Авдотья отошла к печке и долго смотрела то на истухавшие, то на разгоравшиеся, потрескивавшие, подпрыгивавшие угольки и не знала, что же ей делать. Пред ней промелькнули молодые лица овдовевших солдаток – Журавушки, Маруси Ягодихи, Марины Лебедевой и еще многих других, таких же красивых, привлекательных, ждущих терпеливо и долго своего счастья, на которое имели не меньше прав, чем и она, Авдотья, дождавшаяся мужа живым и невредимым.
Недавно еще женщины эти были дороги ей, со многими из них она дружила, многим помогала советами, многих учила, как надо жить, чтоб дети были обуты, одеты и не померли с голоду. Теперь же Авдотья не могла думать о них без ненависти, ненависти беспричинной и потому особенно лютой и неукротимой.
Отгуляв положенный срок, выпив положенную толику водки и самогона, Василий Куприянович включился в колхозные дела. Скоро его избрали бригадиром полеводческой бригады, а позже – и комплексной. И когда он распорядился подвезти вдовам соломы для износившихся крыш, Авдотья, всегда такая робкая и тихая, обернулась вдруг сущей тигрицей.
– Я знала, что ты только и думаешь об этих суках. – Она употребила выражение похлеще. – Старый ты кобелина! Недаром тебя видели восейка у Журавушки. Гляди, как бы тебе однорукий Зуля пулю в лоб не пустил. Он тоже к ней подмасливается. Эх, вы!..
В другое время Василий Куприянович не стал бы так долго и терпеливо выслушивать длинную и непочтительную, к тому же совершенно несправедливую речь жены, вмиг нашел бы на нее управу. Но сейчас терпел тихо, посмеиваясь, подтрунивая над ней:
– А ну еще!.. А ну поддай!.. Так, так его!.. – И, вздохнув, улучив минуту, когда она умолкла, говорил с неподдельным сокрушением: – Эх, дура ты, дура! Ну что ты только несешь? Опомнись! Нужны мне твои бабы! Помочь-то я им обязан ай нет? Как ты думаешь?
– Пущай председатель помогает. Это его дело, а ты, знать, расплачиваешься…
У Василия Куприяновича чесались кулаки, но страшным усилием воли он удерживал их, не пускал в дело.
Кулаки его не чесались бы и ему удалось бы сохранить в разговоре с женой свой обычный насмешливо-снисходительный, подтрунивающий, не принимающий всерьез ее слов тон, если б среди прочих она не помянула имени Журавушки, помочь которой он решил не без определенной цели. Но так как ничего еще не было и, может, ничего и не будет вообще, Василий Куприянович разозлился уж от одного того, что пойман еще в тайных своих намерениях; теперь ему все труднее становилось прикидываться простодушно-насмешливым, то есть пользоваться не раз проверенным средством, единственно способным успокоить жену.
Словом, он ненавидел ее сейчас за то, что провинился перед ней всего лишь в мыслях, и в особенности за то, что ей каким-то образом стали известны эти его тайные мысли, – и за это-то ему страшно захотелось отколотить жену.
И все-таки Василий Куприянович не пускал в дело кулаков. Отчасти, вероятно, потому, что боялся не рассчитать удара; главным же образом потому, что сейчас было уж очень не ко времени заводить скандал, пускай даже семейный: скоро Василия Куприяновича должны были принимать в партию. По этой же причине он не стал торопить свое сближение с Журавушкой, полагая, что для этого наступят лучшие времена.
Пока что с головой ушел в работу. Через какой-нибудь месяц дела его в бригаде заметно поправились, и Василия Куприяновича, хоть он и был еще беспартийным, впервые пригласили на районный партактив, где он выступил с недлинной, но толковой речью.
Было это в начале сорок седьмого года.
После актива велели зайти к первому. Первый для порядку, видать, спросил о том о сем, затем сказал:
– Есть у нас, товарищ Маркелов, такая мысля. – Сделав ударение на последнем слоге, он улыбнулся, замолчал на минуту, как бы приглашая собеседника оценить должным образом простецкое к нему обращение. – Есть, стало быть, мысль, – продолжал уже вполне серьезно и строго, – чтоб вы, товарищ Маркелов, возглавили колхоз в Выселках. Как вы на это?..
