Страх и неизвестность, что будет, задержали погребение Богдана Хмельницкого почти на целый месяц; притом в Чигирине ждали, чтобы съехались туда, и печальная процессия, сопровождаемая тысячами верховых и пеших, двинулась в Субботово, где останки его погребены.
Многие из патриотов, несмотря на то, что Богдан своевольничал и не слушался Рады, вместе с погребением его тела как будто погребали и вольности и права Малороссии, которые так оберегал и защищал гетман.
И замечательно то, что его оплакивали обе партии: шляхетская, стоявшая под главенством Ивана Выговского, и народная, или черная, имевшая во главе своей полтавского полковника Мартына Пушкаря.
Два дня после этой печальной церемонии справлялись по покойнику поминки, и на третий день собралась Рада, но она состояла тогда из одних начальников войсковых, то есть из партии шляхетской, и, вопреки ожиданиям народа и даже самого Ивана Выговского, Рада вручила ему гетманскую булаву.
Но имя и воля Богдана были так сильны, что Выговский писал в Москву, что покойный Богдан сына своего и все войско запорожское ему в обереганье отдал, а теперь вся страна и чернь старшинство над войсками ему же вручили, и он царскому величеству верно служить будет.
Узнав о смерти Богдана, из Москвы тотчас отправили в Малороссию Матвеева.
Прибыв к Выговскому, Артамон Сергеевич потребовал, чтобы новый гетман отправил в Швецию посла – уговорить короля Карла примириться с нами.
Гетман исполнил требование Матвеева, и тот возвратился в Москву с уверениями в верноподданстве Выговского, так что царь отправил к нему даже стряпчего Рагозина с извещением о рождении царевны Софьи Алексеевны.
Немедленно же после отъезда Матвеева гетман собрал в Корсуне Раду.
Все же землевладельцы к тому времени были уж наэлектризованы двумя прокламациями миргородского полковника Лесницкого.
Прокламации говорили об уничтожении русскими прав малоруссов и о закрепощении народа.
Когда же в поле собралась вся Рада, то есть несколько тысяч человек, гетман явился туда, отдал им булаву и сказал:
– Не хочу быть у вас гетманом: царь прежние вольности у нас отнимает, и я в неволе быть не хочу.
– За вольности, – отвечала Рада, – будем стоять все вместе.
Тут же она постановила: послать к царю бить челом, чтобы все было по-старому.
Тогда Выговский воскликнул:
– Вы, полковники, должны мне присягать, а я государю не присягал, присягал Хмельницкий.
– Неправда, – крикнул полковник Мартын Пушкарь, – все войско запорожское присягнуло великому государю. А ты чему присягал: сабле или пищали?
– Так что же, по-твоему, и это хорошо: хочет нам царь московский давать жалованье медными рублями… как их брать?
– Хотя бы, – возразил Пушкарь, – великий государь изволил нарезать бумажных денег и прислать, а на них будет великого государя имя, то и я рад его государево жалованье принимать.
– Ничего ты, пан полковник, не понимаешь, – рассердился гетман, – под царский квиток (расписку) дадут и мильон, а медные рубли не стоят более того, что медь.
Шумно сделалось после того на Раде: одни стояли за гетмана, другие – за Пушкаря, и стороны разъехались со взаимными проклятиями и угрозами.
Не испугался Выговский прокламаций Грицка Лесницкого, и, возвратясь в Чигирин, он созвал на Раду полковников.
– Ведомо нам, – сказал он, – что покойный Богдан назначил в поход против татар Грицка Лесницкого и дал ему булаву и бунчук наказного атамана, а теперь уехал он в Миргород, булавы и бунчука не возвращает и мутит чернь. Посылал я к нему Юрия Хмельницкого, да и тому не отдал. Что делать?
– А то, – отвечали полковники, – что пойдем к нему с войском и силой отберем.
Взяли полковники несколько тысяч казаков, нагрянули на Лесницкого в Миргороде, отняли силой булаву и бунчук и в наказание заставили его кормить все войско несколько дней да и дать корм на обратный путь.
Но хуже всего было то, что запорожцы стали тоже волноваться, но в пользу лишь Москвы: они отправили туда послов бить челом, чтобы избрание в гетманы было совершено вновь.
В Москве назначили собраться Раде в Переяславле и отправлен туда Богдан Хитрово.
Собраться там Раде было для нас выгодно, князь Григорий Григорьевич Ромодановский стоял здесь с сильным войском.
Когда Хитрово приехал в Переяславль, его встретили как царского посла с большим почетом, и войска наши и малороссийские вышли к нему навстречу, а святители киевские встретили его с иконами и крестами.
