Читать книгу «В знакомых улицах» онлайн полностью📖 — Михаил Чижов — MyBook.

Жили-были дед и баба

1

Мой крестьянский род тянется из забытых глубин прошлого. Я – потомок Микулы Селяниновича. Рюриковичам далеко до меня. Что ж из того, что ветви родословного древа скрылись в плотном сумраке времён и почти невидимы? Отыскивать имена предков, веками поднимающих зябь и ярь на одном и том же бугре, не имеет большого смысла. Я знаю, где они жили, как беззаветно работали, знаю, куда принести скромные полевые цветы на помин их души. Хотя бы на тот же бугор, который они возделывали сотни лет, не истощая почву.

Как-то пришлось прочитать родословную некоего гражданина из народа. Описать её очень легко. Предки XVIII века: крестьяне с именами Карп, Мефодий, Ананий, Акакий. ХIХ век – крестьяне Фёдор, Поликарп, Тимофей, Евфалий. В ХХ веке – те же крестьяне, но с именами Сергей, Иван, Павел, Михаил. Не смешно ли?

В генеалогическом плане крестьяне – это те же монахи, кому родословное чванство неведомо. В Кирилло-Белозёрском монастыре свои имена умирающие монахи завещали выбивать на пешеходных плитах, чтобы время и ноги богомольцев стёрли их имена навечно. Без следа?!

Ступал и я по этим плитам своими грешными ногами. И под яркими лучами летнего солнца темнели шумерской клинописью остатки русских имён. Что это? Православная скромность, вековая дремучесть или провидческая мудрость, пронизывающая неизбежность конца людской истории и бесконечность времени?

Может ли время быть бесконечным? Одному Богу известно.

«Не поминай имя Господне всуе», – знаем мы из Евангелия. Что же говорить о своём грешном «Я»? Отнюдь не показным было у монахов это чувство – не искать славы земной. Не в знатности имени видели иноки (иные) своё предназначение, а в иступлённых молитвах во славу Господа своего, Отчизны и Души, расцветающих под лучами Божьего озарения.

Да, и что такое породистость, о которой постоянно и так много говорят? Она заключается не в подробной родословной, ведущей начало от сотворения земли, а в красивой Душе. Ведь душа может быть лживой, гнилой, жадной, а у некоторых её и вовсе может не быть. Разве породистыми можно назвать людей с богатой родословной, но грязной душой? Ответ, я думаю, очевиден.

Так и крестьяне, беззаветные устроители и пахари земли русской, не считали нужным освещать своими скромными именами путь народа в кромешной тьме веков и молитвенного труда. Тысячу лет назад выходили они на пахоту, пятьсот лет назад, день тому назад. Выйдут и сегодня, и завтра. Им не страшно умирать: о них вечно помнят поля и пажити. «Я Микула, мужик я Селянинович, меня любит Мать-Сыра Земля», – отвечал пахарь богатырю Святогору.

К монахам тянулись и тянутся за духовной пищей миллионы паломников из далёких краёв. Так и добрые, отзывчивые и памятливые едоки хлеба помнят о тех, кто его вырастил.

Кажется, что крестьянский труд, как и слова молитвы, растворяются в воздухе без следа. Уж очень плотно закручена спираль хозяйственных дел и не сразу видны их результаты. Вспахал, отсеялся, убрал урожай. И тут же снова надо вывозить навоз на поля, пахать и сеять. Зимой крестьянин отдохнул, глядя в затянутое причудливыми узорами окно, а потом вышел на оттаявшее поле, и радостно обмерла душа при виде зелени. Но нужны ещё яровые. Опять вспахал, вновь засеял поле, у которого нет ни начала, ни конца, как у крестьянских забот.

Богом для крестьянина была Природа. Ей он молился и испрашивал совета, как и когда с ней общаться, то есть обрабатывать и нежно преобразовывать её. Тот, кто видел радость в этом общении, был счастлив. Прасол и поэт Алексей Кольцов так пел о радости крестьянского труда:

 
Заблестит наш серп здесь,
С тихою молитвой
Зазвенят здесь косы;
Я вспашу, посею;
Сладок будет отдых
Уроди мне, Боже,
На снопах тяжёлых!
Хлеб – моё богатство!
 

