Читать книгу «Избранное. Тройственный образ совершенства» онлайн полностью📖 — Михаила Осиповича Гершензона — MyBook.
image
cover

И точно так же война показала, что изнеженная культура новых веков не развратила, не обессилила человека, что в европейских обществах, с виду столь суетных и извращенных, не иссякла духовная сила, живы доблесть, бесстрашие, самоотвержение предков. За сто лет ни одна война не была отмечена таким героизмом, как эта. Кто поверил бы еще вчера, что эти лавочники, всецело погрязшие в наживе, что журналисты и адвокаты, опошленные, казалось, до дна души, профессора и оперные актеры, обнаружат сегодня героизм, не уступающий отваге павших под Марафоном?{5}У Фукидида и Плутарха не много страниц, которые могли бы сравняться по трагической красоте хотя бы только с бельгийским эпизодом этой войны{6}.

Чему же учат нас эти новые наблюдения? Они говорят о неподатливости, о консерватизме человеческого духа; они свидетельствуют о том, как мало повлияла на него культурная выучка и в сторону добра, и в сторону зла. XIX век был веком науки и техники; в обеих этих сферах, то есть в исследовании естественных сил и в подчинении их своим нуждам, человечество достигло огромных успехов; благодаря этим успехам трудная жизнь человека на земле стала легче, явилось больше свободы и досуга, – и тем они косвенно содействовали работе духа. Но мы несомненно переоценивали их прямое влияние на нравственную жизнь человека (зачеркнуто: как в смысле повышения, так и в смысле понижения ее уровня). Наука и техника хотят и должны быть объективными, не знать добра и зла; положите пред собою рядом маленькую ампулу спасительной вакцины и смертоносную разрывную пулю: они обе с равным тщанием изготовлены наукой и техникой. Наука и техника дают нам в руки острое оружие: нужно, чтобы нравственное сознание человечества, развивающееся независимо от них, научилось употреблять это оружие только на благо, а не на зло.

Очевидно, цельного прогресса, который обнимал бы всю природу человека, вовсе не было: совершался только прогресс бесчисленных отдельных рядов, но некоторые важнейшие и опаснейшие силы человеческого духа оставались вне прогресса и даже, может быть, значительно регрессировали. Очевидно, религия научного прогресса была основана на неправильном расчете; она ошибочно признавала, что все бытие исчерпывается явлениями, подведомственными науке, что, следовательно, только об этих явлениях и надо думать, так как по мере их упорядочения будет прогрессивно совершенствоваться вся жизнь целиком. Но оказалось, что и сама наука, и все подчиненное ей управляются иными силами, которые в любую минуту могут послать науку и технику, как рабынь, на самое злое дело, на разрушение всего, что создано прогрессом. То могучие и тайные силы человеческой воли. Наука, привыкшая все исследовать и все дисциплинировать, налагает руку и на человеческий дух; но ей доступна только его периферия, глубинные же его движения ускользают от нее. Их-то не учла религия прогресса и оставила в небрежении.

А там, в недрах духа, шла своя жизнь, совершалась своя невидимая эволюция. Наука умеет искусно определять, как влияют изменения наружной атмосферы на глубоководную жизнь океанов; но что она знает о содроганиях и навыках, какие вызвала в человеческой воле колоссальная внешняя деятельность человека, направленная на «прогресс»? Ясно одно: в слепом увлечении научностью человек позабыл о своей душе; строил и отделывал свой дом, пока забытый порох в подвалах не вспыхнул самовозгоранием и не взорвал здания.

Война вышла оттуда, из недр человеческого духа; кто не предвидел взрыва, тот теперь должен понять, откуда взрыв. Теперь все видят, что наука и техника, и все созданное ими – только орудие духа, как топор в руке, что, стало быть, прогресс науки и техники есть ценность только служебная, подчиненная. И многие, быть может – миллионы людей, начнут теперь понимать, что бесконечно важнейшим условием прогресса, то есть подлинного прогресса, а не того, какой прямым путем привел нас к катастрофе, является упорядочение воли в человеке.

