На будущий год доход увеличивается до трехсот рублей. Работал-работал, суетился-суетился, капитал растратил, труд положил, и все-таки меньше рубля в день осталось. Зато масло – свое, картофель – свой, живность – своя… А впрочем, ведь и это не так. По двойной бухгалтерии, и за масло и за живность деньги заплатили…
Кроме того: хотя все устроено капитально и прочно, но кто же может поручиться за будущее? Ведь не вечны же, в самом деле, накаты; нельзя же думать, чтобы на крыше краска никогда не выгорела… Вон в молочной на крышу-то понадеялись, старую оставили, а она мохом уж поросла!
Наконец, нельзя терять из вида и того, что старший сын совсем уж поспел – хоть сейчас вези в гимназию. Убежденный помещик начинает задумываться и все больше и больше обращается к прошлому. У него много товарищей; некоторые из них уж действительные статские советники, а один даже тайный советник есть. Все получают содержание, которое их обеспечивает; сверх того, большинство участвует в промышленных компаниях, пользуется учредительскими паями…
А он что? Как вышел из «заведения» коллежским секретарем (лет двенадцать за границей потом прожил, все хозяйству учился), так и теперь коллежский секретарь. Даже земские собрания ни разу не посетил, в мировые не баллотировался. Связи все растерял, с бывшими товарищами переписки прекратил, с деревенскими соседями не познакомился. Только и побывал, однажды в три года, у "интеллигентного работника", полюбопытствовал, как у него хозяйство идет.
Интеллигентный работник, Анпетов, поселился года четыре тому назад в десяти верстах от убежденного помещика, вместе с отставным солдатом Финагеичем. Купил Анпетов задешево небольшую пустошь, приобрел две коровы, лошадь, несколько овец, запасся орудиями, выстроил избу на крестьянский манер и начал работать. Солдат был женатый и жил не в качестве наемника, а на правах пайщика – и убытки и барыши пополам; только процент на затраченный капитал предполагался к зачету из дохода. Но покуда еще ничего у пайщиков не выяснилось, кроме пустых щей да хлеба, который они ели. Но, разумеется, они надеялись, что в будущем труд прокормит их.
– Как дела? – спрашивал его помещик.
В ответ на это интеллигентный рабочий показал мозолистые руки.
– Вот, покуда, что в результате получилось, – молвил он, – ну, да ведь мы с Финагеичем не отстанем. Теперь только коровы и выручают нас. Сами молоко не едим, так Финагеич в неделю раз-другой на сыроварню возит. Но потом…
И в заключение не удержался и обругал посетителя.
– Вы белоручки, – сказал он, – по пашне да по сенокосу с тросточкой похаживаете. Попробовали бы вы сами десятину вспахать или восемь часов косой помахать, как мы… небось, пропала бы охота баловаться хозяйством.
Разумеется, он не попробовал; нашел, что довольно и того, что он за всем сам следит, всему дает тон. Кабы не его неустанный руководящий труд – разве цвели бы клевером его поля? разве давала бы рожь сам-двенадцать? разве заготовлялось бы на скотном дворе такое количество масла? Стало быть, Анпетов соврал, назвавши его белоручкой. И он работает, только труд его называется "руководящим".
Однако на другой день он пожелал проверить оценку Анпетова. Выйдя из дому, он увидел, что работник Семен уж похаживает по полю с плужком. Лошадь – белая, Семен в белой рубашке – издали кажет, точно белый лебедь рассекает волны. Но, по мере приближения к пашне, оказывалось, что рубашка на Семене не совсем белая, а пропитанная потом.
– Дай-ко, я попахаю! – предложил помещик Семену.
– Куда же вам! только ручки себе намозолите!
– Нет, дай!
Он стал за плугом, но не успел пройти и двух сажен, как уже задохся; плуг выскочил у него из рук, и лошадь побежала по пашне, цепляясь лемехом за землю.
– Стой, каторжная! – кричал Семен на лошадь. А барин между тем стоял на месте и покачивался, словно пьяный.
