Читать книгу «Память тела» онлайн полностью📖 — Михаила Эпштейна — MyBook.

Слово

Устное народное творчество

Поморская деревенька в Карелии на берегу Белого моря. Четырнадцать часов езды к северу от Питера.

Постучал в дверь.

– Груня Фёдоровна? Можно с вами поговорить? Я студент из научной экспедиции, изучаем народное творчество.

В окне отдёрнули занавеску, зыркнули, отворили дверь. Женщина сравнительно молодая, лет сорока пяти – пятидесяти. Обычно «носители» фольклора, как их называют в экспедиции, – совсем старушки, ровесницы века.

Когда среди студентов распределяли темы исследований, он выбрал былины и частушки. Записывал что придётся, но начинал опрос с частушек, поскольку былины встречались редко.

Хозяйка, вытирая мокрые руки о юбку, смерила его взглядом.

– Знаю, ваши тут ходят. Частушки? Приходи вечерком, спою.

Вечером она встретила его в сарафане.

– Раз петь – так по-старинному. – Усадила. – Выпить хочешь?

Он мотнул головой, вытащил тетрадь.

– Ну, какие тебе частушки петь? Они ведь разные бывают… и лихие, с перцем.

– Всякие. Мы изучаем и матерный язык.

– А, значит, поближе к народу. Ладно, для начала задам тебе загадку:

 
Чёрный кот
Матрёнку трёт.
Матрёнка ревит,
Подбавить велит.
 

Небось не угадаешь? Это печь и сковородка с оладьями. А вот про реальную жизнь:

 
Я с угора на угор
Камушки катала,
Председателю дала —
В ударницы попала.
Колотила пень о пень —
Не выходит трудодень.
Колотила по мудям —
Завалила трудодням.
 

– Трудоднями? – уточнил он.

– Да, у нас так говорят.

И ещё напела:

 
Стоит соня
Посреди поля.
Прилетел кулик:
– Соня, соня,
Дай стоя.
– Нет, кулик,
У тебя велик,
У меня мала.
Так и не дала.
 

– Это загадка? – спросил он.

– Это разгадка! – передразнила она. – Ну вот ещё запиши:

 
По деревне девка шла,
Шишку мёрзлую нашла,
Отогрела у чела —
Шишка прыгать начала.
 

«Чело» – это у нас печка. А что такое шишка – понятно?

– Понятно. – Он оторвался от тетради и посмотрел ей в глаза. На этом она его поймала и пошла в наступление:

– А ты как по этому делу? Только записываешь? Или сам умеешь? Тебе уже лет двадцать?

Он кивнул и зарделся – было ему только восемнадцать.

– Ну давай ещё пару частушек спою, а там посмотрим. Только нужно под водочку, чтобы распеться.

 
Цыган цыганке говорит:
У меня давно стоит…
На столе бутылочка,
Давай-ка выпьем, милочка.
 

Вынесла белую четвертушку, разлила по стопочкам, чокнулись.

– За нас!

Выпив, она уже раскованным и чуть охрипшим голосом спела:

 
Ты ебись, а я не буду,
Мой цветочек аленький.
У тебя пизда большая,
Мой хуёчек маленький.
 

И ещё выпили. Стало жарко.

– Я сегодня на ночь печь затопила. – Она придвинулась к нему и потянулась рукой. – Как там у нас шишечка, отогрелась? – И стала гладить, лаская и жалея. – «Мой хуёчек маленький». Ничего, мы его подрастим. Вырастет у нас молодой дубок. Ох, жарко… – Стала стягивать сарафан. – Помоги с застёжкой.

Скинула, оказавшись в лёгкой белой блузке и короткой юбке, обняла его и стала жарко целовать, прижимая к груди. Взяла его руку и полезла ею к себе под юбку, чтобы он ощупал её снизу. Потрогала его шишечку.

– Надо ещё поработать. Ох, грехи наши тяжкие. Давно этим не занималась. Да и мальчонки такого сладкого давно не было.

Опустилась пред ним на колени, расстегнула, обласкала ладонью и прильнула ртом…

Потом, когда уже стало совсем жарко, сбросила блузку и юбку и поразила его крупными крепкими грудями. Усмехнулась:

– Ну что, ядреная баба?

Уткнув его лицо в ложбинку, прошептала:

– Чуешь, как свежестью пахнет. Это я на речку ходила, полоскалась. Для тебя.