Хитрово, подъехавший было верхом к встречающему его народу, сошел с лошади и, поклонившись святым иконам, объявил духовенству, что царь жалует его своим словом и предоставляет ему право избрать кого угодно, а патриарх Никон благословляет их на это. Полковникам и радным людям Малороссии он объявил, что царь не стесняет их в выборе, и, кого они излюбят, тот будет излюблен и царю; и что он приехал лишь для того, чтобы видеть их свободное избрание.
Восторженное духовенство тотчас уехало в Киев и избрало в митрополиты архимандрита Киево-печерского Дионисия Балабана.
Осталось избрание гетмана. Ожидали прибытия на Раду полковника Пушкаря из Полтавы, но он медлил.
Тогда разнеслись слухи, что Пушкарь идет в Переяславль с войском, чтобы принудить Раду не избирать Выговского.
Хитрово испугался и решился ускорить избрание; не желая внести в Раду междоусобицу, он назначил день сбора.
На соборной площади собрались все наши войска, и в середину их без оружия были впущены все радные люди. Там стоял стол с Евангелием, иконой и крестом, священник во всем облачении находился у стола в ожидании, кого изберут.
На столе лежала булава гетманская, вперед возвращенная Выговским.
Когда все собрались, появился Хитрово; он объявил, чтобы все войско выбирало себе гетмана кого хочет, по своей воле.
Все единогласно крикнули:
– Желаем Ивана Выговского, он люб нам всем.
Тогда Хитрово подошел к столу, взял булаву и передал ее Выговскому.
Но Выговский возвратил ее назад Хитрово и громко произнес:
– Не хочу я гетманства, многие люди в черни говорят, будто я на гетманство сам захотел и будто выбрали меня друзья.
Обозный, судья, полковники и вся чернь стали его упрашивать и наконец умолили его.
Он принял тогда булаву и присягнул в верности царю – последнее, конечно, произошло без помех, потому что князь Ромодановский стоял здесь с внушительными силами.
Не успела кончиться церемония избрания и присяги, как явился от Пушкаря гонец из Полтавы. Он уведомлял Хитрово, что он и его единомышленники просят назначить Раду в Лубнах.
Хитрово дал ему ответ, что выборы уже состоялись.
Несколько дней потом шли пиршества: то русские угощали малороссов, то они – наших.
Казалось, что установился вечный мир и согласие, но на одном из пиршеств Хитрово замолвил гетману о том, что необходимо-де в Малороссии устроить воеводства. Это огорошило Выговского, и он ответил, что он поедет в Москву повидать светлые царские очи и тогда поговорить можно будет и о воеводстве.
Ответ этот совершенно удовлетворил Хитрово, и он выехал обратно в Москву, где и уверил царя, что и без Никона он устроил дела малороссийские: митрополит-де избран и новый гетман присягал царю.
Враги Никона успели раздуть услугу Хитрово так, что царь осыпал своего любимца милостями, и с того времени Хитрово сделался главным советником и докладчиком царя.
Между тем как дела Хитрово имели такой успех в Москве, гетман Выговский резался в Малороссии с полковником Пушкарем. Последний по этому поводу прислал послов просить приезда в Киев царя и Никона; митрополит же Киевский предал Пушкаря анафеме, а Выговский собирался изменить царю и передаться вновь Польше.
Сумятица и чепуха сделалась невообразимая, и русские поплатились бы очень дорого, если бы Шереметьев в Киеве не отстоял русского дела.
Дела под Ригой шли тоже неудачно: моровая язва посетила этот город, и жертвой ее сделался знаменитый шведский генерал Магнус Деллагарди и все наши города, прилегающие к Ливонии. Мы не должны были чрез язву прекратить военные действия. Никон из себя выходил. Он видел, что все планы его рушились по милости бояр: множество народу и денег погибло, и от нас не только ускользнула Литва, но и Белоруссия была на волоске, а Малороссию пришлось брать вновь с оружием в руках.
Медные же рубли совершенно нас разорили: явилась масса подделывателей на окраинах и в самой Москве.
Никон громко жаловался на эти беспорядки и в особенности осуждал погоню за польской короной, что он считал химерой.
– Доиграемся, – говорил он, – что в одно прекрасное утро явятся в Москву и ляхи, и шведы, и татары, и казаки.
Его враги передавали речи эти царю, и тот охладел к нему, и зимой 1657 на 1658 год они уже виделись с патриархом только в Успенском соборе и в Боярской думе. По государственным же делам доклады производили: по внешним – Матвеев, по внутренним – Хитрово.
Морозов Борис Иванович был в это время сильно занят изменой своей жены и судом над англичанином Барнсли; а Илья Данилович Милославский со второй своей женой, Аксиньей Ивановной, – имел тоже много горя, и поэтому оба охотно уступили государственные дела Хитрово и Матвееву.