"Действительно, – думал он, – пахать – это… Но все-таки Анпетов соврал. Пахать я, конечно, не могу, но, в сущности, это и не мое дело. Мое дело – руководить, вдохнуть душу, а всё остальное…"
Так на этом он и успокоился. И даже, возвратясь домой, сказал жене:
– Пробовал я сегодня пахать – не могу. Это не мое дело. Мое дело – вдохнуть душу, распорядиться, руководить. Это тоже труд, и не маленький!
– Еще бы! – отозвалась жена.
Словом сказать, погружаясь в море хозяйственных мелочей, убежденный помещик душу свою мало-помалу истратил на вытягиванье гроша за грошом. Он ничего не читал, ничем не интересовался, потерял понятие о комфорте и красоте. Яма, в которой стояла усадьба, вполне удовлетворяла его; он находил, что зимою в ней теплее. Он одичал, потерял разговор. Однажды заехал к нему исправник и завел разговор о сербских делах. Он слушал, но только из учтивости не зевал. В голове у него совсем не сербские дела были, а бычок, которого он недавно купил.
– Хотите, я вам бычка своего покажу? – не выдержал он.
– С удовольствием.
Пошли на скотный двор, вывели бычка – красавец! грудь широкая, ноги крепкие и, несмотря на детский возраст (всего шесть месяцев), – уж сердится.
– Вот так бычок! – не выдержал, в свою очередь, исправник.
– Это – надежда моего скотного двора! это – столп, на котором зиждется все будущее моего молочного хозяйства! Четыре месяца тому назад восемьдесят рублей за него заплатил, а теперь и за полтораста не отдам…
Словом сказать, совсем всякую способность к общежитию утратил.
А в результате оказывалось чистой прибыли все-таки триста рублей. Хорошо, что еще помещение, в котором он ютился с семьей, не попало в двойную бухгалтерию, а то быть бы убытку рублей в семьсот – восемьсот.
– Ты думаешь, мало такая квартира стоит? – не раз говорил он жене, – да кухня отдельная, да флигель… Ежели все-то сосчитать…
– Ну, что тут! надо же где-нибудь жить!
Однако сын все растет да растет; поэтому самая естественная родительская обязанность заставляет позаботиться о его воспитании. Убежденный помещик понимает это и начинает заглядывать в будущее.
– Надо же как-нибудь насчет Володи порешить, – осторожно заговаривает он.
– Надо, – соглашается с ним жена.
– Я думаю, не написать ли к Зверкову? Он, по-товарищески, примет его на свое попечение, определит…
– Что твой Зверков! Он и думать забыл о тебе! Зверков! – вот о ком вспомнил! Надо самим ехать в Петербург. Поселишься там – и товарищи о тебе вспомнят. И сына определишь, и сам место найдешь. Опять человеком сделаешься.
Наболевшее слово вырвалось, и высказала его, по обыкновению, жена. Высказала резко, без подготовлений, забыв, что вчера говорила совсем другое. Во всяком случае, мужу остается только решить: да или нет.
Но какой отличный предлог: сын! Не по капризу они бросают деревню, а во имя священных обязанностей.
– Ты думаешь? – цедит он сквозь зубы.
– Чего думать! Целый день с утра до вечера точно в огне горим. И в слякоть и в жару – никогда покоя не знаем. Посмотри, на что я похожа стала! на что ты сам похож! А доходов все нет. Рожь сам-двенадцать, в молоке хоть купайся, все в полном ходу – хоть на выставку, а в результате… триста рублей!
– Да, есть тут загадка какая-то.
– Никакой загадки нет. Баловство одно – это хозяйство со всеми затеями и усовершенствованиями. Только деньги словно в пропасть бросили. Уедем, пока вконец не разорились.
– Ну, все-таки… Знаешь, я рассчитывал, кроме того, и на окружающих влияние иметь…
– Лучше бы ты о себе думал, а другим предоставил бы жить, как сами хотят. Никто на тебя не смотрит, никто примера с тебя не берет. Сам видишь! Стало быть, никому и не нужно!
Разговор возобновляется чаще и чаще, и с каждым днем приобретает более и более определенный характер. Подстрекательницей является все-таки жена.