От всего её тела и впрямь пахло речной свежестью. Руки у неё до плеч были загорелые, ладони шероховатые, губы обветренные, а тело – белое и нежное, как будто она в молоке искупалась. Он никогда не думал, что женское тело так надолго сохраняет молодость. Лицо – лет на сорок пять, а тело – на тридцать.

Шишечка у него между тем и вправду отогрелась. Она положила его на себя, охватила руками и ногами, стала зацеловывать, убаюкивать и вдвинула шишечку в себя, обращаясь бережно, как с воробушком, который только расправляет крылья в свой первый полёт. Воробушек наливался силой и начинал бушевать, а она постанывать.

– Скажи: «Груня, я тебя люблю», – вдруг попросила она.

И когда он это сказал, она сильно вздрогнула и вскрикнула…

Потом они лежали, обнявшись, а она ему напевала:

 
Эх, конь вороной,
Белые копыта.
Когда вырасту большая,
Наебусь досыта…
 

Вдруг разоткровенничалась:

– Я тебе доверяю, ты меня не выдашь? Только не записывай. Это опасная частушка, за неё можно сесть в тюрьму.

 
Сидит Ленин на берёзе
И глаза наискосок.
До чего разъёб Россию —
Соли нету на кусок.
 

– Не выдам, – шептал он ей в ответ. – Я и сам так думаю.

– У нас с тобой подполье прям в постели, – смеялась она. И опять запевала:

 
Молодому пахарю
Пиздушка слаще сахару.
Он попашет, поебёт,
Его устаток не берёт.
 

– Ещё хочу, – шепнул он, поняв намёк.

– А как ты теперь хочешь, миленький? Может, сзади? Я тоже хочу…

Потом погрузились в сон – но скоро очнулись. Жарко. Сбросили простыни. Опять стала напевать, точнее, нашёптывать ему на ухо.

 
Ухала да ухала,
Ночевала у хуя,
У хуя на кончике
Четыре колокольчика.
 

Её низкий, чуть хриплый голос его распалял. Да и всё это народное творчество… Частушки… Он знал, что источник этого жанра – игровые и плясовые припевки, хороводные песни, свадебные дразнилки. Но никогда не думал, что частушечный ритм может так заводить и пронизывать. Погружаясь в Груню, он чувствовал, что она продолжает напевать эти частушки уже не голосом, а всем телом. Её грудь, плечи, бёдра подрагивают и передают ему этот озорной ритм. Слившись, они как будто приплясывают вместе в такт коротким, упругим строчкам – чаще, чаще, до задыхания, уже невмоготу…

– Ох, я тебя зачастила… – она вытерла ему пот со лба.

…Он опять потянулся к ней.

– Ох ты мой ненасытный, – умилилась она. – Давай я за эти подвиги его расцелую. – И опять прильнула ртом, так что от горячей ласки воробушек опять вырос в коршуна.

Когда на следующий день, к обеду, он вернулся в штаб экспедиции, про него уже всё знали. Девочки смотрели кто с презрением, кто с жалостью, а кто с интересом. Руководитель позвал его прогуляться до речки.

– Ну что, дорогой, хорошо позанимался устным народным творчеством? Сам понимаешь, оставаться тебе в экспедиции теперь нельзя. И вообще в селе. Позоришь университет. Что они там с тобой дальше делать будут, не знаю, но сегодня ты должен уехать. Есть ещё ночной поезд до Ленинграда. Собирай манатки – и, как говорится, в добрый путь.

Он в одиночестве постоял над речкой. Берег был усыпан мшистыми валунами. Пахло свежестью и тиной…

Перед отъездом, уже с рюкзаком, он успел к ней забежать.

– Оставайся! – уговаривала она. – Что тебе этот старый хрен сделает? Ты молодой, свободный, сам себе хозяин. А с институтом своим потом разберёшься. У нас за свободную любовь не сажают.

Он вспомнил маму, папу, их ужас, разборки в комсомоле, в деканате…

– Коли надо… – тяжело вздохнула она. – Ну, давай тогда ещё разок, по-быстрому. Успеем до поезда…

Сама первая его раздела.

– Шишечка моя! – запричитала. – От скорой разлуки съёжился мой воробушек. – И опять ворожбой уст его отогрела…

На прощание спела:

 
Песня вся, песня вся,
Песня кончилася.
Парень девку ебёт,
Девка скорчилася.
 

