Теперь рассмотрим несколько близким образом, что такое есть это священное право благодарить.
Благодарить – это фимиам. Это возносящийся фимиам сердца. Точно так же, как для того, чтобы понятно писать по-русски, надобно прежде всего и преимущественнейше обзнакомиться с русским языком и памятниками грамотности, точно так же, повторяем мы, для того, чтобы благодарить, надобно иметь доброе и преданнейшее сердце. Но преданнейшее сердце не только благодарит, но и преимущественнейше предостерегает. Или, лучше сказать, не предостерегает, в грубом значении этого слова, но от благодарных чувств заявляет. Мы не отрицаем совершившихся фактов, мы благодарим, но в то же время заявляем! Мы заявляем, потому что имеем преданнейшее сердце, и потому заявление является на устах наших не в печальном образе горькой улыбки, но в прекрасном виде улыбки, исполненной доверия. Мы не осмеливаемся изречь из наших уст: «Довольно!», ибо не можем даже знать, действительно ли есть то довольно, что нам кажется таковым. Но мы говорим: «Примите благоговейный фимиам, который испускают наши сердца, и ежели мы ошибаемся, то дайте нашей мыслительности другое направление!»
– Encore une fois pardon![75] – вновь откликается дядя. – Мне кажется, это не совсем точно! Не лучше ли сказать: «Дайте другое и, конечно, столь же благоговейное направление нашей мыслительности». А еще бы лучше: «нашим мыслительным благожелательностям»? N’oubliez pas, mon cher, que vous protestez (ты мягко стелишь, да жестко будет спать, comme dit un charmant proverbe russe), et tu sais que dans ces choses-là rien n’est à négliger![76] Присутствующие переглядываются между собой, как бы говоря: какой тонкий старик!
– Merci, mon oncle, vous avez touché juste![77] Итак, messieurs, будем продолжать в измененной редакции:
«…другое и, конечно, столь же благоговейное направление нашим мыслительным благожелательностям.
Итак, факт совершился. Мы все видели его совершение, и сердца наши благожелательно – можно сказать, благоговейно – содрогались. Теперь, мы спрашиваем себя только, должен ли повторяться этот едва совершившийся факт безгранично, и на вопрос этот позволяем себе думать, что ежели бы рядом с совершившимся фактом было поставлено благодетельное тире, то от сего наши сердца преисполнились бы не менее благоговейною признательностью, каковою был фимиам, наполнявший их по поводу совершившегося факта. Мы были благодарны за факт, но мы, конечно, будем не меньше благодарить и за тире, ибо, как я сказал уже выше, право благодарить есть, так сказать, лучшее и преимущественнейшее право, которое мы за собой признаем!
Совершившийся факт – это есть мудрость. Тире – это есть более, нежели мудрость: это мудрость в мудрости («quelle profondeur!»[78]). Вспомним по сему случаю Наполеона Третьего, а в настоящую минуту князя Бисмарка. Они сие должны со временем познать, что мы теперь от себя скромным образом утверждаем. Вспомним еще великого преобразователя экономических законов Англии Роберта Пиля, но не забудем и величайшего Вашингтона! Везде и повсюду – закон один, который есть таков: прогресс – это мудрость стремительная, уносящая за собой историю; тире – это мудрость, оглядывающаяся назад, скующая историю, а не низвергающая ее в прах!
Стало быть, если мы благоговейно просим поставить тире, то не только не грешим против мудрости действительной, но даже споспешествующим образом доказываем, какая от того есть приносимая польза.
Мы объяснились с нашими читателями с открытым сердцем; надеемся, что они с таковым же отнесутся и к нам. Быть может, нас будут бранить ретроградами, но мы того не боимся. Мы не имеем ничего бояться, ибо мы не ретрограды. Мы только не хотим бежать вперед сломя голову, потому что ежели все побегут и от того сломают головы, что может из сего произойти, кроме несвоевременной гибели? Вот этого именно вопроса никогда не задают себе господа – слишком пламенные прогрессисты, но не мешало бы от времени до времени все оное себе припоминать. Мы говорим: «не мешало бы, потому что никогда не мешает то, что есть само по себе полезно. А что припоминание такого рода полезно, то это несомненно доказывается приносимою им везде и повсюду бесчисленною пользой.