Белые вьюги, казалось, навечно и наглухо заметали деревню. Весенняя распутица полностью отрезала её от внешнего мира. Проливали на неё свои холодные струи нескончаемые, осенние дожди. Сумрачно и неприютно в эту пору на душе. Но сильна и могуча традиция, зов крови и земли не давал закиснуть созидательному духу. «Готовь сани летом, а телегу зимой». Так крестьянская мудрость боролось с разжижением воли землепашца. И не могли они сидеть без дела, руки искали его, и от этого постоянного поиска становились они золотыми.

Детей же своих крестьяне рассматривали прежде всего как будущих работников и помощников. В них они видели надежду и опору, самостоятельных тружеников и кормильцев своих: ведь к старости уходят силы, слабнут руки, и серп становится тяжёл, словно кузнечный молот.

Шли годы, сменялись поколения, укреплялись традиции, росла культура не только обработки земли. Над всем этим возвышалась, как абсолютная истина, жертвенная служба делу, мудро приниженная простыми, обиходными словами: «Вот день прошёл – и слава Богу. Так бы прожить и завтра». Так говорили деды мои и прадеды. Так говорили отец мой и мать. Так пытаюсь говорить я, когда испытываю удовлетворение от дня, когда хорошо поработал.

Наверно, кто-то сочтёт эту похвалу русскому крестьянству излишне возвышенной, а может, и надуманной. Разумеется, «в каждой семье не без урода». Мой земляк Максим Горький не любил «мужиков». Что ж, у каждого своя история происхождения, своё мировоззрение. Каждому своё. Впрочем, а рабочие – это не те ли российские «мужики», что толпами бежали из деревень на встающие из лона капитализма, а потом социализма, заводы и фабрики? Нет, я не вижу в словах своих преувеличений, потому что так чувствует моя крестьянская душа. Импрессионисты, кубисты и разные прочие футуристы в ответ на обвинения о непонятности изображённого на картине отвечали: «Я так вижу!» А я вижу вот так.

С интеллигенцией, хотя и она некогда имела общую пуповину с «мужиками», всё гораздо сложнее. В ней чётко различаются поколения по степени отхода от физического труда. Чем выше степень, тем яснее и ощутимее отрыв интеллигенции от народа.

2

Через четыре месяца после моего появления на свет Божий в дом пришла беда. Неожиданно умер дедушка Василий. Накануне, как рассказывала мама, свёкор сидел на диване рядом с ней, вязавшей шерстяные носки для него. Свёкор особо выделял младшую невестку, нравилось ему смотреть, как любое дело горит в её ловких руках. Мама отвечала взаимностью, обращалась к свёкру исключительно на «Вы» и называла «тятенька».

А ведь на первый взгляд можно было бы ожидать сложностей в общении свёкра и невестки, зная о разности религиозных взглядов. Мама происходила из православного старообрядческого семейства, исповедовавшего суровую беспоповскую веру – так называемых «понетов», или, по-научному, свидетелей «Спасова согласия». Крестное знамение она совершала двуперстием, тем самым, что можно увидеть на знаменитой картине Василия Сурикова «Боярыня Морозова». И крестик нательный у мамы был особенный, без распятого Спасителя на нём. Свёкор, и, соответственно, его сын, мой отец – церковники, крестившиеся «щепотью», истово поклонялись господствовавшей до революции православной церкви. Но все эти религиозные тонкости находились в столь глубокой тени, что не смели не только как-то обозначиться в семейных отношениях, но даже слегка пошевелиться в них.

Свёкор обожал своих многочисленных внуков от восьмерых детей числом не менее двадцати пяти душ. Особенно привечал он тех, с кем делил кров. Он частенько говорил невестке:

– Анна, собери-ка мне Славного (так он звал старшего внука с ударением на второй слог), я прогуляюсь с ним по «низу».

«Низ» – это не нечто второстепенное, чем «верх» – Гребешковская (Ярилина) гора, где стоял наш дом. Нет! Это название пришло из глубины веков, из седого средневековья, со времён покорения славянами мордовских племён, издавна заселивших берега реки Оки. Русские из новой своей столицы Владимира спускались на стругах по Клязьме до Оки, а потом ещё ниже по течению до Волги. Низовья реки Оки и прозвали «низовской землей», когда основатель Нижнего Новгорода, великий князь Владимирский Юрий (Георгий) Всеволодович, воевал здесь в XIII веке с мордвой.