Кризис современной культуры, ставший теперь явным, назревал давно. Почва была уже подготовлена, когда разразилась мировая война. Еще в конце XIX века, в самый разгар научно-технических побед, среди завоевателей началось какое-то глухое брожение, наиболее чуткими душами овладевала смутная тревога; так иной человек, жадно стремившийся к богатству, вдруг озирается кругом и сознает суетность своих стяжаний. С начала XX века вера в научный прогресс начала колебаться и в обществе, не столько под влиянием философской мысли и поэзии, которые давно, но тщетно звали на иной путь, сколько в силу непосредственно его опыта. Шаткость ее сказалась в том, что ослабела тирания позитивного общественного мнения, явилась некоторая терпимость; и, кажется, нигде в Европе этот поворот не обнаружился так ясно, как у нас, где широкие круги в короткий срок фактически отпали от недавней веры, как бы вдруг потеряли интерес к ней и с тайным ожиданием стали прислушиваться к другим голосам, звучавшим раньше в пустыне, – к символической поэзии, к призывам интуитивного и религиозного умозрения. Формально все еще остается по-старому, культ прогресса стоит непоколебимо, но твердокаменная убежденность уже потеряла былое обаяние и старая гвардия рационализма с грустью смотрит, как молодежь проходит мимо нее, идет к другим знаменам, пока еще не отдаваясь, только испытуя все, но уже не боясь анафемы.

Можно по-разному пророчествовать о том, в какие конкретные формы отольется это брожение ближайшим образом, – но общий смысл кризиса ясен, Разум, в своей очищенной, научной форме, захватил единовластие, то есть узурпировал права целостного духа. Он заботился только о самом себе, упорядочивал только себя, и действительно достиг в теории познания значительного благоустройства. И он один законодательствовал. Дух же оставался во тьме, неустроенным и забытым; он, разумеется, действовал в мире, но его проявления были хаотичны, подобны взрывам, и эта война – самый большой и самый яростный взрыв его. Кризис начался тогда, когда целостный дух, так сказать, принципиально, не в бурном действии, восстал против узурпации разума. Это восстание есть только новый этап одного великого дела – вековечной борьбы между сущим и должным, между законом и нормой.

Человеческое сознание искони раздвоено и само в себе единоборствует, недоумевая, чем должно регулироваться человеческое поведение: законом природы, который определяет то, что действительно есть, или нормою, которая указует, что должно быть, хотя этого долженствующего быть в наличности нет. Между этими двумя началами нет принципиального противоречия. В сознании своего выразителя норма также есть закон природы. Провозглашающий норму заявляет: то, что я рекомендую как должное, есть в действительности сущее, но только скрытое пока, не выявленное, – непреложная тенденция жизни; и он противопоставляет эту норму так называемым законам природы не принципиально, а только как знание, основанное на более чутком, более глубоком постижении действительности, – знанию грубому, чисто эмпирическому Таким образом, в итоге разногласие сводится к вопросу об орудиях познания. Одни, эмпирики, доверяют только показаниям внешних чувств, разумеется очищенным и удостоверенным наукою, и считают надежным только это, чувственно-научное знание; другие заявляют, что такое знание поверхностно и недостаточно, что под периферией, доступной научному изучению, жизнь бездонно-глубока, что, наряду с внешними чувствами, человек обладает еще другими, несравненно более тонкими органами, и что показания этих тонких органов, зачерпывающие вглубь, правда, не поддаются научной обработке, но от того нисколько не менее достоверны, а потому и должны быть непременно учитываемы. И вот первые чертят план будущего на основании научного, вторые на основании интуитивного опыта; первые узаконяют то, что явно есть, вторые – то, что есть подлинно, хотя и не явно. Но и те и другие опираются в своих построениях на реальность – на «закон природы», каким они его видят. Никому не пришло бы на мысль проповедовать то, чего ему хочется, но всякий проповедник убежден, что его устами вещает свою волю сама природа вещей, подлинная реальность.

«Чего я хочу? – Познать себя в отношении к естественному порядку вещей и подчиниться ему»{7}. Эти простые слова Эпикура содержат в себе сложный ряд идей. Каждое создание в мире имеет свой особенный закон существования, подчиненный общему закону вселенной; для человека нет ничего важнее, как узнать свой частный закон в составе целостного бытия, чтобы исполнять свой закон и тем сделать свою жизнь осмысленной. Но в том-то и заключается трудность, как узнать свой закон. Я ощущаю и знаю в себе по опыту разнородные и даже противоположные влечения, и мне надо решить, какие из них входят в закон моего существования, то есть соответствуют естественному порядку вещей, и какие уклоняются от него. Вот что говорит Эпикур; и его вопрос предстоит каждому человеку.

От первых проблесков сознания человечество неустанно искало решить этот вопрос, и будет искать, пока не угаснет его сознание. Нет и не будет у человека потребности более острой, более практически неотложной, нежели иметь ответ на этот вопрос. Нужда в таком ответе двойная: невыносимо действовать случайно, и оттого ошибаться, и терпеть неудачи, и быть жертвою своих страстей; и невыносима, во-вторых, бессмысленность жизни, особенно страданий. Получить твердые правила поведения, и понять, если не цель, то, по крайней мере, законность своего существования, смысл зла и страдания, – это нужно нам как воздух для легких, как пища.

С первых же поисков человек уразумел, что закон его существования не может быть самочинным, но неизбежно соподчинен общему закону мировой жизни. В каждом дыхании, в каждом действии мы ощущаем единство и круговую связь мироздания; такой факт ни на минуту не мог остаться скрытым от разума, и он действительно был всегда общепризнан{8}. Никогда ни одному человеку не приходило на ум искать свой закон вне мировой связи, как закон совершенно особенный. На низших ступенях развития человек не отделял себя от всего живущего и потому был убежден, что закон его существования тождествен закону всей остальной твари; на высших ступенях, сознав в себе наличность разума, он признал за собою особенное назначение, но подчиненное общему закону, или как бы увидал себя особым концентрическим кругом внутри большого вселенского круга.

Род людской уже тысячелетия знает непреложно, что есть общий закон бытия, что этот общий закон есть единственный правильный путь для каждого отдельного создания, и что всякое уклонение от него карается страданием. Он знает также из незапамятных времен, что есть особенный, соподчиненный закон человеческого существования, и есть особенная, специально-человеческая категория отступлений от закона, а следовательно, и особенная категория специально-человеческих страданий. Отсюда понятие греха; грех есть нарушение не общего мирового закона, а той части его, которая специально присуща человеку. И так глубоко сознавалась всегда органическая включенность человеческого закона в мировой, что люди сплошь и рядом смешивали обе сферы, ища в нравственных движениях причину материальных явлений, например, в грехе – причину болезней, мора и т. п. И от века род людской ищет постигнуть общий закон бытия, чтобы узнать и свой особый закон существования. Если бы каким-нибудь чудом во всех газетах мира была напечатана точная формула мирового закона, так, чтобы уже ни у кого не оставалось ни малейшего сомнения в его достоверности, – всякий человек тотчас знал бы, какие из присущих ему влечений соответствуют естественному миропорядку, какие нет; и желая себе благополучия и душевного мира, он мог бы тотчас начать те пускать в действие, а эти обуздывать.

Но формула нам неизвестна: мы только знаем, что есть закон и что он действует в нас. Он здесь, во мне, он действует чрез какие-то влечения из числа присущих мне. Мировая жизнь – как одна большая река; вся тварь земная уверенно плывет по течению, только человек бьется в водоворотах между камнями, тщетно силясь попасть в русло; и он непрерывно взывает со скорбью: «Господи! Знаю, что есть русло Твое и в нем вечное течение; вразуми меня, как найти его, чтобы и мне поплыть мирно!» Ибо болит тело, израненное камнями, и мутится дух в бесцельном кружении.

Вот почему не было и нет народа без религии, и вот почему нет религии без морали. Смысл всякой религии – тот, что она говорит человеку: «Вот, я открываю тебе закон бытия и в его составе – частный закон человеческий». Другими словами, всякая религия предлагает мирообъемлющую, мирообъяснительную гипотезу, совершенно так, как ученый высказывает частную гипотезу об ограничительной категории мировых явлений. (На полях зачеркнуто: Непреложный или естественный закон бытия – таков во всех религиях смысл слова Бог, все равно, как бы ни формулировался в них этот закон.) Вот сходит Моисей с Синая, и в руках его скрижали откровения. От сего часа верующие знают, как им должно жить и действовать, чтобы их жизнь соответствовала мировому порядку. И Бог Нового Завета, сотворивший внутреннее и внешнее, держащий на учете каждый волос на голове человеческой, – он тоже не что иное, как образ вечного миропорядка, а воля его – непреложный закон бытия. Основатели религий могут быть названы великими естествоиспытателями, ибо они высказывали, каждый, не свои мечты и пожелания, но свое интуитивное знание реально-сущего. Завет о любви к ближнему есть не повеление или совет, а сообщение; он изъясняет, что любовь – природный закон человеческого духа, так что, следуя этому естественному закону, человек живет космически-правильно, а нарушая его, идет вразрез с закономерностью мира. И таковы все религии; их частные заповеди – не что иное, как прикладные выводы из основного тезиса, который есть высказывание о реальной природе вещей. Поразительная уверенность, с какою творцы религий проповедовали свое учение, основана именно на их сознании, что они проповедуют объективную истину, что они только констатируют подлинно сущее; каждый же из верующих принимал учение веры потому, что на основании собственного опыта, бесконечно менее богатого, чувствовал правильность предложенного ему истолкования действительности и принимал настолько горячо, насколько чувствовал соответствие истолкования своему опыту. В самом тоне слов учителя есть ручательство за достоверность его открытия, потому что тот, кто сам, добросовестно, с открытым вниманием наблюдал факты и убедился, что никакие факты не противоречат его обобщению, – тот выскажет свою мысль словами простыми, властными и особенными, и подделать эту силу изъяснения невозможно.

Итак, человеку дано двоякое знание, и оба они равно основаны на опыте, но одно – на опыте только внешних, раздельных чувств, другое – на опыте целостном. Атмосферного электричества никто никогда не видел; уверенность физика в реальном существовании этой природной силы основана на учете ее зримых и осязательных проявлений, потому что сила эта, электричество, именно такова, что она проявляется в зримых и осязательных формах. Но в мире есть могучие силы, существующие незримо и неосязаемо; таковы прежде всего силы самого духа человеческого и его незримые движения; эти силы дух познает не путем науки, а непосредственно.

И вот, это высшее, интуитивное знание наше универсально и целостно, тогда как научное знание ограниченно и раздроблено; зато научное знание обладает чувственной и логической доказательностью, которой интуитивное знание совершенно лишено. И потому, хотя всякий человек располагает запасом интуитивного знания совершенно так же, как и знанием чувственно-рассудочным, и на каждом шагу бессознательно им руководствуется, но в сознательной, в планомерной своей деятельности люди большей частью доверяют только рациональному знанию, как абсолютно надежному, и пренебрегают свидетельствами своей интуиции, опасаясь неизбежного риска. Но несравненно больший риск кроется в исключительном доверии к чувственному опыту, потому что его знания скудны и поверхностны, от него ускользает структура и направление целого, так что расчет, основанный только на доказуемом знании, непременно ошибочен. Они думают, что непосредственное чувство слепо, и не понимают, что оно только кажется слепым, потому что своей стихийной мудростью оно объемлет целое и не выделяет отчетливо ни одной отдельной черты; и они думают, что мысль зорка, тогда как ее зоркость есть только умение ясно видеть одну черту целого при полной слепоте на все остальное. Люди убеждаются в этом на каждом шагу и терпят бесчисленные страдания за свое упрямство, но все- таки не смеют довериться в пустыне мудрому, хотя и немому вожатаю, а ищут и идут за речистым проводником, который обследовал самый малый ближайший отрезок дороги и умеет очень точно рассказать о нем.

Этот близорукий бытовой рационализм всегда был более или менее свойствен людям; но только научное умозрение XIX века прочно закрепило его, сообщив ему мнимую санкцию. Наука достигла такой большой точности, что формулы ее оказываются непогрешимыми, и техника, следуя этим формулам, в самом деле безошибочно, почти чудесно приводит к предложенным целям. Поэтому доверие к научности и к разуму вообще как бы даже помимо сознания приобрело характер панического суеверия, а сообразно с этим все более отходили в забвение те другие могучие факторы, действие которых нельзя точно формулировать и сразу ввести в расчет, потому что мы обладаем о них лишь смутно-уверенным, нераздельным знанием. Эти иррациональные силы, разумеется, продолжали могущественно действовать, но так как сознание ими не интересовалось и не пыталось их упорядочить, то они действовали слепо, хаотично. Их-то хаотическое действие, обусловленное этим забвением о них, и привело европейскую культуру к катастрофе.