– Вот что я тебе скажу, – говорит она однажды, – хозяйство у нас так поставлено, что и без личного надзора может идти. Староста у нас честный, а ежели ты сто рублей в год ему прибавишь, то он вполне тебя заменит. Но если ты захочешь, то можешь и сам с апреля до октября здесь жить, а я с детьми на каникулы буду приезжать. Вот что я сделаю. Теперь июль месяц в конце, а в августе приемные экзамены начнутся. Через неделю я уеду с Володей в Петербург. Съезжу к твоим товарищам, – ты мне письма дашь, – подыщу квартиру и определю Володю, а ты к октябрю уберешься с хлебом и приедешь к нам с Верочкой и с Анной Ивановной (гувернантка). Анна Ивановна! ведь вы без меня на скотном присмотрите?
– С удовольствием.
– Ну, так вот…
Сказано – сделано. Через неделю жена собрала сына и уехала в Петербург. К концу августа убежденный помещик получил известие, что сын выдержал экзамен в гимназию, а Зверков, Жизнеев, Эльман и другие товарищи дали слово определить к делу и отца.
В начале октября он уехал из деревни, наказав старосте вести хозяйство по заведенному порядку.
Теперь он состоит где-то чиновником особых поручений, а сверх того, имеет выгодные частные занятия. В одной компании директорствует, в другой выбран членом ревизионной комиссии. Пробует и сам сочинять проекты новых предприятий и, быть может, будет иметь успех. Словом сказать, хлопочет и суетится так же, как и в деревне, но уже около более прибыльных мелочей.
В деревню он заглядывает недели на две в течение года: больше разживаться некогда. Но жена с детьми проводит там каникулы, и – упаси бог, ежели что заметит! А впрочем, она не ошиблась в старосте: хозяйство идет хоть и не так красиво, как прежде, но стоит дешевле. Дохода очищается триста рублей.
Рядом с убежденным помещиком процветает другой помещик, Конон Лукич Лобков, и процветает достаточно удовлетворительно. Подобно соседу своему, он надеется на землю и верит, что она даст ему возможность существовать; но возможность эту он ставит в зависимость от множества подспорьев, которые к полеводству вовсе не относятся.
Земли у него немного, десятин пятьсот с небольшим. Из них сто под пашней в трех полях (он держится отцовских порядков), около полутораста под лесом, слишком двести под пустошами да около пятидесяти под лугом; болотце есть, острец в нем хорошо растет, а кругом по мокрому месту, травка мяконькая. Но нет той пяди, из которой он не извлекал бы пользу, кроме леса, который он, до поры до времени, бережет. И, благодарение создателю, живет, – не роскошествует, но и на недостатки не жалуется.
Лобков не заботится ни о том, чтоб хозяйство его считалось образцовым, ни о том, чтоб пример его влиял на соседей, побуждал их к признанию пользы усовершенствованных приемов земледелия, и т. д. Он рассуждает просто и ясно: лучше получить прибыли четыре зерна из пяти, нежели одно из десяти. Очевидно, он не столько рассчитывает на силу урожая, сколько на дешевизну и даже на безвозмездность необходимого для обработки земли труда.
Вот с этою-то целью и изобретена им целая хитросплетенная система подспорьев.
Первое место в ряду подспорьев занимает прижимка. Конон Лукич подкрадывался к ней издалека, еще в то время, когда только что пошли слухи о предстоящей крестьянской передряге (так называет он упразднение крепостной зависимости). В то время он всячески ласкал крестьян и обнадеживал их: "Вот ужо, будете вольные, и заживем мы по-соседски мирком да ладком. Ни вы меня, ни я вас – все у нас будет по-хорошему". Так что когда наступил срок для составления уставной грамоты, то он без малейшего труда опутал будущих «соседушек» со всех сторон. И себя и крестьян разделил дорогою: по одну сторону дороги – его земля (пахотная), по другую – надельная; по одну сторону – его усадьба, по другую – крестьянский порядок. А сзади деревни – крестьянское поле, и кругом, куда ни взгляни, – господский лес.
– Вы пашни больше берите, – увещевал он крестьян, – в ней вся ваша надежда. За лесом не гонитесь, я и сучьев на протопление, и валежнику на лучину, хоть задаром, добрым соседям отпущу! Лугов тоже немного вам нужно – у меня пустошей сколько угодно есть. На кой мне их шут! Только горе одно… хоть даром косите!
