Однажды – видимо, вскоре после свадьбы – отец вбил в стену супружеской спальни гвоздь и повесил фотографию прабабушки Моррисон, и все мы росли под ее взглядом, зная о ее чаяниях. Мне это давалось нелегко. Я жила с чувством, будто она нами недовольна, за одним исключением. По глазам ее было видно, что она о нас думает: Люк лоботряс, я витаю в облаках, а Бо такая ершистая, что от нее всю жизнь будут одни неприятности. Лишь когда в комнату входил Мэтт, ее суровый взгляд будто смягчался. Лицо светлело, а в глазах можно было прочесть: вот он, мой любимец.
Дни после аварии мне припоминаются с трудом. В памяти уцелели лишь образы из прошлого, вроде фотографий. К примеру, гостиная – помню, какой там царил хаос. В первую ночь мы спали там, все вчетвером; то ли Бо не спалось, то ли мне, и в конце концов Люк с Мэттом перетащили в гостиную кроватку Бо и три матраса.
Помню, как лежала без сна, уставившись в темноту. Пыталась уснуть, но сон не шел, а время топталось на месте. Я знала, что Люк и Мэтт тоже не спят, но почему-то боялась с ними заговорить, и ночь никак не кончалась.
Вспоминается и другое, но, оглядываясь назад, я не уверена, так ли все было на самом деле. До сих пор помню, как Люк стоит на пороге и одной рукой придерживает Бо, а другой берет у кого-то блюдо, накрытое полотенцем. Было такое, я ничего не выдумала, но по моим воспоминаниям первые дни он провел в этой позе. И пожалуй, это близко к истине: все женщины в общине – жены, матери, незамужние тетушки, – узнав, что случилось, засучили рукава и принялись стряпать. То и дело нам приносили картофельный салат. И запеченную свинину. И всевозможные сытные рагу, хоть в такую жару и не тянет их есть. Выйдешь на крыльцо – и обязательно споткнешься о большую корзину гороха или о жбан варенья из ревеня.
А еще Люк с Бо на руках. Неужели он и правда в те первые дни всюду таскал ее с собой? Насколько я помню, да. Видно, она чувствовала настроение в доме, скучала по маме и плакала, стоило Люку поставить ее на землю.
А я льнула к Мэтту. Хватала его за руку, за рукав, за карман джинсов – за все, что подвернется. Мне было уже семь, взрослая девочка, а вела себя как маленькая, да что тут поделаешь? Помню, как он бережно расплетал мои пальцы, если ему нужно было в уборную: «Подожди немножко, Кэти, я на минуточку». А я, стоя возле запертой двери, спрашивала дрожащим голосом: «Ты скоро?»
Даже представить не берусь, как тяжело пришлось в те дни Люку и Мэтту, – приготовления к похоронам, звонки, визиты соседей, искренние предложения помочь, забота обо мне и Бо. Смятение и тревога, не говоря уж о горе. Горе, разумеется, держали в себе. В этом мы были похожи на родителей.
Посыпались звонки – с полуострова Гаспе, с Лабрадора, от тамошней нашей родни. Те, у кого телефона не было, звонили из автомата в соседнем городке, и в трубке слышен был звон монет и тяжелое дыхание: собеседники наши, непривычные к телефонам, тем более к звонкам по печальному поводу, долго собирались с мыслями.
– Это дядя Джеми. – Порыв ветра с просторов Лабрадора.
– А-а, да, здравствуйте. – Это Люк.
– Я звоню насчет твоих мамы с папой. – Глотка у дяди Джеми была луженая, Люку приходилось держать трубку подальше от уха, а нам с Мэттом в другом конце комнаты все было слышно.
– Да. Спасибо.
Тяжелая звенящая тишина.
– Это ведь Люк, старший?
– Да, Люк.
И опять тишина.
В голосе Люка больше усталости, чем смущения.
– Спасибо за звонок, дядя Джеми.
– Да-да. Горе-то какое, сынок. Горе-то какое.
Главное, в чем нас стремились уверить, – что за будущее мы можем быть спокойны. Родственники улаживают дела и обо всем позаботятся, тревожиться нам не о чем. Тетя Энни, одна из трех сестер отца, скоро будет здесь, хоть на похороны может не успеть. Ничего, если мы несколько дней побудем одни?
Я, к счастью, была еще мала и не понимала, что стоит за этими звонками. Чувствовала лишь, что Люка и Мэтта они беспокоят; тот из них, кто брал трубку, надолго застывал потом у телефона. У Люка была привычка проводить рукой по волосам, когда ему тревожно, и в те дни макушка была у него в бороздах, как свежевспаханное поле.
Помню, как смотрела на него однажды, когда он рылся в шкафу в детской, ища, во что переодеть Бо, и внезапно поняла, до чего он изменился. Всего лишь несколько дней назад он был совсем другой – то дерзкий, то застенчивый паренек, с грехом пополам пробившийся в колледж, – а теперь я уже не понимала, кто передо мной. Я не знала тогда, что люди меняются. Но если на то пошло, я не знала, что люди умирают. Во всяком случае, люди любимые, нужные. Про смерть я знала лишь в теории, на самом же деле нет. Не представляла, что такое может случиться.
Панихида была на кладбище при церкви. Из воскресной школы принесли стулья, расставили ровными рядами на иссушенной земле возле двух незарытых могил. Мы, все четверо, сидели в ближнем ряду на шатких стульях. Точнее, мы втроем сидели в ряд, а Бо – у Люка на коленях, с пальцем во рту.
Помнится, я чувствовала себя очень неуютно. Жара стояла адская, а Люк с Мэттом изо всех сил старались соблюсти приличия, и мы были в самой темной одежде, что у нас нашлась: я – в теплой юбке и свитере, Бо – в прошлогоднем фланелевом платьице, ставшем для нее совсем уже куцым, братья – в темных рубашках и брюках. Служба еще не началась, а с нас уже градом лил пот.
Помню, что всю службу напролет позади меня кто-то всхлипывал, а кто – не поймешь, вертеться-то нельзя. Думаю, от всех ужасов меня ограждало неверие. Не верилось, что мама с папой в этих ящиках у края могил, а если даже они и там, то уж подавно не верилось, что их опустят в ямы и засыплют землей и им будет оттуда не выбраться. Я тихонько сидела рядом с Мэттом и Люком, а когда гробы опускали в землю, стояла, держа Мэтта за руку. Мэтт сжимал мою ладонь крепко-крепко, это я помню отчетливо.
А потом все кончилось, да не совсем – настал черед жителей поселка выразить нам соболезнования. Большинство молча проходили мимо вереницей, на ходу кивали нам или гладили по голове Бо, и все равно получилось долго. Я стояла рядом с Мэттом. Несколько раз он смотрел на меня и улыбался, точнее, лишь растягивал губы. Бо была тише воды ниже травы, хоть от жары и покраснела как свекла. Люк держал ее на руках, а она, прильнув головой к его плечу, смотрела на всех и посасывала палец.
Салли Маклин подошла одной из первых. По глазам было видно, что она плакала. Не взглянув ни на меня, ни на Мэтта, она обратила к Люку опухшее от слез лицо и сказала надтреснутым шепотом:
– Соболезную, Люк.
Люк отозвался:
– Спасибо.
Салли смотрела на него, губы кривились от жалости, но тут подоспели ее родители, не дав ей больше ничего сказать. Супруги Маклин оба были небольшого роста, тихие, застенчивые, ничего общего с дочерью. Мистер Маклин откашлялся, но ни слова не сказал. Миссис Маклин горько улыбнулась нам всем. Мистер Маклин снова откашлялся и обратился к Салли:
– Нам пора. – Но та лишь глянула на него с укором, и ни с места.
Следом подошел Кэлвин Пай, пропустив вперед жену и детей. У хмурого, сумрачного Кэлвина Пая подрабатывали летом на ферме Люк и Мэтт. Его жену Элис, испуганную, забитую, мама всегда жалела, я не совсем понимала за что. Она просто то и дело повторяла: «Вот бедняжка».
Детей Паев она тоже жалела. Старшая, Мэри, училась с Мэттом в одном классе, но в прошлом году бросила школу, чтобы помогать на ферме, а младшая, семилетняя Рози, училась со мной. Сыну, Лори, было четырнадцать, ему полагалось ходить в школу, но он так часто пропускал уроки из-за работы на ферме, что никак не мог закончить восьмой класс. Обе девочки были бледные, запуганные, как мать, а Лори – вылитый отец: то же худое скуластое лицо, те же темные недобрые глаза.
Мистер Пай произнес: «Соболезнуем вашему горю», а миссис Пай прибавила: «Да». Рози и я переглянулись. Рози была зареванная – впрочем, как всегда. Лори уставился в землю. Мэри как будто хотела что-то сказать Мэтту, но мистер Пай поспешил их всех увести.
К нам подошла мисс Каррингтон, моя учительница. Раньше она учила и Люка с Мэттом. Классная комната в начальной школе была всего одна, и учительница одна на всех, а потом дети переходили в городскую школу старшей ступени или бросали учебу, чтобы помогать родителям на ферме. Мисс Каррингтон была молодая, симпатичная, но очень строгая, и я ее побаивалась. Она обратилась к нам: «Ну, Люк, Мэтт, Кейт…» Голос у нее дрожал, и она не стала продолжать, лишь робко улыбнулась и погладила Бо.
За нею подошли доктор Кристоферсон с женой, следом четверо незнакомых – оказалось, сослуживцы отца из банка, а за ними, поодиночке, по двое и целыми семьями те, кого я знала всю жизнь, все с грустными лицами и с одними и теми же словами: «Чем сможем, поможем…»
Салли Маклин пристроилась поближе к Люку. Пока все выражали соболезнования, она стояла потупившись, а иногда подбиралась к Люку вплотную и что-то ему нашептывала. Один раз я расслышала: «Хочешь, сестричку твою подержу?» – а Люк ответил: «Нет» – и прижал Бо к себе покрепче. И чуть погодя добавил: «Спасибо, ей и так неплохо».
Одной из последних подошла миссис Станович, и я помню слово в слово, что она сказала. Она тоже плакала, безутешно. Эта крупная, рыхлая дама, будто совсем без костей, как студень, беседовала с Богом – не только во время молитв, как все мы, а дни напролет. Мэтт однажды обмолвился, что она с придурью, как все евангелики, за что был изгнан из столовой на целый месяц. Если бы он просто сказал, что она с придурью, все бы обошлось. Наказан он был за то, что оскорбил ее веру. Веротерпимость у нас в семье считалась за правило, которое нарушать опасно.
Итак, она подошла, обвела нас взглядом, а по щекам катились слезы. Мы не смели поднять на нее глаза. Мистер Станович, молчаливый, но в насмешку прозванный Балаболом, кивнул Люку с Мэттом и заторопился к своему грузовичку. А миссис Станович, к моему ужасу, вдруг прижала меня к своей необъятной груди и возопила:
– Кэтрин, детка, на небесах сегодня ликуют! Твои родители, земля им пухом, теперь с Богом, и Отец наш небесный радуется встрече. Тебе сейчас тяжело, солнышко мое, но подумай, как счастлив наш спаситель!
Она улыбнулась сквозь слезы и снова стиснула меня в объятиях. Пахло от нее тальком и потом, этого я никогда не забуду – тальк, пот и слова, будто на небесах рады, что мои родители умерли.
Бедная Лили Станович! Знаю, она тяжело скорбела о моих родителях. Но она – самое отчетливое мое воспоминание о дне похорон, и, признаюсь, до сих пор не могу ей простить, даже спустя столько лет. Лучше бы у меня осталось другое воспоминание, не такое ужасное. Мне бы живую, четкую картину: мы стоим вчетвером тесным кружком, держимся друг за друга. Но стоит мне вызвать в памяти этот образ, как с воем вплывает Лили Станович, выпятив грудь, и топит всю картину в слезах.
О проекте
О подписке