Затем, прощаясь с читателями до следующего нумера, в коем постараемся обстоятельнейше объяснить нашу profession de foi[79], воскликнем: «С нами наше право!», а затем: «Да пребудет над нами Божие благословение!»
Хозяин умолк. В публике раздавались сдержанные восклицания: «Прекрасно!», «Мастерски!», «Bien écrit et surtout bien pensé!»[80]
Но я почти обезумел от скуки. Никогда я так ясно не сознавал, что пора пить водку, как в эту минуту. Прокоп, очевидно, следил за выражением моего лица, потому что подошел ко мне, как только кончилось чтение.
– Уйдем: на тебе лица нет, – тошнит тебя, что ли? – Он вдруг начал говорить мне «ты».
Мы вышли; нас охватила лунная морозная петербургская ночь.
– Айда к Палкину! – скомандовал Прокоп извозчику. – Я, брат, нынче все у Доминика да у Палкина развлекаюсь: напитки тут крепки. Есть устрицы у Елисеева да ужинать у Дюссо тогда хорошо, когда на сердце легко. Концессию там выхлопотываешь или Шнейдершу облюбовываешь – ну и тянет тебя к легкому напитку. А как наслушаешься прожектов об уничтожении да о расстрелянии, так на сердце-то сделается так моркотно, так моркотно, что рад целую четверть выпить, чтобы его опять в прежнее положение привести! А какова статейка-то?
– Гм… да… статья… это…
Вспомнив про статью, я так обозлился, что не своим голосом закричал на извозчика:
– Пошел!
– Да, брат, за такие статейки в уездных училищах штанишки снимают, а он еще вон как кочевряжится. Для того, говорит, чтобы понятно писать по-русски, надобно прежде всего и преимущественнейше обзнакомиться с русским языком… Вот и поди ты с ним!
Мы пробеседовали у Палкина до двух часов. Съели только по одному бифштексу, но выпили…
Одним словом, мы вышли на улицу, держась под руки. Кажется, даже пели песни.
На другой день утром, вероятно – в видах скорейшего вытрезвления, Прокоп принес мне знаменитый проект «о расстрелянии и благих оного последствиях», составленный ветлужским помещиком Поскудниковым. Проекту предпослано вступление, в котором автор объясняет, что хотя он со времени известного происшествия живет в деревне не у дел, но здоровье его настолько еще крепко, что он и на другом поприще мог бы довольно многое «всеусерднейше и не к стыду» совершить. А коль скоро человек в чем-нибудь убежден, то весьма естественно, что в нем является желание в том же убедить и других. Отсюда попытка разъяснить вопрос: отчего все сие происходит? – а затем и осуществление этой попытки в форме предлагаемого проекта.
Отчего все сие происходит? Конечно, от недостатка спасительной строгости. Если бы, например, своевременно было прибегнуто к расстрелянию, то и общество было бы спасено, и молодое поколение ограждено от заразы заблуждений. Конечно, нелегко лишить человека жизни, «сего первейшего дара милосердого творца», но автор и не требует, чтобы расстреливали всех поголовно, а предлагает только «расстреливать по внимательном всех вин рассмотрении, но неукоснительно». И тогда «все сие» исчезнет, «лицо же добродетели, ныне потускневшее, воссияет вновь, как десять лет назад».