Со дня основания Нижнего Новгорода низ – самое оживлённое место в городе. И как иначе – ведь здесь две главные дороги Руси – Ока и Волга. Что по воде, что по льду – ровнее пути не сыщешь. По льду, однако сложнее, и потому вплоть до Октябрьской революции зимой в нагорной (правобережной) части Нижнего Новгорода господствовала тишина. Лишь звон колоколов бесчисленных приходских и монастырских церквей тягуче растекался над скованными льдом Окой и Волгой, над мещанскими, купеческими и дворянскими домами и особняками, отзывался эхом в глубоких и узких оврагах и съездах, проложенных по бывшим оврагам.

К началу навигации население города увеличивалось в 5–7 раз. Особенно этот прирост был заметен до изобретения парохода, когда на бурлацкие биржи труда (базары) собиралась голытьба, беглые и малоземельные государственные крестьяне и даже крепостные, приведённые старостами деревень. Эта буйная орущая ватага собиралась у Волги на нижнем посаде или базаре, который после революции стал называться Нижневолжской набережной. А чуть выше неё, параллельно берегу, пролегла самая богатая улица города, Рождественская, получившая имя в честь церкви Рождества Богородицы, построенной в самом начале XVIII века богатым графом Григорием Строгановым.

Вот на эту улицу шёл дед Василий с маленьким внуком, облачённым в матроску – самую модную и праздничную мальчишескую одежду ХХ века. Мода, возникшая с рождения царевича Алексея и поражения в Цусимском сражении. Словно каждый мальчишка обязан был помнить о русском флоте и укреплять его своими силами.

Благообразный, худощавый, высокий старик с седыми гладкими, но не редкими волосами, разделёнными прямым пробором на две равные части, с небольшой бородкой, в модной полувоенной толстовке, не спеша спускался с внуком по Похвалинскому съезду к только что выстроенному автомобильному мосту через Оку. При въезде на мост, сбоку, стоит будка для вооружённого охранника.

– Деда, – спрашивает семилетний внук, – а чего он тут сидит?

– Мост охраняет! – внушительно отвечает дед.

– От кого?

– Мост есть важный стратегический объект, а вредителей кругом очень много.

Славка не понимает, что значит «стратегический», но слово «важный» ему хорошо знакомо, да и о вредителях он достаточно наслышан, и любопытство его удовлетворено с лихвой.

Под мостом река свободна от судов, пристаней и прочих плавающих посудин, видимо, в целях безопасности. Зато выше и ниже моста вся прибрежная гладь реки буквально впритирку заставлена баржами, буксирами, колёсными пароходами, что стоят в два-три ряда возле пристаней. Выше моста – плавательный бассейн с десятиметровой вышкой, лодочная станция и эллинг для парусных судов. Десятки из них «валяются» на боку, упираясь длинными мачтами в землю. Вокруг яхт, швертботов, «кадетов» крутятся загорелые, обнажённые по пояс парни. Они шпаклюют, грунтуют, красят своих любимцев.

Разве ж можно заскучать у большой воды? Гудят и пыхтят маленькие буксиры, выбрасывая из коротких труб чёрный дым, шлёпают по мутной и быстрой воде шлицы пароходов, снуют вёсельные лодки с нарядно одетыми дамами и мужчинами, мелькают белоснежные паруса яхт. Так бы и сидел на берегу, часами разглядывая всю эту с виду суматошную, но внутренне организованную и полезную работу. Весело на реке…

* * *

Дед, Василий Семёнович Сомов, прозывался в пригородной деревне, откуда он родом, «Модным». Мирских прозвищ удостаивались почти все общинные (мiрские) крестьяне. Поводом для навешивания пожизненного ярлыка мог стать любой запоминающийся и неожиданный факт. Неудачно сказанное слово, забавная манера поведения, привычка, черта характера. Одну из моих двоюродных сестёр, в годы войны пасшую козу в деревне, «окрестили» «Чепой». Она, добросовестная и ответственная девчонка шести лет, боясь потерять козу-кормилицу, часто звала её: «Чепа», «Чепа», «Чепа». Так кличка козы прочно, на десятилетия, приклеилась к ней.