Словом сказать, так обставил дело, что мужичку курицы выпустить некуда. Курица глупа, не рассуждает, что свое и что чужое, бредет туда, где лучше, – за это ее сейчас в суп. Ищет баба курицу, с ног сбилась, а Конон Лукич молчит.
– Вы, что ли, Конон Лукич, курицу взяли? – пристает она к барину.
– Не знаю; видел я давеча курицу у себя в огороде, а твоя ли, моя ли – Христос их разберет!
– Куда же она девалась?
– Должно быть, в суп ко мне попала. Не ходи в огород! – за это я не только чужой, но и своей курице потачки не дам!
Что бабе делать? Не судиться же из-за курицы! Обругает барина, да он уже обтерпелся. В глаза его «мучителем» зовут, а он только опояску на халате обдергивает.
И полеводство свое он расположил с расчетом. Когда у крестьян земля под паром, у него, через дорогу, овес посеян. Видит скотина – на пару ей взять нечего, а тут же, чуть не под самым рылом, целое море зелени. Нет-нет, да и забредет в господские овсы, а ее оттуда кнутьями, да с хозяина – штраф. Потравила скотина на гривенник, а штрафу – рубль. "Хоть все поле стравите – мне же лучше! – ухмыляется Конон Лукич, – ни градобитиев бояться не нужно, ни бабам за жнитво платить!"
Однако он настолько добр, что денег за штрафы не требует.
– Мне на что деньги, – говорит он, – на свечку богу да на лампадное маслице у меня и своих хватит! А ты вот что, друг: с тебя за потраву следует рубль, так ты мне, вместо того, полдесятинки вспаши да сдвой, – ну, и заборони, разумеется, – а уж посею я сам. Так мы с тобой по-хорошему и разойдемся.
– Мучитель вы наш, Конон Лукич!
– Ты говоришь: мучитель, а я говорю: правило такое есть. На чужую собственность не заглядывайся. Я к тебе не хожу, ты ко мне не ходи. Знаешь ли ты, что такое собственность? Ею, друг, государство держится. Потому всякому своего жаль; а коли своего жаль, так, стало быть, и чужого касаться не следует. Все друг по дружке живут: я тебя берегу, ты – меня… потому что у каждого есть собственность. А ежели кто это забывает – значит, тот и государству изменник, да и вообще… ну, просто, значит, ничего не стоящий человек!
Словом сказать, и потравы и порубки не печалят его, а радуют. Всякий нанесенный ему ущерб оценен заблаговременно, на все установлена определенная такса. Целый день он бродит по полям, по лугам, по лесу, ничего не пропустит и словно чутьем угадает виновного. Даже ночью одним ухом спит, а другим – прислушивается.
На первых порах после освобождения он завалил мирового посредника жалобами и постоянно судился, хотя почти всегда проигрывал дела; но крестьянам даже выигрывать надоело: выиграешь медный пятак, а времени прогуляешь на рубль. Постепенно они подчинились; отводили душу, ругая Лобкова в глаза, но назначенные десятины обработывали исправно, не кривя душой. Чего еще лучше!
Другое подспорье – это система так называемых одолжений. У мужичка к весне и хлеб и сено подошли, а Конон Лукич всегда готов, по-соседски, одолжить.
– Одолжили бы, сударь, пудика два мучки до осени? – кланяется мужичок.
– С удовольствием, друг. И процента не возьму: я тебе два пуда, и ты мне два пуда – святое дело! Известно, за благодарность ты что-нибудь поработаешь… Что бы, например? – Ну, например, хозяйка твоя с сношеньками полдесятинки овса мне сожнет. Ах, хороша у тебя старшая сноха… я-адреная!
– Помилуйте, Конон Лукич! – полдесятины-то овса сжать мало-мальски два с полтиной отдать нужно!
– Это ежели деньгами платить, а мне – за благодарность. Я ведь не неволю; мне и гуляючи отработаете. Наступит время, поспеет овес – бабыньки-то твои и не увидят, как шутя полдесятинки сожнут!