В поезде он записал и эту частушку.

Поэтическая натура

Это была романтичная девушка. Она любила Блока и могла бы стать его подругой, если бы они совпали во времени. Есенина не любила – «расписной мужик». Ей по-разному были близки Ахматова и Цветаева.

– Внутри меня живёт Цветаева, но я веду себя как Ахматова. Правда, во мне есть величавость? – спрашивала она, томным жестом наклоняя голову.

– Величавости нет, но есть обезьяна, которую я очень люблю, – отвечал он и бросал её на диван.

Она весело болтала ногами в воздухе. А когда он погружался в неё, она сначала замирала, а потом и впрямь становилась «Цветаевой»: дикой, необузданной, визжала и впивалась в него ногтями. Порой читала вслух стихи нараспев. И восхваляла диковинными словами на неизвестном языке бога Эрота.

– Это романтизм? – спрашивала она, ища точного определения своих пристрастий.

– Это рококо, – отвечал он. – Это вычурно и прихотливо. Делано и жеманно. Ты не похожа не только на других, но и на себя. За это я тебя и люблю.

– Нет, – капризно возражала она, – это самый настоящий романтизм. Это любовь к возвышенному пополам с грустной иронией от недостижимости идеала.

– Разве он недостижим? По-моему, мы его с тобой часто достигаем. Почти каждый день.

– Не шути. Я о другом идеале. Жизнь и смерть. Величие и разлука. Слияние с мирозданием. – Она смеялась, понимая напыщенность этих слов, и всё-таки верила им.

Она манила его в леса, в поля, на холмы и в озёра. Она хотела отдаваться ему в образе наяды, дриады, русалки, феи, мавки, лесавки, сирены…

– Мне нужно чувствовать плоть земли. Я песок, я вода, я отдаюсь, как стихия, ты тонешь, растворяешься во мне.

Он предпочитал тихие домашние услады, но не мог сопротивляться её напору. Один раз она чуть не захлебнулась, когда они занимались этим в реке. Другой раз чуть не вывихнула ногу, когда полезла на высокий холм. Однажды, расположившись на лугу, в густой траве, они вовремя заметили блеск подползавшей змеи. Это становилось опасно.

– Какой же это романтизм? – мрачно шутил он. – Это экстремальный секс.

– Неправда! – сердилась она. – Сексу нужно только тело. А я не могу без стихов.

В самом деле, стихи были её афродизиаком, она пьянела от них, становилась вакханкой. Была пронизана их ритмом. В её толчках и порывах ощущались то Цветаева, то Пастернак, а иногда, казалось, он мог даже угадать стихотворение.

– Это «Сказка»?

– Да, угадал!

– Это «Марбург»?

– Нет, «Вакханалия».

– Ого, сегодня у нас «Двенадцать».

– И «Скифы» тоже.

– Это дактиль?

– Ну что ты, это амфибрахий.

Впрочем, они часто переходили с размера на размер, не чуждаясь ритмических сбоев, пиррихиев и спондеев.

Иногда договаривались заранее: ну что сегодня у нас – Тютчев? Или Белый? Или Гумилёв? Иногда исполняли одного поэта, но чаще – разных, спаривая телами их ритмы и рифмы. Однажды он начал «Пророком» Пушкина, а она в ответ взорвалась «Поэмой без героя».

У них возникали любимые пары, часто современники: Пушкин – Лермонтов, Некрасов – Фет, Маяковский – Мандельштам… Сплетались ритмами, мучили и услаждали друг друга просодией. Он входил в неё Бальмонтом, она отдавалась Северяниным. Однажды разом срезонировали на Хлебникова – и его рваный ритм их обессилил. Постепенно ритмика усложнялась, переходили на дольник, верлибр… Потом возвращались к силлаботонике…

Однажды ему позвонила её подруга:

– Конфиденциальный разговор. Ты знаешь, что я на Бродском торчу? Один только раз. Пожалуйста! «Осенний крик ястреба». Я его в себе уже слышу…

– Ты что?! Это же по любви!

– Ну да, по любви к Бродскому. Считай, что это концерт по заявкам. Ой, я дура. Посвящение в таинство поэзии!

И, обеспокоенная его молчанием, торопливо добавила:

– Положить стихи на музыку тела – высшее из искусств!

Он повесил трубку. Потом она виновато призналась ему, что проговорилась подруге, но больше – ни-ни. В этот вечер у них был только Бродский.

– Представляешь, какой ужас, – говорила она ему, – если мы были бы разноязыкими?! Не могли бы заканчивать вместе. Это была бы какофония!

Он соглашался: поэтические турниры были ему гораздо милее ландшафтных авантюр.

– Но, может быть, стоит подучить английский, освоить Шекспира? – продолжала она. – У него богатая мелодика, нам было бы хорошо с «Ромео и Джульеттой»!

– Станем полиглотами! – поддержал он, увлекая её в стихи, подальше от стихий.

Стали ходить на курсы иностранных языков. Особенно их взволновал итальянский. Данте, Петрарка – даже не понимая смысла, они проникались ритмом и учились его воплощать. Так они осваивали богатство мировой поэзии.

Потом у них настолько развился орган слуха, точнее, внутренний слух самих органов, что они взялись за ритмически более сложную прозу, чередовали захлёб и раздрызг раннего Достоевского с аскетической сжатостью позднего Толстого. Спаривали Набокова с Платоновым…

Наконец дошли до чистого листа, до такой тишины, в которой было уже всё – и ничто. Подолгу лежали, слившись, без движения, заново переживая немоту всебытия.

– О, тишина, ты лучшее, что слышал, – шептал он.

– Что же нам теперь делать? – лепетала она. – Во мне уже не осталось никаких звуков. Ритмы и рифмы ушли.

Так выяснилось, что она беременна…

Как написать книгу

Она работала на административной должности, название которой было трудно запомнить. В литературную студию, которой он руководил, приходила в чёрном костюме и белой блузке. Стройная, подтянутая, с холодноватым выражением лица. Во время занятий на нем начинала играть сложная гамма чувств. Она пробовала писать рассказы, точнее, маленькие сценки, и в них были искры наблюдательности, ума, поэзии, юмора… Но всё это не выстраивалось в большой сюжет. Искорки вспыхивали и гасли. Она это знала – и хотела большего: протяжённости художественного смысла, чтобы повествование поступательно двигалось к дальней цели. Пока что ей удавался забег только на короткие дистанции. Её рассказики вызывали живую реакцию: смешили, удивляли, погружали в лирическую грусть или заостряли чувство абсурда, – но пока это были только зарисовки.

Она радовалась его похвалам, и он старался делать это чаще: иным начинающим нужны витамины самокритики, а другим – уверенности в себе. Судя по всему, у неё была вполне успешная карьера, но чувствовалось, что её душа не там, в кабинетах и на совещаниях, а здесь, в маленькой литературной студии. И однажды она призналась ему, что уже достаточно преуспела в своей профессии, чтобы позволить себе уйти из неё. Но куда? Она хотела бы сосредоточиться на литературе, но не уверена, есть ли у неё призвание. И вопросительно взглянула на него.

От волнения у него сжалось горло. Он давно уже хотел сделать этот шаг, но не решался пересечь черту.

– Конечно, нам надо поговорить, – сказал он. – Обещаю быть предельно искренним. Ваш вопрос важен и для меня. – И добавил, заметив в её лице растерянность: – Не беспокойтесь. Всё хорошо.

На следующий день они встретились в ресторане. Он впервые видел её в вечернем платье – и это была уже совсем иная женщина, не офисная и не студийная, а почти незнакомая, общение с которой сулило и психологический риск, и неожиданные открытия. После обмена любезностями и бокала сухого вина он начал этот разговор, в котором ставки для них обоих могли только возрастать.

– Я давно слежу за тем, что вы пишете, но «слежу» – неточное слово. И даже не «сопереживаю». Текст – это очень откровенная вещь. Это не только слова и даже не только мысли и чувства. Это оголённые нервы. И когда я вас читаю, я прикасаюсь к ним – и мне передаётся то, что вы сами, может быть, и не осознаёте. Ритм бытия, биение пульса. Это почти биология, физиология, психология, назовите это как угодно, но от некоторых пассажей меня просто бьёт током. Хотя я давно уже в студии, я никогда так лично не воспринимал ничьей работы. Это магия: через меня проносятся ваши образы, метафоры, например «сосудистая система листа» или «бабочка смотрела в упор своими глазастыми крыльями». Я сам начинаю так видеть мир – сквозь ваши призмы. Но дело даже не в отдельных образах, а в том, что сквозь ваши тексты течёт время, кровь… как будто у нас общая кровеносная система. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Да, – сказала она, и ему показалось, что она чуть наклонилась вперёд. – У меня часто бывает такое чувство, что я пишу именно для вас. И в вашей прозе, и в вас самом есть то, что меня понимает и принимает. Если бы в студии никого не было, я бы всё равно приходила, потому что именно ваш разбор так много для меня значит. Вы читаете вслух то, что я написала, – и для меня это приобретает новый смысл, как будто я начинаю понимать, что хотела и не могла выразить. Мне кажется, вы могли бы продолжать и заканчивать эти коротенькие истории гораздо лучше меня. Я знаю, им не хватает дыхания.