– Но захотят ли меня колхозники? – спросил также после значительной паузы Василий Куприянович, гордясь предложением секретаря райкома, хотя заранее знал, что именно за тем его и позвали к первому. Более того он гордился, пожалуй, тем, что не даст своего согласия, потому что не наступил еще срок, которого он ждал; не дав же своего согласия сейчас, он оставит о себе впечатление, как о скромном человеке, менее всего думающем о карьере, и таким образом еще выше станет в глазах районных руководителей. Пройдет какое-то время, и к Василию Куприяновичу обратятся с тем же предложением во второй раз, и вот тогда-то он примет его.
«Захотят ли меня колхозники?» – сказал Василий Куприянович скорее из кокетства, нежели из опасения, что его действительно могут и не избрать. Еще по довоенным летам он знал об установившемся и ставшем уже традиционным правиле, по которому председателя колхоза рекомендует райком, где вопрос о назначении, в сущности, уже решен, общее же собрание колхозников – акт формальный. Нередко на такие собрания представитель райкома привозит совершенно неведомого колхозникам человека, долженствующего стать главою их артели, и добрый час, употребив все свое красноречие, расхваливает, перечисляя все его настоящие и потенциальные добродетели, хотя мог бы этого и не делать: авторитет райкома достаточно высок, чтобы рекомендуемый им человек был избран единогласно и при тайном голосовании, не говоря уже о голосовании открытом.
Впрочем, Василию Куприяновичу были известны два-три случая, когда колхозники проявили характер, не посчитались с волей райкома и при голосовании провалили таинственных незнакомцев. Но зато какой был переполох! В «крамольные» колхозы выезжало чуть ли не все областное и районное начальство. Бюро заседало чуть ли не круглые сутки. Десятки тревожных бумаг были сочинены с лихорадочной быстротой и покоились за несокрушимыми дверцами сейфов, молчаливо и грозно стоявших по углам кабинетов…
Василий Куприянович в Выселках был своим и всеми уважаемым человеком и потому не опасался за провал. Истинная причина его отказа состояла в том, что не наступил еще срок, определенный им самим. Он видел, что авторитет нынешнего председателя не настолько утрачен, чтоб колхозники могли отпустить его с богом, без всякого сожаления. Надобно еще некоторое время, в течение которого они убедились бы в том, что настоящий-то руководитель – вот он, живет у них под боком, живет вместе с ними, и этим настоящим является не кто иной, как Василий Куприянович Маркелов. А для этого он должен усиленно помогать нынешнему председателю в организации дела, помогать так, чтобы однажды все вдруг обнаружили: батюшки мои, а ведь делами-то в артели правит он, Куприяныч, а не председатель, и, обнаружив это, решительно потребовали бы замены.
Так в конце концов и случилось.
На общем собрании, где проходило избрание, Василий Куприянович как бы в шутку, но, в общем-то, довольно строго предупредил, обращаясь почему-то к одним мужикам, хотя взгляд его то и дело останавливался на сидевшей в первом ряду и смотревшей на него Журавушке:
– Ну, вот что, землячки, коль настаиваете, я согласный. Только наперед говорю: спуску никому не будет. Никому! – повысил он голос, краем глаза ловя взгляд Журавушки и радуясь тому, что она внимательно слушает и одобрительно кивает головой.
– Правильна-а-а! – закричали женщины, которых было, по крайней мере, в три раза больше и которые были довольны тем, что это строгое предупреждение Василий Куприянович обращал не к ним, а к мужикам, успевшим давно распределить между собою все должности, позволявшие считать себя хоть и не бог весть какими, но все же начальниками: завхоз, бригадир, кладовщик, учетчик, счетовод, ну и так далее.
Василий Куприянович начал с того, что распорядился обеспечить все вдовьи семьи дровами и соломой и тем самым сразу же упрочил свое положение: вдов на селе было куда больше, чем тех, у кого сохранились мужья. Авдотья, правда, ворчала, но на ее ворчание Василий Куприянович теперь не обращал решительно никакого внимания.
День ото дня его сильные, широченные в запястье, поросшие буроватыми волосами руки все туже натягивали поводья как в отношении членов своей семьи, так и в отношении членов артели. При этом ему все чаще стал припоминаться эпизод на Одере, в такие минуты строгость его переходила пределы и становилась уже жестокостью: ежели люди имели право быть столь беспощадны к нему, почему же он не может быть так же беспощаден к другим? В ту ночь солдаты все же были накормлены, и, следовательно, жестокость командира полка к одному или двум лицам обернулась благоденствием к сотням людей. Отчего же и ему, Василию Куприяновичу, не поступать точно таким же образом?
К тому же отдельно взятый человек может быть и неблагодарен к своему благодетелю. В этом Василий Куприянович убедился вскоре после своего избрания. Как-то за полночь он постучался в дверь к Журавушке. Она откинула крючок и, белая, источавшая тревожный, волнующий запах постели, появилась в темном проеме двери.
– Можно? – спросил он дрогнувшим голосом и хотел уже занести ногу за порог, как раздался ее притворно-удивленный голос:
– А зачем?
На такой вопрос нельзя было отвечать, да она и не ждала ответа. Вздохнула горестно-гневно:
– И ты… эх, вы!.. – И сенная дверь оглушительно захлопнулась перед Василием Куприяновичем.
Вернулся он домой туча тучей. Придравшись к жене, доставшей ему из погреба снятое якобы молоко, он свирепо избил ее, учинил погром в горнице, а утром в правлении всех своих помощников грубо обозвал лодырями и пьяницами и с того дня был вообще невыносим.
В середине зимы обнаружилось, что кормить колхозный скот нечем – заготовленного хватило лишь до Крещения, то есть до той поры, когда только и начинались самые лютые морозы. О приближении катастрофы Василий Куприянович догадывался уже давно и, не в силах что-либо сделать, все более мрачнел, начал – сперва потихоньку, а потом уже и не таясь, даже с каким-то злым, отчаянным вызовом – пить. Кто-то из собутыльников в разгар очередной невеселой пирушки услужливо предложил выход: отобрать корма – сено и солому – у колхозников.
– Судить за это не будут. Не для своей, чай, скотины отбираем…
Василий Куприянович тотчас же припомнил острамок на дворе у Журавушки и зло просиял. Сказал бригадиру, точно приказ о наступлении отдал:
– Завтра, в пять ноль-ноль начинаем!
– Можа, собрание провесть? – осторожно предложил дед Капля, случайно оказавшийся в компании.
– Никаких собраний! – отрубил Василий Куприянович. – Сам поеду по дворам. – И лицо его налилось кровью. Начинавшие седеть волосы ощетинились.
Еще затемно множество подвод разъехалось по селу. На одной из них сидел председатель, подвода направлялась к Журавушке. Пока навьючивали сено из острамка, хозяйка, как и в ту памятную для Василия Куприяновича ночь, стояла в темном проеме двери, наспех покрывшись поверх белого черной шалью, и похожа была на большую птицу, в молчаливом недоумении следившую за разгромом своего гнезда. Василию Куприяновичу, вероятно, было бы легче, если бы женщина, выламывая руки, кричала, обзывала б его последними словами. Молчание же ее было невыносимо и обещало что-то очень недоброе впереди.
Вот так же, покрывшись шалью, сидела она месяц позже и на открытом выездном суде в сельском клубе, когда Василий Куприянович держал ответ за содеянное беззаконие. Он один только раз оглянулся назад, на густо набившуюся публику, и опять, как в тот вечер, когда его выбирали председателем, встретился с ее взглядом, – тогда-то ему стало особенно страшно. Насмешливо-укоризненный и вроде бы жалеющий, недоумевающе-удивленный, взгляд этот лучше всего определял и его жестокий поступок, и нынешнее его унизительно-постыдное положение. Потом ему подумалось, что женщина могла жалеть и самое себя за то, что так ошиблась в нем, когда улыбалась, радуясь его словам на общем собрании.
Василий Куприянович быстро перевел глаза на другие лица, и одно из них – деда Капли – успело сказать добрым своим и все же осуждающим взглядом:
«Вот оно, милок, как получается…»
Через два года Василий Куприянович вернулся из тюрьмы и, не сломленный духом, всею силою упрямой натуры отдался одной всеобъемлющей страсти – наживе. Ненависть к колхозному, общественному хозяйству, принесшему ему вместо ожидаемых благ лишь горе и унижение, самым естественным образом ужилась с его дьявольской любовью к хозяйству своему, личному. Двор его в непостижимо малый срок наполнился скотиной – корова и телка-полуторница, десятка полтора овец, коз, куры, гуси, утки. Сена накашивал на две зимы. И когда ему указывали на эту странную непонятную страсть, отвечал насмешливо-ядовито:
– Материальную базу создаю. Без нее, базы этой самой, коммунизм не построишь…
Вскоре он переселился в Поливановку, где уже стояло несколько домов бывших колхозных начальников, и стал как бы правофланговым на знаменитой Председателевой улице. Там они, бывшие, собирались по вечерам и вовсю поносили деятельность нынешнего руководителя, находя ее никудышной.
О проекте
О подписке