Чем нравилась осень? Да как-то, ты знаешь, ничем.
И если подумать, то лето не нравилось тоже.
Там падают листья, ворона сидит на плече.
Здесь – солнце в зените, купальщиков красные рожи.
Вот зиму любил, непонятно за что, но любил.
В России снега, а в Израиле – мощные ливни.
Как будто архангел над сонной Землёй вострубил,
как будто бы демон её поднимает на бивни.
Не можешь согреться, проходишь все стадии сна
под пасмурным небом, к груди прижимая будильник,
а прямо по курсу стоит великанша-весна:
цветастое платье и яблоки глаз молодильных.
видишь, в небе изумрудном, под рубиновой звездой
человек гуляет круглый с треугольной бородой
или, может, это ящер в пышной юбке из хвощей
с попугаем говорящим на чешуйчатом плече
или даже серый котик, или чёртик кучевой
надувающий животик – тоже не исключено
потому как всё бывает, всё сбывается, родной
может, он во сне летает, человечек с бородой
или ящер с попугаем, или чёртик на коте
херувимчиков пугая погремушкой на хвосте
Мальчик ждёт. Чего он ждёт? Мальчик сам не знает.
За окном горит закат – красен, языкат.
Разворачивает сквер золотое знамя.
На балконе крепко спит верный самокат.
Мальчик курит. Мальчик пьёт. Травится и травит
окружающих, но как вытравить тоску?
Есть у мальчика дружок – крот, носящий траур,
и ещё один дружок – престарелый скунс.
Первый слеп, второй вонюч, ну а люди лучше?
У крота в подвале ключ, а у скунса – дверь.
А за дверью ждёт тебя твой счастливый случай
и богатая вдова, может, даже две;
лимузины, яхты, счёт в марсианском банке…
Ладно, мальчик говорит, где там ваш портал?
Чёрт везёт его домой, усадив на санки.
Он ещё и не таких мальчиков катал.
А на длинной верёвке сушилось бельё.
А поддатый сосед говорил «ё-моё»,
добавляя про мать et cetera
(ударенье сместилось, но это ничо).
А сомнительный ангел, садясь на плечо,
предлагал покурить и гетеру.
Да, какая гетера в двенадцать-то лет!
Помню, был у меня водяной пистолет,
оловянный солдатик нестойкий;
Жигулёнок и Волга один к сорока…
Помню, был я ребёнком, не знавшим УК.
Значит так – сигарету и только.
И тогда ангелок доставал портсигар.
Мы дымили в окошко, к иным берегам
отплывали на судне пиратском.
И не важно, что судно тонуло в снегу —
я полжизни торчу на ином берегу,
сам с собой не могу разобраться.
Не могу разобраться с собой вообще.
И не ангел, а ворон сидит на плече
(а наклюкавшись, делает стойку).
Говорит «ё-моё», добавляет про мать,
предлагает гетеру… Да что с него взять?
Значит так – сигарету и только.
Ты примус починял, когда вошли команчи,
обвешанные скальпами, и вождь
сказал: «Ну что ж, тебя в живых оставим, мальчик,
но примус заберём и папу с мамой тож».
А мальчик фанател от фильмов про индейцев,
а мальчик умолял: «Возьмите и меня!»
Но прочитал в глазах шамана: «Не надейся!» —
и не заметил, как девятый разменял
десяток или что разменивают люди,
когда болит спина и дубль зеркальный злит;
и даже если ты свободен от иллюзий,
добавочных свобод сюда не завезли.
И только по ночам, во сне цветном и вязком
ты мать опознаёшь в ещё не старой скво,
и видишь, как отец летит в шаманской пляске
над трупами врагов, вигвамом и костром.
Там скальпы напрокат и горизонт на вынос,
там маленький дикарь, оставшийся тобой,
сидит в густой траве и починяет примус,
он в бой хотел, но вождь сказал: «Slow down, boy».
Ты живёшь, не имея ни силы, ни воли,
лишь идёшь себе под материнским конвоем
по ветвистым туннелям отцовского сна.
Отражаешься в зеркале (правда, отчасти).
Держишь за ногу синюю птицу несчастья;
птица злится и жалит тебя, как оса.
Ты кричишь. Просыпаешься старым, опухшим.
Не поймёшь, что стряслось. Отправляешь за кружкой
привидение няни, а кружка-то вот:
разлеглась на диване – устала, наверно…
Возвращается няня с бутылкой портвейна,
говорит, что с девичества здесь не живёт.
Не живёт вообще, ибо всё это майя,
даже ты и твоя энергичная мама,
городская квартира, гигант-эвкалипт
в заоконном пейзаже, что рад развалиться…
Остаётся лишь чёртова синяя птица,
да и та, как присмотришься, еле стоит.
Студенты едут в университет,
сидят в аудиториях, мечтают.
Сквозь бреши окон прибывает свет,
слепит студентов, мысли их читает.
Он тоже был прекрасным, молодым —
давным-давно, ещё до трилобитов;
окутывал порталы чёрных дыр,
сиял во тьме и воскрешал убитых
в междоусобных войнах нефилим…
Теперь он стар и многого не помнит.
Смеясь, студенты следуют за ним,
точней сказать, преследуют упорно
по улицам, свернувшимся в клубок.
Свет набирает скорость, ускользает.
Он знает эти игры назубок.
Студенты только думают, что знают.