За первым мужичком следует другой, за другим – третий и так далее. У всех нужда, и всех Конон Лукич готов наделить. Весной он обеспечивает себе обработку и уборку полей. С наступлением лета он точно так же обеспечивает уборку сенокоса.
Здесь ему приходит на помощь третье отличнейшее подспорье – пустота.
– Берите у меня пустота! – советует он мужичкам, – я с вас ни денег, ни сена не возьму – на что мне! Вот лужок мой всем миром уберете – я и за то благодарен буду! Вы это шутя на гулянках сделаете, а мне – подспорье!
– Всё на гулянках да на гулянках! – и то круглый год гуляем у вас, словно на барщине! – возражают мужички, – вы бы лучше, как и другие, Конон Лукич: за деньги либо исполу…
– Что вы, Христос с вами! – да мне стыдно будет в люди глаза показать, если я с соседями на деньги пойду! Я – вам, вы – мне; вот как по-христиански следует. А как скосите мне лужок, – я вам ведерко поставлю да пирожком обделю – это само собой.
Словом сказать, благодаря подспорьям, гуляют у него мужички на работе, а он пропитывается.
Скота он держит немного и стада своего не совершенствует, хотя от покупки доброй коровы-ярославки – не прочь: удой от нее хорош, да и ухода изысканного не требует. Это он даже в патриотизм себе вменяет.
– Чем по заграницам деньги транжирить, – говорит он, – лучше свое, отечественное, поощрять… так ли?
Но чтобы получить достаточное количество навоза, он придумал опять своего рода подспорье. Осенью ездит по ярмаркам и сельским аукционам и скупает лошадей-палошниц. Рублей по десяти за голову, штук шестьдесят он таких одров накупит и поставит на зиму на мякину да на соломенную резку, чтоб только не подохла скотина. К весне слегка овсецом подправит – и продает. Ту же лошадь, ввиду наступления рабочего времени, мужичок за сорок рублей купит – смотришь, рублей десять – пятнадцать барышка с каждой головы наберется. А навоз сам по себе… конский навоз!
Тут барышок, там барышок, везде, за что он ни возьмется, – везде барышок. Правда, что он с утра до вечера мается, маклачит, мелочничает, но зато сыт. Живет он одиноко; многие даже думают, что у него совсем семьи нет. Но это не так: есть у него семья, да только не удалась она. Есть жена, да полудурье, и притом попивает, – никому он ее не кажет. Есть два сына: один – на Кавказе ротным командиром служит, другой – в моряках. Оба лет двадцать к нему глаз не кажут – очень уж он в детстве тиранил – и даже не пишут. Есть и дочь, да он ее проклял. Но он до такой степени «изворовался» в сельскохозяйственных ухищрениях, что даже не замечает отсутствия семьи.
Однажды, после одного из судбищ, заехал к нему мировой посредник и разговорился.
– Из чего только вы хлопочете, Конон Лукич? – спросил посредник.
– А вы из чего?
– Я… как же возможно! Я – служу, посильную пользу обществу приношу.
– Все мы из-за одного бьемся… кормиться хотим. Вы глядите в книгу и видите фигу – за это деньги получаете; я – около хозяйства колочусь. Сыт – и слава богу!
Посредник обиделся (перед ним действительно как будто фига вдруг выросла) и уехал, а Конон Лукич остался дома и продолжал «колотиться» по-старому. Зайдет в лес – бабу поймает, лукошко с грибами отнимет; заглянет в поле – скотину выгонит и штраф возьмет. С утра до вечера все в маете да в маете. Только в праздник к обедне сходит, и как ударят к «Достойно», непременно падет на колени, вынет платок и от избытка чувств сморкнется.
Зимой ему посвободнее. Но и тут он нашел себе занятие: ябеды пишет. Доносит на священника, что он в такой-то царский день молебна не служил; на Анпетова – что он своим примером в смущение приводит; на сельского старосту – что он, будучи вызван в воскресенье к исправнику, так отважно выразился, что даже миряне потупили очи.
Словом сказать, совершенно доволен, что его со всех сторон обступили мелочи, – ни дыхнуть, ни подумать ни о чем не дают. Ценою этого он сыт и здоров, – а больше ему ничего и не требуется.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке