Читать книгу «Сто лет Ленни и Марго» онлайн полностью📖 — Мэриэнна Кронина — MyBook.

Сто лет Ленни и Марго

Мысль проскользнула в голову, как серебристая чешуйница.

Мне понадобилось передать ее кому-то, пока не ускользнула обратно, – на тумбочке даже ручки не оказалось.

В палате у нее было темно и почти тихо – только от постели женщины с монограммой на халате доносился оглушительный храп.

Я подошла к кровати Марго, отдернула шторку. И, глотнув воздуха, сказала:

– Истории! Ваши истории!

Марго открыла глаза.

– Нам надо их нарисовать! По одной за каждый год!

Еще и четырех утра не было, но Марго приподнялась, села в постели и, сощурившись в темноте, поглядела на меня.

– Нам сто лет, помните? – сказала я, а то вдруг она забыла. – Семнадцать плюс восемьдесят три. Сто лет – сто рисунков.

– Знаешь что, Ленни?

– Что?

– А это идея.

Дежурный медбрат, крепкий парень по имени Петр с посверкивавшей в левом ухе серьгой, посоветовал мне отправляться обратно в постель, и теперь, лежа в темноте, я все обдумывала.

Вернувшись в Мэй-уорд, ручку я так и не нашла, поэтому просто глядела в потолок и надеялась, что хотя бы один из нас – я, Марго или Петр, проснувшись поутру, вспомнит, каков был план.

Там, во внешнем мире, есть люди, которые прикасались к нам, любили нас или бежали от нас. И в этом смысле мы не исчезнем. Если пойти туда, где мы были, можно встретить человека, однажды разминувшегося с нами в коридоре, но забывшего нас быстрее даже, чем мы скрылись из виду. Мы на заднем плане сотен чужих фотографий – движемся, говорим, расплываемся в фон картинки, которую два незнакомца обрамили и поставили на каминную полку в гостиной. И в этом смысле мы не исчезнем тоже. Но нам мало. Нам мало быть безымянной частицей грандиозной длительности существования. Я хочу – мы хотим – большего. Хотим, чтобы нас знали, знали нашу историю, знали, кто мы и кем будем. А когда мы уйдем – кем были.

Поэтому мы посвятим рисунок каждому прожитому году. Сто лет – сто рисунков. И даже если потом они окажутся в мусорном ведре, уборщик, которому придется их выбрасывать, подумает: “Гляди-ка, сколько рисунков!”

Мы расскажем нашу историю, нацарапав сотню рисунков вместо одной надписи: “Здесь были Ленни и Марго”.

Одно утро 1940 года

В палате было тихо. Утреннее время посещений закончилось, и посетители неохотно, но все же разошлись. Кому-то из пациентов Мэй-уорд принесли воздушный шарик, вызвавший большой переполох, за которым я весь день с удовольствием наблюдала. Дело, правда, кончилось тем, что чей-то взбешенный дядя, заявив: “С этой техникой безопасности и политкорректностью все уже с ума посходили!”, схватил гелиевый шарик в виде барашка с надписью “Поправляйся скорее!” и вылетел из палаты впереди всей своей семьи. Приходил он к юному пациенту, воспринявшему случившееся с таким мужеством, какое его дяде никогда, наверное, не обрести. Но меня это только опечалило, потому что Мэй-уорд умеет делать детей такими. Спокойными, сдержанными, ровными. Состарившимися раньше времени.

Я брела по коридору в Розовую комнату и размышляла, не состарилась ли и сама раньше времени. Но открыв дверь и увидев семь восьмидесятилетних, обративших ко мне лица, поняла, что мы все-таки еще не ровесники.

– Ленни! – бросилась ко мне Пиппа. – Смотри!

В углу маркерной доски она прикрепила листок бумаги, на котором написала золотыми чернилами: “Грандиозный замысел Ленни и Марго”, и пронумеровала портрет младенца, сделанный Марго, и ужасный рисунок, где я изобразила кадры видеосъемки своего первого дня рождения.

– Два есть, осталось девяносто восемь! – сказала она и, захватив несколько листов бумаги, пошла за мной к столу.

Марго уже что-то рисовала – кажется, зеркало, отражавшее узорчатые обои на противоположной стене.

Я села рядом, а когда Пиппа умчалась, мы с Марго обменялись улыбками.

– Рассказать тебе историю? – спросила она.

Кромдейл-стрит, Глазго, 1940 год

Марго Макрей девять лет

Как-то раз – дело было в 1939-м, спустя несколько недель после того, как отец поступил в армию, – к нам вдруг явилась моя нелюбимая бабушка. Мама даже вскрикнула, когда, открыв входную дверь в тот сумрачный воскресный день, обнаружила за ней бабушку с чемоданом. Откуда та узнала, что отец ушел на фронт, мама понять не могла. В письме из тренировочного лагеря, располагавшегося близ Оксфорда, отец клялся, что и словом не обмолвился об этом своей матери и понятия не имеет, почему она вдруг возникла у нас на пороге.

Уж и не знаю теперь, за чье благополучие молиться – свое или ваше, – написал он. – Там под раковиной бутылка виски спрятана.

Я видела бабушек в деле и знала, что они добрые, милые и ласковые. Бабушка Кристабель шила ей симпатичные платьица. Мама моей мамы, которая умерла, когда мне исполнилось пять, связала однажды кофту для меня и такую же – для моей куклы, чтобы мы были друг другу под стать.

Но с порога на нас сердито глядела совсем другая женщина.

У моей нелюбимой бабушки были особые духи – только для Иисуса. Их резкий аромат застревал у меня в горле. Каждое воскресное утро у зеркала в прихожей она, собираясь к Иисусу, приводила себя в надлежащий вид. Весьма своеобразный.

Однажды воскресным утром – шел 1940 год, и дни становились мрачнее – я стояла у дверей спальни, навострив уши. И слышала, как бабушка чешет свою гриву. Прямо-таки дерет. Я часто удивлялась, как это она, с такой яростью расчесываясь, не облысела в конце концов.

Мама в кухне бренчала посудой – судя по звукам, сковородкой, с помощью которой она пыталась воссоздать из яичного порошка нечто съедобное.

Я кралась вниз по лестнице, надеясь, что бабушка меня не заметит.

А она пришпиливала к голове воскресную шляпу, закалывая со всех сторон невидимками. И меня пригвоздила взглядом.

Я спустилась и застала маму на кухне. Бледная, осунувшаяся, она стояла, уставившись в сковородку с яичным порошком, и не двигалась с места.

– Он погиб? – спросила я.

Отец в это время был во Франции, и когда я видела мать такой, все внутри переворачивалось: не иначе как телеграмма пришла.

– Нет, – сказала она тихо, не сводя глаз со сковородки.

– Вы говорите об отце? – прокричала из прихожей бабушка – не мигая, она глядела в зеркало и подкручивала ресницы с помощью какого-то жуткого металлического приспособления. – А ведь он, может, и погиб. Лежит на поле боя, разорванный на куски.

Услышав это, мама подняла голову, и я увидела, что веки у нее красные.

– А вам даже недосуг за него помолиться, – продолжала бабушка, зажимая ресницы в металлические тиски.

Мама открыла рот, будто хотела что-то сказать, но, так и не сказав, закрыла.

– Подумать только, – не унималась бабушка, – жена и дочь не могут найти времени, чтобы попросить Господа и всех его ангелов защитить любимого мужа и отца.

Мама отложила деревянную ложку – освободила руки, чтобы слезы утереть.

– Твоему отцу, Марго, теперь один Господь поможет. – Бабушка опустила щипчики для завивки ресниц и, наклонившись к зеркалу, оценила результат своих трудов.

Довольная, вынула из сумочки тонкий флакон с тошнотворными духами и принялась обрызгиваться. Три раза брызнула на левое запястье, три – на правое. Три раза на шею, три – на блузку. Она обрызгивалась и пела. Голос у нее был тонкий, жиденький, но не срывался.

– “Восстань и в латы облачись, Иисусова дружина”.

Мама пошла к буфету за солью и перцем, и по щекам ее снова потекли слезы.

– “Сильна Господней силой ты… ”

Бабушка обрызгала духами волосы, а под конец поля своей шляпы – трижды.

– “… дарованной чрез Сына”.

Мама посыпала яичный порошок солью с перцем и закрыла глаза.

– “Сильна во Господе небесных воинств, Всемогущем”.

Бабушке осталось только приколоть алую брошь на блузку с левой стороны.

Слезы текли все быстрей, мама уже не могла с ними справиться.

Я подошла к бабушке и спросила:

– У тебя есть носовой платок?

Она пошарила в кармане уже надетого длинного шерстяного пальто – любимого пальто моей мамы, затребованного у нее из шкафа, чтобы моя нелюбимая бабушка не мерзла за молитвой. Вынула розовый платок и смятый клочок бумаги. Неприязненно вручила мне платок, а бумажку выкинула в мусорное ведро и спросила:

– На что тебе сдался платок?

– Мама плачет.

Наклонившись к зеркалу, бабушка заглянула в кухню, оценила результат своих трудов.

И, довольная, отправилась в церковь.

Когда она ушла, я достала бумажку из мусорного ведра, развернула. На ней грязноватым отцовским почерком написан был текст маминой любимой песни:

 
Как я люблю тебя,
Сказать легко —
Так океан глубок
И небо высоко.[1]
 

Я разгладила листок, как смогла, отнесла наверх, в мамину спальню, и положила ей под подушку.

Эту любовную записку мы нашли первой.

Оказалось, отец оставил их для мамы повсюду. Спрятал в одной из самых красивых ее туфель на высоком каблуке, прижал банкой в глубине буфета, сунул за книги на полке в гостиной. Вложил между ее любимыми пластинками. В одних он тоже цитировал тексты песен, в других шутил, в третьих – просил его не забывать.

Мама собирала записки и складывала в стеклянную банку с крышкой на туалетном столике. Когда мы находили новую, она улыбалась – как не улыбалась никогда еще в разлуке с отцом. Обнаружив еще одну в нижнем ящике своей тумбочки, я спрятала ее до поры до времени, чтобы мама улыбнулась снова, когда все остальные будут найдены. Или когда придет телеграмма.

Ленни и Новенькая Медсестра

– Что ты там пишешь в блокноте, Ленни?

– В этом? – Я взяла с тумбочки блокнот, а в голове мелькнуло: и когда это она успела заметить, что я нем пишу?

Новенькая Медсестра присела на край моей кровати. Она скинула туфли, и теперь ее ноги в разных носках (один розовый с вишенками, другой полосатый, с мордочкой мопса на пальцах), свесившись, болтались сбоку. Она, разумеется, хотела, чтоб я дала ей заглянуть в блокнот, но я не давала.

– Историю пишу.

– Историю чего?

– Своей жизни. И жизни Марго.

– Ваших ста лет?

– Точно. Хотя писать я начала еще до встречи с Марго.

– Так это, выходит, дневник?

Я покрутила блокнот в руках. Он в глянцевой обложке разных оттенков фиолетового. Заполнять страницы приходится с обеих сторон, я ведь не хочу, чтобы место закончилось раньше, чем дойду до последней, поэтому они морщатся и переворачиваются с хрустом. Иногда я просто так переворачиваю их туда-сюда – этот хруст так приятен.

– Наверное.

– Я тоже вела дневник, – Новенькая Медсестра достала из нагрудного кармана халата леденец, развернула. Протянула мне. Я и забыла, когда в последний раз сосала леденец. Он был со вкусом колы.

– Правда?

Она развернула другой леденец, розовый, сунула в рот:

– Угу. Только ничего интересного там не было. Эта девочка говорила про меня за спиной то-то, поэтому я стала говорить про нее то-то, тогда она решила меня побить, а я дала ей пинка.

– Правда?

Вид у Новенькой Медсестры был немного гордый, но она сказала, будто опасаясь, что я с ее санкции примусь на радостях всех пинать:

– Пинаться нехорошо.

– Тебе попало за это?

Она перекатила леденец во рту.

– Скорей всего.

– Пишу, когда заснуть не могу, – объяснила я. – Рисую я не очень, поэтому решила записывать истории – на случай, если рисунков моих не поймут.

– А про меня там есть? – спросила Новенькая Медсестра.

– Если да, ты хотела бы почитать?

– Ну конечно!

– Тогда нет, про тебя там нету.

– А на самом деле есть, так ведь?

– Кто его знает.

Она встала с кровати, сунула ноги в туфли.

– Сделай меня выше ростом, если все-таки будешь описывать.

Я только глянула на нее многозначительно.

– Спокойной ночи, Ленни.

Новенькая Медсестра ушла, оставив меня наедине с дневником. Писать про нее.

Один вечер 1941 года

– Этого я сделал в тот же год. – Уолтер показывал нам с Марго снимок живой изгороди в форме лебедя на своем смартфоне с графическими кнопками невероятных размеров. – А какое самое необычное животное вы сделали? – спросила я.

– Единорога. Для одной женщины. Она продавала дом, но хотела оставить свой след.

– Вот какой женщиной я хотела бы стать, – сказала я.

– Но вообще-то больше всего я розы люблю. Мне удалось вырастить почти безупречные “офелии” и несколько роз ругоз – такие в наших краях нечасто встретишь. Они до сих пор растут у меня на краю сада, но ухаживать за ними, как хотелось бы, я не могу – колено! Белые, дамасские, всегда выходят лучше всех. Они пушистые. Как овечки на ветке.

– О, обожаю дамасские! – воскликнула Элси, подсаживаясь к столу и обдавая нас ароматом древесных духов.

Уолтер смотрел на нее в восхищении. Как на изгородь в форме единорога. Мы решили им не мешать.

Марго вернулась к своему рисунку.

– Куда теперь? – спросила я, наблюдая, как она затушевывает края чего-то темного, похожего на жестяное ведро.

– Тебе понравится, – ответила Марго, размазывая большим пальцем тень от ведра на полу. – Мы снова отправимся в дом моего детства, в один из вечеров 1941 года.

Кромдейл-стрит, Глазго, 1941 год

Марго Макрей десять лет

Когда завыла сирена воздушной тревоги, я сидела в ванне. Мама чуть слышно выругалась себе под нос и затушила сигарету в мыльнице.

Вода была еще горячая, а ванна налита до самой линии, нарисованной черной краской вдоль бортиков. – Как они узнают? – спросила я за год до этого, когда мама рисовала эту кривоватую черную полосу.

– Ну… никак.

– Значит, мы можем набрать целую?

– Не так, чтобы перелилось через край, – сказала мама, стараясь не задеть кистью цепочку, на которой висела пробка для слива, и не покрасить ее заодно.

– Но мы можем набрать целую?

– Да, наверное.

– Так почему не наберем?

– Потому что они, может, и не узнают, но мы-то будем знать. И как ты станешь смотреть в глаза одноклассникам, после того как приняла хорошую горячую ванну, а им всем пришлось мыться в лужицах?

Я промолчала, но подумала, что вряд ли переживала бы по этому поводу так сильно, как предполагает мама.

Сирена все визжала, и мама, выловив меня из теплой воды, принялась грубо растирать мои руки-ноги полотенцем. Я заныла “больно!”, а она объяснила: надо торопиться.

– Живее, Марго, – сказала мама нараспев, как делала всегда, стараясь виду не подать, что боится, и потащила меня вниз по лестнице, через кухонную дверь в сад за домом.

На улице было очень холодно, даже трава под ногами заиндевела. Изо рта вылетал пар, кружился в воздухе. Я остановилась.

– Идем! – мама уже говорила с нажимом.

А я стояла в одном полотенце в саду посреди зимы и не испытывала никого желания спускаться в холодное, сырое бомбоубежище. Я заплакала.

Когда война была еще в новинку, мама превращала авианалеты в игру, отмечая в блокноте каждый наш спуск в бомбоубежище. “Пятнадцатый визит”, – говорила она, например, будто мы развлекались, а не прятались от летящего с неба огня.

Бомбоубежище нам помогали строить солдаты-тыловики, присланные муниципалитетом. Я смотрела, как они утрамбовывают землю на крыше и в нашем обычном квадратном садике появляется нора – кроличья нора для людей. Надо следить, чтобы там было сухо, сказали солдаты матери и объяснили, какие предметы первой необходимости хранить в убежище. Предупредили, что курить в нем нельзя, а то воздух будет тяжелый.

Перед уходом солдат покрупнее спросил, есть ли у меня к ним вопросы.

– Ав туалет выходить можно будет? – спросила я. Он рассмеялся.

– Пока сирена не смолкнет, никуда выходить нельзя.

– А как же быть с туалетом?

Как хотите – таким был ответ. Мама приспособила для этого большое жестяное ведро. Оно разместилось в углу убежища рядом со стопкой журналов и газет, которые предназначались в основном для чтения, но и туалетной бумагой служили тоже.

– Если хочешь, чтобы я тобой гордилась, – сказала мама, установив ведро на место, – никогда им не пользуйся. Можешь забирать мою порцию джема каждый раз, когда, спустившись сюда, не воспользуешься ведром.

И я не пользовалась – в то время джем был для меня большой наградой.

– Шевелись, Марго! – торопила мама.

1
...