ещё восьмидесятые шумят
перевалив за собственный экватор
и ходят депрессивные трамваи
(им как-то больше нравилось в депо)
и ты стоишь в немыслимой варёнке
у кооперативного киоска
и куртуазно куришь Беломор
и безобразно скалишься при этом
худой брюнетке в дырчатых чулках
а в голове грохочет перестройка
и сессия считай что на носу…
преподаватель скажет: это двойка
и ты очнёшься в сумрачном лесу
Окно в любую сторону могло
открыться; стоя посреди двора, в двух
шагах от цилиндрической ракеты,
перевозившей Павлика на Марс,
а Свету со Снежаной на Венеру,
оно такие вытворяло штуки,
что лучше не смотреть, но ты смотрел.
Ты – кролик, зачарованный удавом,
а может быть, один из четырёх
драконов-попугаев, пролетевших
над озером из пурпура… Нет, ты —
старик с лицом, похожим на алоэ,
бредущий сквозь метель из мотыльков
под куполом воздушно-паутинным…
И дни тянулись вслед за стариком
и время скарабеями катили.
Бывало, в детстве мать поставит в угол,
а ты и рад стоять в глухом углу,
обнять воображаемого друга,
вовлечь его в волшебную игру.
Едва заметны паутинки трещин,
но за любой скрывается портал.
Там города крылатых синих женщин
и крупного рогатого скота
(мужчины это или не мужчины,
скорее, черти в образе быков).
Там катятся по дну сырой лощины
колёса лун. И чёлка облаков
клубится над глазами херувима
(о херувимах ты тогда не знал).
Там снежный Овен вышел из овина
и смотрит в херувимовы глаза.
Вы орка выводили на прогулку
и пили виноградное вино;
крошили ароматнейшую булку
крылатым дамам (смотрим выше), но
спугнул воображаемого друга
волчок кошмара, впившийся в бочок:
мать в комнату, а там, забившись в угол,
пускает слюни ветхий старичок.
В зазоре меж реальностями, помнишь,
ржавел под ливнем твой велосипед.
И шустрый вор седлал его, не пойман,
крутил педали и речною поймой
катился, заключённый в тусклый свет.
Ты пожимал плечами: мол, не жалко.
Тебе сказали – это только сон,
где мать с отцом и старая служанка
бредут под майским ливнем по лужайке.
Ты видишь их наборы хромосом,
их мысли потаённые, их смерти;
зовёшь домой, но где теперь твой дом?
А вор всё едет на велосипеде,
не замечая, кажется, что едет
по дну реки, стоящему вверх дном.
Я помню тихий зимний день, Марина.
За окнами покачивались мерно
замёрзшие берёзы-тополя
и уходили линией неровной
за горизонт, и что-то говорила
математичка Клавдия Петровна
и плакала немного погодя,
за партой сидя, ученица смерти,
пока мы, воровато озираясь,
курили папиросы за углом
приземистой, в снегу увязшей школы.
Я помню, как любил тебя, Марина.
Ну, не любил, а вожделел, наверно,
в свои семнадцать девственник и гном.
Идти, что гладить ветер против шерсти…
– Вот только не цитируй Евтушенко.
– Марина, это ты сейчас о чём?
Она уходит в чёрные деревья.
Вся жизнь уходит в чёрные деревья.
И плачут, плачут Клавдия Петровна
и ангел смерти за её плечом.
За школой начинались пустыри,
где вы играли в «море раз-два-три,
замри, умри, убейся, успокойся».
Ты точно помнишь: первым замер Костик
с членистоногой немочью внутри.
Наташа вышла замуж, вышла в сад
в предместье Карфагена или Сард.
Сама не знает, что случилось с нею,
каким маршрутом двигаться назад;
где муж её, и что так тянет слева.
Наташи нет. Она лежит пластом
в реанимационном. Море, стоп!
Не слушается, едет автостопом
перед глазами Толика, он столько
на свадьбе выпил, что покинул строй.
Все замерли. Остался ты один.
Лес изваяний толиков и дим,
наташ и надь в кольцо тебя берёт и,
прорвав его, ты едешь на работу
под детский крик: «Води, Вадим, води!»
Веришь, нет, но они возвращаются.
Пешка Митрича съела ферзя.
Продавщица когда наклоняется,
видишь то, что не видеть нельзя.
Доведённый до точки кипения,
что твой разум ещё сотворит?
Взяв пол-литра, сдуваешь ты пену и
сочиняешь себе афродит.
Тополь огненный, дворик покоцанный,
вереница раскрашенных дев.
Забиваешь на синус и косинус,
равнобедренность эту узрев;
эти… Ладно, не будем о грустном, блин.
Горький лук выпуская из рук,
Купидон налегает на гусли, но
до чего отвратительный звук
раздаётся, как если б отчаявшись,
ты в подушку кричал и кричал…
Веришь, нет, но они возвращаются,
чтобы мучить тебя по ночам.
Только детские книги, и те
не хочу раскрывать, если честно.
Только молча сидеть в темноте,
не сходя по возможности с места.
Только слушать: гудят провода,
листья с криком катаются в корчах,
и бежит дождевая вода
по дрожащей трубе водосточной.
Только детские книги, ага.
Начитался всерьёз и надолго.
Бьёт в избушке садистка Яга
кочергою несчастного волка.
Спит царевна в хрустальном гробу,
а проснувшись, на веник садится,
вылетая в такую трубу,
что гнедой каменеет под принцем.
Надавали Емеле лещей:
«Вот тебе говорящая щука!»
И хохочет за лесом Кощей,
смертоносные иглы нащупав…
Помнишь, мама, в далёком году
был я тощеньким злобным волчонком?
Всё качался в глубоком аду
на качелях, придуманных чёртом.
О проекте
О подписке