то почешет под мышками и быстро понюхает пальцы; это, пожалуй, было у него не пародийное, а врождённое, и всё остальное он подобрал по чёрточке, чтобы довести до совершенства гротескный образ, растворить природные черты – мелкую нервическую суету – в анекдотических, чтобы и собственные его мелкие пороки казались сознательно выбранной маской».
Мы милосердно ужали текст, который не просто избыточен, – кажется, что сам автор «бравирует неряшливостью». Естественно, словесной.
Использование антисемитских клише шокировать не может. Чрезмерно карикатурно, чтобы воспринимать всерьёз, и слишком топорно исполнено, чтобы подать утончённой публике как постмодернистское обыгрывание этнических стереотипов. Остаётся пожалеть, что персонаж не поделился со своим творцом «прекрасным», «богатым» и «пластичным».
Впрочем, как мы уже замечали выше, умение донести свою мысль ясным и выразительным русским языком – является в иерархии Быкова писательским достоинством второго, если не третьего ряда. И здесь уместно будет вспомнить о мелькнувшем у него в статье о Валентине Катаеве, полной чудных открытий, замечании о Сергее Довлатове как о «недалёком человеке», которое позже было развёрнуто и концептуализировано. В чём вина Довлатова? Первое обвинение – наличие читателей:
«Раньше я относился к Довлатову спокойно, и массовый психоз вокруг него был мне непонятен. Сегодня я отношусь к нему прохладно – более ярких эмоций он вызвать не может, – а к его неумеренным поклонникам – с отвращением».
Что такого дикого сотворили буйные фанаты Сергея Донатовича? Сожгли библиотеку, заставили случайных прохожих читать вслух рассказы своего кумира, отказались покупать очередной роман самого Быкова? Нет, они всего лишь читают «полуклассика» и не слишком скрывают это своё преступление. Пункт второй относится собственно к прозе обвиняемого:
«В прозе Довлатова нет ни стилистических, ни фабульных открытий; ни оглушительных, переворачивающих сознание трагедий, ни высокой комедии, ни безжалостной точности, ни сколько-нибудь убедительного мифа».
Безжалостный Дмитрий Львович не успокаивается: «Ни тебе порывов и прорывов, ни отчаянного самобичевания, ни даже подлинного разрушения», – пишет человек, который, между прочим, успешно пережил Довлатова. Хотелось бы посмотреть на сеанс «отчаянного самобичевания» в исполнении самого Быкова, грозящий нам или «переворачивающей сознание трагедией», или «высокой комедией».
Причина столь оглушительной нелюбви скрывается в том, что Довлатова читают и перечитывают. Такова его проза. За внешней простотой, анекдотичностью сюжетов скрывается не только изумительная точность слова, недоступная Быкову. Пёстрая мозаика случаев и баек неожиданно приобретает сложность архитектурно совершенно выстроенного текста, в котором нет места случайности и художественной необязательности. Но безжалостный не успокаивается:
«Довлатов – типичный писатель с записной книжкой, заносящий туда чужие анекдоты, понравившиеся остроты и комические положения. Но хорошему писателю, честно говоря, записная книжка не обязательна (единственное известное мне исключение – Чехов, выдумывавший так много сюжетов, что был риск их забыть; да и то – в зрелые годы он без этого подспорья обходился). То, что хорошо, – и так запомнится, а мелочами не стоит отягощать ни память, ни литературу. Довлатов же – именно коллекционер мелочей, и потому его прозу так приятно перечитывать: она забывается».
Критик вынужден всё же произнести роковое «перечитывать», связывая его с «мелочами». Последние
О проекте
О подписке