Дед Василий, крестьянин-кустарь, имел в подклети дома «работную» (так звали мастерскую, где «работали» бочки, ящики, а также пеналы, шкатулки и другие канцелярские принадлежности). Ему часто приходилось по торговым делам с нижегородскими и московскими купцами ездить на ярмарку, поэтому он «чисто» одевался, чтобы достойно вести переговоры. Своеобразный купеческий дресс-код. Отсюда – «модный».

Место для деревни в 20 вёрстах от Нижнего Новгорода, где он родился, крестьяне выбрали с умом. Деревня протянулась вдоль гребня длинного и высокого холма, западный склон которого изобиловал чистыми полноводными родниками. Выше них, по косогору, но чуть ниже основного хребта, проложили широченную улицу. Она разделялась на два самостоятельных порядка: верхний и нижний. При разговоре крестьяне, чтобы точнее указать на заинтересованное лицо, всегда называли порядок: «Настя Котомина с верхнего порядка», – говорили они, например. Позднее на северном въезде в деревню вырос ещё перпендикулярный отросток из семи домов, звучно названный Кочетовкой. Кочетом крестьяне издревле зовут петуха, деятельно и эффективно исполняющего свои обязанности.

Василий Модный родился на четыре года позже главного смутьяна ХХ века Владимира Ульянова и считался в деревне одним из самых грамотных, и потому был уважаем. Ни в каких коридорах учебных заведений он замечен не был, а имел, так сказать, «домашнее» образование. Вопросы обучения малышей грамоте решали в деревне специальные люди.

Занималась с Василием грамотой старшая его сестра Алевтина, жившая в «кельях». Так называли в деревне маленькие домики в два окна по фасаду, с низкими земляными завалинками, без хозяйственных дворов. Их строила сельская община для инвалидов, бездетных вдов, старых дев, одиноких старушек и стариков, истово предававшихся молениям Богу. «Кельи» стояли под горой среди полноводных родников, ниже нижнего порядка, невдалеке от кладбища. Среди их насельников были «мастера грамоты».

Алевтина – деревенские ласково звали её Лентишка – в раннем детстве неудачно упала с полатей и сломала в суставе ногу. Травма не давала возможности выполнять тяжёлую крестьянскую работу. Потому-то отец её, Семён Сомов, поселил дочь в «келью», научил читать и писать, и стала она учительствовать.

Помощь погорельцам, убогим, особенно потерявшим здоровье при несчастном случае, немощным по старости, а порой и нищим, настойчиво захотевшим сменить свое социальное положение, была особой статьёй приложения общинных сил. Для постройки немудрёного жилья выделялся лес на корню. Заинтересованное лицо, в данном случае Семён Сомов, рубил его, обрабатывал, привозил. Самая трудоёмкая работа – сборка сруба – шла в выходные дни, но не в праздники, с участием большинства общинников. Даже дети принимали посильное участие. Трепали паклю, собирали щепки. Эта так называемая «помочь обчеству» выполнялась просто за «спасибо». Все понимали, что от жизненных неприятностей (пожаров, аварий, травм, неурожаев) никто не застрахован. Потому крестьянин, а значит, народ, никогда «от сумы да от тюрьмы не зарекался».

Сельская община наделяла келейников небольшим участком земли. «Келейники» огородничали, вязали сети, шерстяные вещи, шили деревенскую немудрящую одежду, учили детей грамоте и основам крестьянского труда. Тем самым выполняли посильные, но очень нужные, работы, снимая часть нагрузки с женской, материнской доли. Что и говорить, перспективно решали русские крестьяне проблему занятости людей с ограниченными возможностями.