Анна Петровна Хитрово встала в отличном расположении духа; с вечера легла она спать, и при этом дурка Дунька чесала ей подошвы и рассказывала приятные сказки, ласкающие слух. И заснула она так сладостно… Снился ей поэтому отличный сон: состоит она у царицы первой боярыней, и глядят ей все в глаза, ищут ее милостивого слова, а она только выступает гордо, павой, и еле-еле кивает в ответ головой.
– И за что мне такая милость? – спрашивает она.
– Оттого, – отвечает толпа боярынь, – что умом-то тебя Господь не обидел.
Откуда ни возьмись и архимандрит Павел тут как тут – руки у нее целует и говорит.
– Уж ты, моя благодетельница, не покидай меня… видишь, и тебе и царице я всякое угодное творю, а уж вы-то Крутицкого митрополита – в новгородские, а меня – в крутицкие…
– Беспременно будешь, – только ты вымоли у Бога-то сына царице… помнишь ты царицу Софью и инока.
– Как же то не помнить, уж как буду молить, поститься сорок дней буду, сегодня же начну: елей и рыбу лишь в праздники.
При этом проснулась Анна Петровна и очень приятно сделалось ей на душе, обещался святитель, что у царицы будет сын, а это все тогдашнее ее желание, – бояре-де бают: коли не родит сына, нужен развод, пока царь-де еще не стар. Нужен-де сын непременно, во что бы то ни стало, а святитель Павел так сладко говорил с нею во сне, что и она даже сама разохотилась на сына.
– Беспременно будешь митрополитом, – повторяет она наяву тоже самое, что говорила ему во сне. – Эй! Акулька…
Является барская-боярыня; кланяется она низко и подходит уж к ручке барыни.
– Который час?
– Восьмой.
– Как восьмой? Зачем не будила?
– Заходила, кашляла.
– Так заутреня отошла?
– Отошла, боярыня.
– Ах ты, мерзкая…
Две звонкие оплеухи оглушают опочивальню.
– А архимандрит здесь?
– Здесь.
– Давно ждет? Говори, мерзкая.
– Давно.
Новые две оплеухи звенят, и платок летит с головы барской-боярыни.
Акулька подбирает платок и надевает его на голову с таким видом, как будто это дело привычное и обычное.
– Умыться и одеваться скорей! – вопит боярыня.
Барская-боярыня начинает метаться, зовет постельничию, сенных девушек, все суетятся, а дело как-то подвигается медленно: то вода слишком холодна, то слишком тепла, то мыло не так мылит, и слышны звонкие оплеухи, то из прелестных ручек барыни, то из жилистых рук барской-боярыни.
Кончилось умыванье, началось натиранье. То слишком много набелили, то слишком мало; с румянами то же самое. А с бровями – горе одно: то наведут в палец ширины, то сузят. А там пошло одеванье. Начали с головы – украсили по случаю зимы каптурой, которую носили преимущественно вдовы. Потом надели на нее верхние два платья темного цвета, но отделанные кружевами, а рукава были вышиты шелками и серебром.
Анна Петровна имела более сорока лет, но, принарядившись и подштукатурившись, она поспорила бы с молодой, так как имела прекрасные черные глаза, а на зубы тогда не обращали внимания, потому что мода требовала окраску зубов в коричневый цвет.
Приняв вид святости, боярыня в сопровождении всего штата прислуги тронулась в крестовую комнату, то есть молельню.
Архимандрит Павел, красивый, чернобородый и черноглазый монах, с белыми женскими руками, встретил ее с благословением и просфорой, так как он успел уж отслужить у себя в Чудовском монастыре обедню, но был он в епитрахили, чтобы отслужить молебен за здравие царицы и хозяйки дома.
Анна Петровна благодарила его за внимание, и тот начал службу.
В те времени каждый не только боярский, но и зажиточный дом был тот же монастырь.
Тотчас по вступлении своем на престол царь Алексей Михайлович после неудачного обручения своего с Евфимией Всеволожской получил отвращение к музыке, пляске, светскому пению и ко всяким играм; все это было формально запрещено, и господствовавшая при царе Михаиле Федоровиче потешная палата с органами, домрами, цимбалами заменена каликами перехожими и обращена в приют нищих. Прежние бахари, гусельники, потешники, домрачеи, шуты-скоморохи исчезли, и во дворце можно было слушать лишь духовные песни. Царю подражало боярство, и каждый дом представлял собой собрание калик, монахов, монахинь; все это дисциплинировалось Домостроем знаменитого Сильвестра и имело наружный вид обители.
