Сначала еду по деревне. Мимо соседа Кольки Воронова. Колька вернулся из рейса и ремонтирует свой грузовик. Воронов – хозяйственный – он выжигает на костре металлические стаканы, извлеченные откуда-то из внутренностей двигателя. Это отработанные топливные фильтры. Колька говорит, что будет этими стаканами носить разбавленное водой куриное говно на огородные грядки. После Кольки еду мимо Вовки Лихачева. Вовкина фамилия – Зиммель. Он из немцев. Но кто его здесь, во владимирской деревне, будет звать Зиммелем? Поэтому он Лихачев – по жене Зинаиде. Вовка и Зинаида – последние из могикан – они умеют держать коров и держат их. Четырех коров и бычка. Они знают, как из них получать молоко, творог и сметану. Прямо из отверстий на теле коров. У Лихачевых есть легковая машина, чтобы развозить молоко и творог дачникам, и два трактора. Один, правда, не на ходу, но Вовка его непременно доведет до ума. У него руки растут откуда надо. Он как-то проходил медкомиссию и даже врачи удивились – редкий теперь случай, чтобы у мужика руки росли откуда надо. Недавно Лихачевы зарезали на мясо корову и Вовка продал мясо перекупщикам из Александрова. Черт его знает как так получилось, что на все деньги Вовка купил подержанный «форд», которому Зинаида в дочери годится. Правда, за ним дали прорву отличных запчастей. Вовка сидит в новом старом «форде» и думает, как подъехать к жене, чтобы она не заехала ему… Сам-то Вовка крепкий мужик, а вот «форд» может и не перенести.
Потом я выезжаю за околицу и еду по дороге вдоль поля. Еще неделю или две назад оно блестело от перевернутых плугом пластов земли, а теперь уже зеленеет озимыми. Дорога идет под уклон к небольшому болотцу с черной водой и полусгнившими пеньками. За болотцем мостик, а за мостиком разоренная автобусная остановка. Ее исписали разными словами, а когда слова кончились, взяли и сожгли. За остановкой – лес. В лесу я спешиваюсь и по тропинке, ведя в поводу велосипед, захожу на полянку между соснами и елями. Там я отвязываю от велосипеда походный складной стул, раскрываю багажные сумки, достаю планшет, создаю новый файл, откладываю в сторону планшет, разворачиваю бутерброды и открываю термос. После того как все бутерброды съедены, чай выпит и бумажки от конфет «Коровка» уложены в специальный мусорный пакет, ничего не остается… Раньше я хотя бы курил и можно было еще минут десять курить после еды, а теперь приходится сразу, буквально с места в карьер писать о том, что летом до сердцевины тишины не добраться через десятки и даже сотни слоев. Хоть сиди не шевелясь в самой дремучей чаще и уши навостри, как лыжи. Одних только видов шума, шелеста и шороха листьев сорок восемь или даже пятьдесят три. Одних птичьих голосов, не считая комариного писка и шмелиного жужжания столько… а если учесть пусть и не все, но хотя бы часть комбинаций с шорохами и шелестами, да все диезы и бемоли песен ветра… Нет, даже и пытаться не стоит.
Другое дело поздней осенью. Сначала отшелушиваем все посторонние городские звуки, которые ближе к лубяному слою коры – шум машин на далекой, идущей краем леса дороге, выстрелы и крики охотников, поднявших задремавшего медведя и не знающих, как уложить его обратно, бестолковый лай собак и чахоточный кашель старого деревенского трактора. После этого аккуратно отрывают невесть откуда взявшееся, присохшее еще с самого июня, пустое и прозрачное насекомое гудение; свист и скрип только что прилетевших снегирей, у которых еще и грудки белые, не покрасневшие от морозов; нахальное карканье вороны, деликатное постукивание дятла и жалобный крик одинокого канюка в сером, дымчатом, тонко позолоченном небе с бледным, размазанным, точно растопленная чайная ложка сливочного масла в геркулесовой каше, солнцем. И уж тогда, когда будет отделен монотонный гул ветра и печальный шорох оставшихся зимовать листьев, можно будет подобраться к самой сердцевине, которая состоит из чуть слышного, прерывистого, точно азбука Морзе, скрипа сосны и совсем неслышных, ультразвуковых окриков караульных муравьев, ходящих с хвойными иглами наперевес по внутренней галерее вокруг огромного, высотой в полтора метра, муравейника.
Летний вечер в двух словах не описать – тут тебе и стрекотание кузнечиков, и оглушительно пахнущая резеда, и чай, накрытый в садовой беседке, и сладковатый дымок от противокомариной спирали, и кусочек миндального пирожного, случайно упавший за вырез блузки, и смешной, щекотный поиск этого кусочка, и легкая, как молодое божоле, болтовня, от которой в голове шампанский шум и ноги отказываются, зато руки… Другое дело – зимний вечер. Треск поленьев в печке – вот и все его описание. Впрочем, даже и этого много. Хватит и одного глагола «прозевать».
Охотничьи лыжи готовлю накануне. Смолю их тщательно, до цвета, который мебельщики называют «венге». Потом натираю лыжной мазью до нестерпимого блеска. Новые зимние, на волчьем меху, монгольские сапоги из темно-красной тисненой кожи с монгольскими же узорами смазываю, чтобы не промокли, касторовым маслом раза два, не меньше. К утру на термометре тридцать два градуса мороза. Жена интересуется – иду ли я на полчасика только за бронхитом и сразу обратно, или на час-полтора за воспалением легких. Обещает испечь творожную запеканку с изюмом и орехами, если вернусь.