С двенадцати лет долгими зимними вечерами Вася колотил в «работной» ящики. Втягивался в работу под присмотром отца постепенно, без нажима, исподволь. Мальчику нравилась эта работа, нравился разномастный, кружащий голову дух деревянных заготовок из сосны, осины, липы или дуба. Запахи, поднимающиеся из мастерской, пропитывали всю домашнюю одежду, бельё, тело, и даже утварь пахла свежей стружкой. Светло-жёлтые оструганные дощечки и их духовитый аромат легко сочетались с понятием чистоты, свежести и удовольствия от физической работы. Весной жаворонки приносили весть о подсохшей земле, о приблизившейся посевной. Наваливались нелёгкие, изматывающие тело, но лёгкие для души весенние крестьянские хлопоты…

Подростком Васька стал ездить с отцом на берег Волги, где у большого села Кстово из брёвен, сплавлявшихся по реке, пилили дощечку. Тогда-то Васька научился запрягать лошадь в дровни. Сколько новых, ранее неизвестных предметов и слов. Седёлка, шлея, гуж, хомут, дуга, супонь, чересседельник, узда.

 
Зато зимой, порой холодной,
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли в песне модной,
Дорога зимняя гладка.
 

Сухо скрипят полозья по морозному, сбитому почти в лёд снегу. Закутавшись в просторный овчинный пахучий тулуп, интересно смотреть по сторонам. Над головой заходящее солнце красит в розовый цвет высокое синее небо, а следом и облачка, столпившиеся на западе, начинают пламенеть, разгораться, словно угли в печи, когда на них подуешь. Вася уже знает: если солнце сядет в тучи, то назавтра быть непогоде или пасмурному дню. Красные перья облаков напоминают сказочную Жар-птицу, распушившую свой хвост, но почему-то от этой вроде бы весёлой картины становится грустно. Вот ещё один день прошёл.

Слегка перегнувшись через нащеп, можно уловить взглядом неровности дороги, смерзшийся лошадиный помёт, на котором сани подпрыгивают, грозя перевернуться. Жутковато. Глянешь назад, и страх снежной змейкой быстро уносится в бесконечную даль. Скорость опьяняет, веселит. Зимние сумерки между тем сгущаются медленно и неотвратимо.

На подъёмах с гружёных саней приходится соскакивать, чтобы не запарить любимого всеми домашними жеребца по кличке Сынок. Пробежка рядом с дровнями разгоняет по иззябшему телу кровь, затёкшие ноги оживают. Чистый морозный воздух заполняет грудь колким холодом.

Словно приятным, знакомым теплом вдруг повеет от узнаваемых в кромешной тьме мест: перелесков, холмов, ложбин, от которых уж близко до деревенских вётел. И радостно забьётся сердце при виде огней домов за очередным бугром. Да разве это огни? Дрожащие, будто от холода, светляки, не более того.

Истома тепла и счастья при входе в избу, где у порога стоит любимая матушка, толкнёт в сердце аж до боли. И Васька полностью согласен с отцом, басящим с грубоватым довольством в плотном голосе:

– Мать, щи на стол мечи!

Плотно ложится на желудок горячее варево. Густо-багровым румянцем разгорается ещё детское лицо, а глаза становятся оловянными, пустыми.

– Васька, спишь ведь?! – с лукавым изумлением вскрикивает мать.

Отец же, добродушно пряча улыбку в бороду, посмеивается и отправляет в лохматый рот одну ложку за другой.

Из привезённого сырья можно сделать 5-литровые бочонки для коньяка, или обычные бочки, или ящики для фруктов, или элегантные ящички для канцелярских принадлежностей. Всё, как пожелает заказчик, а точнее, посредник, потому что заказчиком может оказаться и московский известный купец, живущий за тридевять земель. Так воспринималась Москва в нижегородской глубинке.

В 20 лет Василия оженили (так тогда говорили) на девушке-старообрядке из соседнего села Кате Мухиной. Как предназначено неписанными законами, невеста беспрекословно приняла веру мужа и обвенчалась с Василием в церкви соседнего села. Всех детей своих немалого числа в десять ртов (восемь дожили до зрелых лет) крестила в официальной церкви. В отношении выбора веры для детей «строгостей», впрочем, никаких не существовало. Хочешь – записывай ребёнка в старую веру, хочешь – в официальную, так сказать, новую. Родительское право. Разумеется, поощрялась «новая» вера. Ещё со времён Петра Великого старообрядцам категорически запрещалась пропаганда своей древней веры.

Общий крестьянский труд размывал тонкости вероисповедания, ведь, как ни крути, вера-то одна – православная. И весьма надуманными представляются якобы существовавшие различия и противоречия между православными крестьянами из официальной церкви и старообрядческой.

...
7