– Об этом я и хотел вам сказать. Вы спрашиваете о «призвании». Но ведь призвание – это не какая-то абстрактная вещь. Это зов – к чему-то, к кому-то. Я знаю, что ваша проза меня к чему-то призывает, ускоряет ритм моего существования. Я не могу поручиться за массовую аудиторию, за тысячи читателей – да и бог с ними. Я давно уже понял, что литература – это личное дело писателя и читателя, и если она их сближает, то она выполняет своё призвание. Читатель – это соавтор, а в нашем с вами случае это может стать реальным творческим процессом. Мне действительно часто хочется дописывать ваши рассказы, соединять их в циклы, в повесть или даже в роман. Мне хочется стать соединительной тканью ваших текстов. Сосудистой системой ваших листочков.

– Боже, – сказала она, – мы могли бы писать вместе?!

– Да, и скажу вам откровенно, мне об этом давно думается… Как мы сидим рядом за большим письменным столом. Делимся идеями, образами, строим долгий сюжет. Вырастает роман, целая книга. Ведь почему тексты порой выглядят обрывистыми? Сам человек – обрывист, неполон. Ему нужен другой, с кем он составил бы целое. Поэтам нужна муза. Или любовь. Писательство – это поиск другого. Кто-то заметил, что Беатриче и Лаура были, по сути, соавторами тех произведений, которые Данте и Петрарка им посвятили. Они их вдохновляли, подсказывали нужные слова, стояли у них за плечом… А теперь представьте, что эта метафора воплощается, что мужчина и женщина, как слитное существо, творят совместно. Простите мне эти, может быть, слишком возвышенные слова, но мне кажется, высокого слишком мало в нашей жизни и оно имеет право быть с нами, между нами, если мы достойны того…

Он вдруг увидел, что с её лицом происходит что-то странное. Оно как будто распадалось на части и пыталось себя собрать. Она плакала, сдерживала себя и не могла сдержаться. Он наклонился к её лицу и стал своим лицом вытирать её слёзы. Щекой вытирал её мокрую щёку. Лбом вытирал глаза.

– Простите, – сказала она. – Я больше не буду. Мы будем писать вместе. Соединим пальцы. Вот так. – Она протянула руку и переплела его пальцы со своими. – Мы будем сидеть за большим столом, читать друг друга и делиться историями и фантазиями. У меня за жизнь скопилось столько нерассказанных историй… А ещё больше невоплощённых фантазий…

Они шли по ночному городу, сцепившись пальцами и касаясь друг друга плечами.

– Знаешь, – сказала она, – у меня есть на-бор из двух ручек. Привезла из Италии. С голубой подсветкой. Для ночной работы. Я проснусь и что-нибудь напишу, чтобы тебя не будить.

– Буди меня, пожалуйста, – сказал он. – Я хочу смотреть через твоё плечо.

* * *

Тридцать лет спустя, когда его уже не стало, она разбирала старые бумаги – и нашла черновик его письма, обращённого к ней за несколько дней до той памятной встречи в ресторане, с которой началась их общая жизнь. Ей стало не по себе: что нового может открыться в прошлом?

…Важно, чтобы даже в большой прозе был нервный ритм, чтобы читатель чувствовал себя наедине с автором, доверял ему и позволял вести за собой в неизвестное. Что для этого нужно? Чтобы мы были вместе. Чтобы, обнявшись, мы сливались и растворялись друг в друге, переживая счастливый миг двуполого зверя, с двумя спинами и сросшейся грудью, переплетёнными конечностями, единым лоном. А потом, разлепившись, долго смотрели друг другу в глаза и ловили там блёстки затихающего блаженства и шептали всякие глупости, нежности, шалости, путались друг в друге, ещё не умея расплестись и стать отдельными существами.