Начинай, говорю, печь, а сам надеваю тулуп, меховую шапку, рукавицы, зову собаку и выхожу на лыжах в поле. Снег, который шел всю ночь и все утро, утомился идти, упал и лежит. Поле ровное, точно укрытое белым бархатом, остро посверкивающее под солнцем. В противоположном от солнца углу неба висит полупрозрачная ледышка так и не растаявшей за утро луны.
Лыжи идут ровно, упруго, скользят хорошо, и снег под ними монотонно поскрипывает. Время от времени я смахиваю иней, наросший на ресницы, оборачиваюсь назад и вижу, что следы от лыж получаются до того аккуратные и до того параллельные, что, кажется, они не пресекутся даже в неевклидовом пространстве. В голову из окружающего поля, укрытого снегом, из ледяного неба, из морозного игольчатого воздуха проникает такая холодная и такая кристальная ясность, что будь у меня в ней (в голове) хоть какая-нибудь, пусть и самая сложная, мысль, кроме той простой, что дома сейчас ровно на полсотни градусов теплее, я бы ее (мысль) как подумал бы, как… и тут собака чует мышь, прямо под моими лыжами, прыгает мне в ноги, я падаю… и тут жена звонит из внутреннего кармана с сообщением о том, что запеканка готова и если я еще не превратился в сосульку, то… – Лучше, – говорю я, поудобнее устраиваясь в сугробе, – картошку в мундире свари. Да не вари в полковничьем – вари в генеральском. В том, который с селедкой, маринованными подосиновиками и рябиновкой[1]. Мы с собакой придем с мороза, а с мороза не пьют творожную запеканку. С мороза сама понимаешь. Колечками лука будешь селедку посыпать – подмаринуй их, но самую малость. Рябиновку можно и не охлаждать. В горле охладится – мы с мороза придем…
Лежишь себе, замотанный с ног до головы в йодную сетку, поверх нее в тещин оренбургский платок, поверх рубашки в какой-то допотопный, подбитый вытертым мехом доисторического саблезубого кролика жилет, застегнутый на большую, красную, с золотым ободком женскую пуговицу, поверх жилета в стеганый байковый халат, поверх халата в жарко натопленную шведской печкой комнату, чай с медом, грудной сбор и липовый цвет лезут уже из ушей, смотришь в окно и думаешь, что болеть в деревне почти так же скучно, как и в городе. Почти – это собака, которая влезла на несколько обледеневших, брошенных и забытых еще летом у стены дома кирпичей из пенобетона, преданно смотрит с улицы в окно, на закутанного в комнату тебя, виляет хвостом и ждет, когда ты выйдешь, чтобы поиграть с ней окаменевшим от мороза резиновым поросенком, у которого отгрызена голова.
Если взять запах свежевыпавшего снега, перемешать с запахами печного дыма, березовых дров, мандаринов, сладких блинов со сметаной, в получившуюся смесь всыпать горсть маленьких детей, уже перемазанных с головы до ног этой сметаной и облепленных сахарным песком, который никто и не думал добавлять, прикапать десятка два капель вкрадчивого мяуканья кота и запаха лыжной смолы, примешать тарахтенье трактора, расчищающего засыпанную за ночь снегом дорогу, громкое трещанье стаи сорок в кроне вековой липы, щедро украсить красногрудыми снегирями, желтогрудыми синичками, сухими оранжевыми фонариками физалиса в белых снежных шапочках, оплести всё китайскими гирляндами из разноцветными лампочек, которые развешивать еще рано, но очень хочется, то получится зимнее утро. Да, еще и не забыть втиснуть в него оглушительный выстрел соседа из дробовика по сорокам. Потому что не надо трещать над головой, которая и без того трещит после вчерашнего.
Дойдешь, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до леса, увидишь, что уже начало темнеть, что на обратном пути ветер будет дуть в лицо, что он стал подвывать, что поземка, что обратно до деревни еще плестись километра три, а то и все четыре, почувствуешь, что руки в перчатках заледенели, что снегу намело за шиворот, что шарф нужно было брать толще и длиннее, что глаза слезятся от ветра, и… ощутишь сиротство как блаженство, и вселенская тоска, заполняющая тебя изнутри, станет слаще халвы Шираза, и хочется брести, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до деревни, зайти в холодную избу, долго растапливать сырые дрова в печке, кашлять от дыма, курить трубку, пить черный, смолистый чай, заваренный прямо в старой, помятой алюминиевой кружке и при свете голой, засиженной мухами тусклой лампочки, висящей на перекрученном проводе, писать стихи, которые рвут аорту, как Тузик грелку, писать так, чтобы кончики пальцев краснели и шевелились от прихлынувших к них рифм, чтобы…
Так нет же! Придешь домой, а в избе тепло, жена почистила селедку, купленную утром на рынке, обжарила в сухарях филе трески, положила его на тарелку вместе с картофельным пюре и соленым огурцом, нарезанным на тонкие поперечные дольки, заварила чай с мятой, испекла к чаю маленькие, от которых не полнеют, творожные кексы с изюмом и орехами, а к кексам достала из буфета вишневую настойку, которую настаивала два месяца вместе с терновой и у которой, как говорил один гоголевский персонаж, совершенный вкус сливок. Вот и иди писать стихи после этого. Вот и плюхайся в кресло, покряхтывай, издавай
О проекте
О подписке