Нет, надо бежать. Но как же уехать из Петербурга, не видав ничего, кроме нумера гостиницы и устричной залы Елисеева? Ведь есть, вероятно, что-нибудь и поинтереснее. Есть умственное движение, есть публицистика, литература, искусство, жизнь. Наконец, найдутся старые знакомые, товарищи, которых хотелось бы повидать…
Конечно. Я предпринимаю героическое решение. В одно прекрасное утро, покуда губерния шнырит по разным концам города, я уплачиваю мой счет в Grand Hôtel и тайком перебираюсь в скромные chambres garnies[1], на Гороховой.
Прежде всего я отправляюсь в Воронинские бани, где парюсь до тех пор, покамест не сознаю себя вполне трезвым. Затем приступаю вновь к практическому разрешению вопроса: зачем я приехал в Петербург?
Сознаюсь откровенно: из всех названных выше соблазнов (умственное движение, публицистика, литература, искусство, жизнь) меня всего более привлекает последний, то есть жизнь. Мы, провинциалы – да, впрочем, одни ли мы? – имеем о жизни представление несколько двойственное. Хазовый конец этого представления составляют интересы умственные и общественные, действительной же его сущности отвечает все то, что льстит интересам личным и непосредственным, то есть вкусу и чувственности. На этот конец у нас и слово такое выдумано: «жуировать». А жуировать совсем не значит ходить в публичную библиотеку, посещать лекции профессора Сеченова, защищать в педагогических и иных собраниях рефераты и проч., а просто, что в переводе на французский язык означает: «Buvons, chantons, dansons et aimons!»[2] Поэтому, если мы встречаем человека, который, говоря о жизни, драпируется в мантию научных, умственных и общественных интересов и уверяет, что никогда не бывает так счастлив и не живет такою полною жизнью, как исследуя вопрос о пришествии варягов или о месте погребения князя Пожарского, то можно сказать наверное, что этот человек или преднамеренно, или бессознательно скрывает свои настоящие чувства. Говорит он о пользе классического образования, а на уме у него: «Buvons, chantons, dansons et aimons!» Говорит о податной реформе, а на уме: «Buvons, chantons, dansons et aimons!» Все эти вопросы, системы, нововведения и проч. представляют лишь неизбежную, но сухую и горькую приправу жизни. Без них нельзя обойтись, потому что они дают одним – прекраснейшие должности с прекраснейшим содержанием; другим, не нуждающимся в содержаниях, прекраснейшие общественные положения. Но конечный результат всех этих содержаний и положений все-таки резюмируется так: «Buvons, chantons, dansons et aimons!» Никакое полезное предприятие немыслимо, если оно время от времени не освежается обедом с шампанским и устрицами. Тупа грамматика, косноязычна риторика, если их не оплодотворяет струя редерера. Даже археолог, защищая реферат о «Ярославле-сребре», и тот думает: «Вот ужо выпьем из той самой урны, в которой хранился прах Овидия!» Вот где настоящая русская подоплека, а совсем не там, где бесплодно ищут ее глаголемые славянофилы. Москва поняла это в совершенстве, оттого-то в ней и едят, так сказать, походя.
Следуя общему примеру, и я отправился на поиски жизни и с этою целию посетил товарищей моих по школе.
Прихожу к одному – статский советник!
– Статский советник! – восклицаю я. – Поздравляю, поздравляю!
А сам между тем чувствую, что в голосе у меня что-то оборвалось, а внутри как будто закипает. Я добрый и даже рыхлый малый, но когда подумаю, что не выйди я титулярным советником в отставку, то мог бы… мог бы… Ах, черт побери да и совсем!
– Да, душа моя, – с невозмутимою важностью отвечает мой бывший товарищ, – не могу пожаловаться: начальство ценит-таки труды мои!
«Труды твои! Шиш твои труды – вот что!» – со злобою помышляю я, но вслух говорю следующее:
– Ну а дальше… есть виды?
– Насчет видов – это покамест еще секрет. Но, конечно, с божьею помощью…
Сказав это, он устремил такой пронзительный взгляд в даль, что я сразу понял, что сей человек ни перед какими видами несостоятельным себя не окажет.
– Ну а в настоящем как?
– А в настоящем… жуируем! Гандон, Ловато, Шнейдер… да ты Шнейдер-то видел?
– Нет еще… я так недавно в Петербурге…
– Ты не видал Шнейдер! Чудак! Чего же ты ждешь! Желал бы я знать, зачем ты приехал! Boulotte… да ведь это перл! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… sapristi![3] И он не видел!
В эту минуту в комнату входит другой товарищ, еще только коллежский советник.
– Смельский, ужасайся: он не видал Шнейдер!
– Ты не видал Шнейдер!
– Он не слыхал «Dites-lui»![4]
– Eh Boulotte donc! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… cette fille! Barbare… va![5]
Я слушаю и краснею. В самом деле, что делал я в течение целых двух недель? Я беседовал с Прокопом, я наслаждался лицезрением иконописного Аристида Фемистоклыча – и чего не видел! Не видел Шнейдер!
– Ради бога… нельзя ли… – лепечу я в смущении.
– Ah, mon cher, c’est grave! C’est trés grave, ce que tu nous demande-la[6]. Однако вот что. У нас ложа на все пятнадцать представлений, и хотя нас четверо, но для тебя, pour te desinfecter de ta chére ville natale…[7] мы потеснимся. Но помни: только для тебя! А теперь, messieurs, обедать, но за обедом, чур, много вина не пить! Помните, что сегодня идет «Barbe bleue»[8], а чтоб эту пьесу просмаковать, нужно, чтоб голова была светла да и светла!
И точно, за обедом мы пьем сравнительно мало, так что, когда я, руководясь бывшими примерами, налил себе перед закуской большую (железнодорожную) рюмку водки, то на меня оглянулись с некоторым беспокойством. Затем: по рюмке хересу, по стакану доброго лафита и по бутылке шампанского на человека – и только.
На свежую голову Шнейдер действует изумительно. Она производит то, что должна была бы произвести вторая бутылка шампанского. Влетая на сцену, через какое-нибудь мгновение она уж поднимает ногу… так поднимает, ну так поднимает!
– Adorable![9] – шепчет мой друг статский советник.
– И заметь, что у нас она в сто крат скромнее играет, нежели в Париже! – комментирует другой мой друг коллежский советник.
И вдруг она начинает петь. Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот. Поет и в то же время чешет себя во всех местах, как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
– Mais comme elle se gratte! Сomme elle se gratte!.. Рarlezmoi de ça![10] – захлебывается статский советник.
– Je vous demande un peu, si ce n’est pas là une grande actrice?[11] – вторит коллежский советник и с какою-то ненавистью озирается по сторонам, как будто вызывает дерзновенного, который осмелился бы выразить противоположное мнение.
Но зала составлена слишком хорошо: никто и не думает усомниться в гениальности m-lle Шнейдер. Во время пения все благоговейно слушают; после пения все неистово хлопают. Мы, с своей стороны, хлопаем и вызываем до тех пор, покуда зала окончательно пустеет.
После спектакля ужин (уже без воздержания), и за ужином разговор.
– Mais comme elle se gratte!
– En voilà une fille!
– Et remarquez, comme elle a fait ceci…[12]
Статский советник пробует пройтись церемониальным маршем, как это делает Шнейдер, то есть вскидывая поочередно то ту, то другую ногу на плечо.
Я сам взволнован до глубины души и желаю выразить свои чувства.
– Признаюсь, господа, – говорю я, – это… это… заметили ли вы, например, какой у нее отлет?
Я изгибаюсь головой и грудью вперед, а остальною частью корпуса силюсь изобразить отлет.
– Именно отлет! C’est le vrai mot! Otliott magnifique![13]
– Ай да деревня! Сидит, сидит в захолустье, да и выдумает!
– Messieurs, не говорите так легко об нашем захолустье! У нас там одна помпадурша есть, так у нее отлет! Je ne vous dis que ça![14]
Я собираю пальцы в кучку и целую кончики.
– Ну все-таки против Шнейдер… – сомневается статский советник.
– Да разве я об Шнейдерше!.. Schneider! mais elle est unique![15] Шнейдер… это… это… Но я вам скажу, и помпадурша! Elle ne se gratte pas les hanches, c’est vrai! mais si elle se les grattait![16] Я не ручаюсь, что и вы… Человек! Четыре бутылки шампанского!
Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь в постель, как тотчас же засыпаю. Но я не без гордости сознаю, что сего числа я был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
На другой день к другому товарищу – этот уже не просто статский, а действительный статский советник.
– Уж действительный статский!
– Да, душа моя, действительный. Благодарение богу, начальство видит мои труды и ценит их.
– Да ведь таким образом ты, пожалуй…
– И очень немудрено. Теперь, душа моя, люди нужны, а мои правила настолько известны… Enfin qui vivra – verra[17].
Сказавши это, он поднял ногу, как будто инстинктивно куда-то ее заносил. Потом, как бы сообразив, что серьезных разговоров со мной, провинциалом, вести не приходится, спросил меня:
– Надеюсь, что ты видел Шнейдер?
– Вчера, с старыми товарищами были.
– Это в «Barbe bleue»? Délicieuse![18] не правда ли?
– Comme elle se gratte les hanches et les jambes![19]
– N’est-ce pas! Quelle fille! Quelle diable de fille! Et en même temps, actrice! Mais une actrice… ce qui s’appelle – consommée![20]
– A ты заметил, как она церемониальным маршем к венцу-то прошла!
Я пробую напомнить Шнейдершу в лицах, но при первой же попытке вскинуть ногу на плечо спотыкаюсь и падаю.
– Ну вот! Ну вот! – смеется мой друг. – Это хорошо, что ты так твердо запомнил, но зачем подражать неподражаемому! En imitant l’inimitable, on finit par se casser le cou[21].
– Mais comme elle se gratte! Dieu des dieux! Comme elle se gratte![22]
– Ah! Mais c’est encore un trait de génie… ça![23] Заметь: кого она представляет? Она представляет простую, наивную поселянку! Une villageoise, une paysanne, Une fille des champs! Ergo…[24]
– Mais c’est simple comme bonjour![25]
– Вот сегодня, например, ты увидишь ее в «Le sabre de mon pére»[26] – здесь она не только не чешется, но даже поразит тебя своим величием! А почему? потому что этого требует роль!
– Увы! у меня нет на сегодня билета!
– Вздор! Надо, чтобы ты видел эту пьесу. Вы – люди земства, mon cher, и наша прямая обязанность – это стараться, чтоб вы все видели, все знали. Вот что: у нас есть ложа, и хотя мы там вчетвером, но для тебя потеснимся. Я хочу, непременно хочу, чтобы ты видел, как она поет «Dites-lui»![27] Я с намерением говорю: «чтоб ты видел», потому что это мало слышать, это именно видеть надо! А теперь идем обедать, mais soyons sobres, mon cher, parce que c’est tres serieux, ce que tu vas voir ce soir![28]
Мы обедаем впятером. Выпиваем по рюмке хересу, по стакану доброго лафита и по бутылке шампанского на человека – и только.
Я не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Она изнемогала, таяла, извивалась и так потрясала отлетом, что товарищи мои, несмотря на то что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались и потрясали точно так же, как и она.
– Из театра – к Борелю.
– Ну-с, что скажете, любезный провинциал?
– Да, messieurs, это… Это, я вам скажу… Это… искусство!
– C’est le mot. On cherche l’art, on se lamente sur son deperissement! Eh bien je vous demande un peu, si ce n’est pas la personification meme de l’art! «Dites-lui» – parlez-moi de ça![29]
– И заметьте, messieurs, какой у нее отлет!
– «Otliott» – c’est le mot! mais il est unique, ce cher provincial![30]
Как и накануне, я изогнулся головой и корпусом вперед.
– Именно! Именно! С’est ça! С’est bien ça![31] – кричали действительные статские советники, хлопая в ладоши.
Даже борелевские татары и те смеялись.
– А теперь, господа, в благодарность за высокое наслаждение, доставленное мне вами, позвольте… Человек! Шесть бутылок шампанского!
Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю, что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
Таким образом проходит десять дней. Утром вставанье и потягиванье до трех часов; потом посещение старых товарищей и обед с умеренной выпивкой; потом Шнейдерша и ужин с выпивкой неумеренной. На одиннадцатый день я подхожу к зеркалу и удостоверяюсь, что глаза у меня налитые и совсем круглые. Значит, опять в самую точку попал.
«Уж не убраться ли подобру-поздорову под сень рязанско-козловско-тамбовско-воронежско-саратовского клуба?» – мелькает у меня в голове. Но мысль, что я почти месяц живу в Петербурге и ничего не видал, кроме Елисеева, Дюссо, Бореля и Шнейдер, угрызает меня.
«Нет, – думаю, – попробую еще! По крайней мере узнаю, что такое современная петербургская жизнь!»
Приняв это решение, отправляюсь в Воронинские бани, где парюсь до тех пор, пока сознаю себя вполне трезвым. Затем на целый день остаюсь дома и занимаюсь приведением в порядок желудка. И только на другой день, свежий и встрепанный, начинаю новый ряд похождений.
О проекте
О подписке