Некоторые мотивы, которыми автор обусловливает необходимость предлагаемой меры, не изъяты даже чувствительности. Так, например, в одном месте он выражается так: «Молодые люди, увлекаемые пылкостью нрава и подчиняясь тлетворным влияниям, целыми толпами устремляются в бездну, а так как подобное устремление законами нашего отечества не допускается, то и видят сии несчастные младые свои существования подсеченными в самом начале (честное слово, я даже прослезился, читая эти строки!). А мы равнодушными глазами смотрим на сие странное позорище, видим гибель самой цветущей и, быть может, самой способной нашей молодежи, и не хотим пальцем об палец ударить, чтобы спасти ее. Устремим же наши спасительные ладьи для спасения сих утопающих, подадим руку помощи этим несчастным увлекающимся юношам! Сделаем все сие – и тогда с спокойною совестью скажем себе: мы совершили все для ограждения детей наших!»
Но всего замечательнее то, что и вступление, и самый проект умещаются на одном листе, написанном очень разгонистою рукой! Как мало нужно, чтоб заставить воссиять лицо добродетели! В особенности же кратки заключения, к которым приходит автор. Вот они:
«А потому полагается небесполезным подвергнуть расстрелянию нижеследующих лиц:
Во-первых, всех несогласно мыслящих.
Во-вторых, всех, в поведении коих замечается скрытность и отсутствие чистосердечия.
В-третьих, всех, кои угрюмым очертанием лица огорчают сердца благонамеренных обывателей.
В-четвертых, зубоскалов и газетчиков».
И только.
Вечером мы были на рауте у председателя Общества чающих движения воды, действительного статского советника Стрекозы. Присутствовали почти все старики, и потому в комнатах господствовал какой-то особенный, старческий запах. Подавали чай и читали статью, в которой современная русская литература сравнивалась с вавилонскою блудницей. В промежутках, между чаем и чтением, происходил обмен вздохов (то были именно не мысли, а вздохи).
– Где те времена, когда пел сладкогласный Жуковский, когда Карамзин пленял своею прозой? – вздыхал один.
– «Как лебедь на брегах Меандра…» – зажмурив глаза, вздыхал другой.
– Увы! Из всей этой плеяды остался только господин Страхов! – вздыхаючи вторил третий.
– Куда мы идем? Куда идем! – вздыхал четвертый.
Старцы задумывались и в такт покачивали головами.
Очень возможное дело, что они так и заснули бы в этой позе, если бы от времени до времени не пробуждал их возглас:
– И это литература! Куда мы идем?
Я пробыл у действительного статского советника Стрекозы с девяти до одиннадцати часов и насчитал, что в течение этого времени по крайней мере двадцать раз был повторен вопрос: «Куда мы идем?» Это произвело на меня такое тоскливое, давящее впечатление, что, когда мы вышли с Прокопом на улицу, я сам безотчетно воскликнул:
– Куда же мы в самом деле идем?
– Сегодня я сведу тебя к Шухардину, – ответил Прокоп, – а завтра, если бог грехам потерпит, направим стопы в «Старый Пекин».
Опять два бифштекса и, что всего неприятнее, опять возвращение домой с песнями. И с чего я вдруг так распелся? Я начинаю опасаться, что если дело пойдет таким образом дальше, то меня непременно когда-нибудь посадят в часть.
На третий день раут у председателя Общества благих начинаний, отставного генерала Проходимцева. Приходим и застаем компанию человек в двенадцать. Все отставные провиантские чиновники, заявившие о необыкновенном усердии во время Севастопольской кампании. У всех на лицах написано: «Я по суду не изобличен, а потому надеюсь еще послужить!» Общество сидит вокруг чайного стола; хозяин читает:
– Прекрасно! Не в бровь, а прямо в глаз!
– Куда мы идем? Скажите, куда мы идем?
– Позвольте, господа, послушайте, что дальше будет!
Ее (рощу) порубят, лада,
На здание такое,
Где б жирные говяда
Кормились на жаркое!
– Но какой стих! Вот наконец настоящая-то сатира!
– Ш-ш… ш-ш… Слушайте! Слушайте!
– О, друг ты мой единый!
Воскликнула невеста.
Ужель для той скотины
Иного нету места?
– Есть много места, лада,
Но тот приют тенистый
Затем изгадить надо,
Что в нем свежо и чисто!
– Именно! Именно! – рукоплескали отставные провиантские чиновники, и затем поднялся хохот, который и не прерывался уже до самого конца пьесы. Особенный фурор произвело следующее определение современного материалиста:
Они ж, матерьялисты,
От имени прогресса
Кричат, что трубочисты
Суть выше Апеллеса…
– «Суть выше Апеллеса»! Каков, господа, пошиб! Вот это я называю сатирой! Это отпор! Это настоящий, заправский отпор!
Затем все на минуту смолкли и погрузились в думы. Как вдруг кто-то завыл:
– Куда мы идем? Объясните, куда мы идем?
И все, словно ужаленные, вскочили с мест и подняли такой неизреченный лай, что я поскорее схватил шляпу и увлек Прокопа в «Старый Пекин».
Бифштекс и возвращение домой с песнями.
И еще два вечера провел я в обществе испуганных людей и ничего другого не слышал, кроме возгласа: куда мы идем? Но после пятого вечера со мной случилось нечто совсем необыкновенное.
Я проснулся утром с головною болью и долгое время ничего не понимал, а только смотрел в потолок. Вдруг слышу голос Прокопа: «Господи Иисусе Христе! Да где же мы?»
Вскакиваю, оглядываюсь и вижу, что мы в какой-то совершенно неизвестной квартире; что я лежу на диване, а на другом диване лежит Прокоп. Мною овладел страх.
Я вспомнил слышанную в детстве историю о каком-то пустынножителе, который сначала напился пьян, потом совершил прелюбодеяние, потом украл, убил – одним словом, в самое короткое время исполнил всю серию смертных грехов.
– Где мы вчера были? – обратился я к Прокопу.
Но Прокоп стоял как бы в остолбенении и только пялил на меня свои опухшие глаза.
Я стал припоминать и с помощью неимоверных усилий успел составить нечто целое из уцелевших в моем мозгу обрывков. Да, мы отправились сначала к Балабину, потом к Палкину, оттуда к Шухардину и, наконец, в «Пекин». Но тут нить воспоминаний оборвалась. Не украли ли мы в «Пекине» серебряную ложку? Не убили ли на скорую руку полового? Не вели ли нас на веревочке? Вот этого-то именно я и не мог восстановить в своей памяти.
Я припоминал, что со мною уже был почти такой же случай в молодости. В то время я был студентом Московского университета и охотно беседовал об искусстве (святое искусство!) в трактире «Британия». Однажды, находясь в хорошей компании, я выпил, рюмку за рюмкой, рублей на двадцать ассигнациями водки и, совершивши этот подвиг, исчез. Где я был, этого я совершенно не помню, но дело в том, что через каких-нибудь полчаса я опять воротился в «Британию», но воротился… без штанов! Можно себе представить, как изумило меня это обстоятельство, когда я, переночевав в «Британии» на бильярде, на другой день проснулся! И что ж оказалось? Что штаны мои преспокойно лежат у меня дома! Что я нарочно приходил домой, чтобы их снять, и, совершивши этот подвиг, отправился назад в «Британию»!
– Да каким же образом это случилось? Я говорил что-нибудь? Приказывал? – допрашивал я своего слугу.
– Ничего не изволили приказывать. Изволили прийти, сняли и опять ушли-с.
– Да что же я еще-то делал?
– Изволили прийти-с, сняли и опять ушли-с.
Так вот на какие подвиги я способен…
И вдруг, в ту самую минуту, когда мне все это припоминалось, дверь нашей комнаты отворилась, и перед нами очутился расторопный малый в мундире помощника участкового надзирателя. Оказалось, что мы находимся у него на квартире, что мы ничего не украли, никого не убили, а просто-напросто в безобразном виде шатались ночью по улице.
– Каким же образом у вас-то мы очутились? – полюбопытствовал Прокоп.
– Да просто шел я, по должности, дозором-с; ну, вижу: благородные люди… не могут объяснить место жительства-с…
Никогда не бывало мне до такой степени стыдно…
О проекте
О подписке