Вследствие этого терем, в котором господствовал женский пол, получил вид женского монастыря, и женщины, казалось, совершенно изолировались от света и мира; даже в церкви они стояли под покрывалами с левой стороны и скрывались от мужчин особым занавесом.
Без покрывала женщина являлась только пред мужем или когда хотела чествовать особенно дорогого гостя; одни лишь вдовы имели право принимать без покрывала. Но вся эта изолированность была кажущаяся. Терем имел между собой тесную связь и составлял нечто цельное, правильно организованное и, можно сказать без преувеличения, управлявшее целым государством. Все терема имели между собой связь и группировались у лиц женского пола, бывших близкими к царице. Поэтому что затевалось в теремах, то получало отголосок и в царской палате, и в Боярской думе. Действовал здесь терем или чрез мужей, или чрез духовенство.
Белое духовенство в этот период достигло высшего могущества в государстве: каждый дом имел своего духовного отца, который владел умами и хозяина и хозяйки; и обратно – терем был силен, потому что в его распоряжении было все белое духовенство; независимо от этого каждый боярский и зажиточный дом, имея вид монастыря, был тесно связан с монастырями и, одаривая их, он имел в ополчении своем всех, начиная иноками и кончая патриархом.
Заняв такую позицию, в особенности при исключительном праве проникать даже в терем, духовенство стало само понимать, что красота, чистоплотность и тонкость обращения должны быть его принадлежностью, и тогда-то начали цениться и приятный голос, и красота рук и лица святителей – так как все это вело и к карьере и к обогащению.
Архимандрит Павел понял это тоже и, обладая замечательной красотой, он на первых же порах после своего пострижения сразу занял важный пост в Чудовском монастыре.
И теперешний его приезд к Анне Петровне был не бесцелен: ему передал Стрешнев, что царица так чтит Анну Петровну, что просила государя назначить ее к приезду ко двору первой боярыней.
Пост этот был так высок, что за обедом и во всех торжественных выходах она после царевен должна была занимать первое место.
Отслужив поэтому молебен, архимандрит Павел поздравил ее с царской милостью.
– Ты, отец архимандрит, просто пророк! – воскликнула удивленно Анна Петровна. – Ты знаешь больше, чем я сама. К тому же удивительный сон снился мне сегодня: снится мне, что возвеличена я царицей… Да и ты приснился… Вот сон и в руку. Да откуда ты узнал – я-то и сама не знаю.
– Стрешнев сказывал.
– А! Спасибо, добрый вестник… Теперь пойдем, благослови трапезу, коли обедня отошла… – Она повела его в столовую.
Весь завтрак состоял из вареных и жареных рыб, пирогов и тому подобного, и все было хотя постное, но прекрасно приготовленное и роскошно обставленное.
Водка, романея и венгерское не были забыты.
Отец Павел скромно ел и скромно пил, оставляя остальной аппетит для Стрешнева, который пригласил его на свой обед к двенадцати часам.
После обеда, помолившись набожно, хозяйка отпустила всех присутствовавших на трапезе и пригласила архимандрита в комнату, то есть в ее рабочую, для душеспасительной и тайной беседы.
В подобных случаях никто уж не смел заглянуть туда, разве хозяйка сама потребует.
Рабочая комната боярыни благоухала духами, и все призывало более к неге, чем к труду: топчаны, мягкие ковры, скамеечки для ног, кушетки и мягкие стулья так и приглашали понежиться. Правда, в нескольких местах виднелись пяльцы с начатой работой: вышитые ширинки, церковные принадлежности, начиная с икон… Но это было скорее украшение, чем орудие труда.
По обычаю, гость должен был все это смотреть и похвалить хозяйку за искусство, прилежание и усердие к церкви.
После того хозяйка, усевшись и выставив, как бы нечаянно, свою ножку, обутую в бархатный башмачок, украшенный жемчугом, пригласила отца архимандрита сесть.
– А терем, – сказала она, – недоволен патриархом Никоном.
– Почему?
– Как же быть-то им довольным… Никакого уважения к царским сродственникам: знаешь, жена Глеба Ивановича Морозова, боярыня Федосья Прокофьевна да родная сестра ее Евдокия Урусова уж как просили за протопопа Аввакума, а тот его в ссылке держит… А ведь того не знает патриарх, что сам-то Борис Иванович иначе не говорит невестке, как приди, друг ты мой духовный… Пойди ты, радость моя душевна.
– Ахти! Какие страсти, – удивился отец Павел.
– Вот ты пойди с ним… А за что? Зачем, дескать, Аввакум двуперстно крестится… Зачем-де написал «слово плачевно» и ответ на «крестоборную ересь». А сам-то клобук-то надел двурогий, точно у греков… Вместо «Микола» исправил в требнике «Николай»… А иконы велит в Оружейной будто живые писать.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке