После первого свидания мы с Кираном начали видеться по нескольку раз в неделю. Закончив вечернюю смену в ресторане, я пешком или на такси отправлялась к нему. Он жил в квартире на первом этаже, возле Килмэнхемской тюрьмы. Мой рабочий график его не смущал. Он всегда страдал от бессонницы, засыпал только между четырьмя и восемью утра. От меня пахло кухней и слегка потом. Он набирал мне ванну, и я нежилась в ней, слушая, как он, напевая себе под нос, заваривает нам чай или горячий шоколад, выкладывает на блюдце черствые печенья.
Он почти не пил и был совершенно равнодушен к еде. В детстве, после автомобильной аварии, он лишился обоняния и практически полностью потерял чувство вкуса, а потому никогда не держал дома ничего, кроме продуктов, необходимых, чтобы подкрепиться, – огромных запасов пресных мюсли, консервированного нута, белого риса. После того как я спускала воду в ванне, он давал мне свою футболку и дырявые, мягкие от старости кальсоны из вафельной ткани. Я часто оставалась у него, но пижаму приносить не хотела: мне нравилось ощущать прикосновение его одежды, чувствовать запах его мыла «Пирс».
Потом мы в обнимку сидели на диване и, медленно поглаживая друг друга, тихо обсуждали, как прошел день. Как добры мы были в те вечера! Мы негромко, снисходительно смеялись над высказанными друг дружкой маленькими наблюдениями и касались друг друга бережно и нежно, словно боясь разрушить соединившее нас новое чувство.
Когда мы впервые занялись сексом, я была вне себя от счастья и очевидной правильности происходящего между нами. От его рта исходил какой-то идеальный запах, почти ощутимый на вкус, – я знала, что этот не поддающийся определению запах вызывают те же химические вещества, которые влекут друг к другу наши тела.
(Через несколько недель один из поваров с моей работы приготовил трюфельную эссенцию. «Понюхай!» – сказал он и протянул ее мне. Поводив ею под носом, я сразу подумала: «Это Киран».)
Вечером мы часто слушали пластинки. Ему нравились Боб Дилан и Хэнк Уильямс, поэтому я тоже их полюбила. Иногда мы брали напрокат фильмы и смотрели, забравшись в постель. Он был такой большой, что я могла сидеть у него на коленях, не причиняя ему никакого неудобства. Мы смотрели дрянные малобюджетные ленты пятидесятых годов, которые нравились нам обоим, но особенно веселили его. Мне всегда было любопытно, что его смешит и радует, ведь обычно он был очень серьезным.
Вначале казалось, что это невинная и даже восхитительная серьезность малыша, познающего окружающий мир, – реакция, вызванная новой информацией. Возможно, Киран просто еще не освоился в Дублине, думала я. Но когда мы узнали друг друга получше, его серьезность открылась с иной стороны.
Очень многое вызывало у него злость или, еще чаще, отвращение. Ему были непонятны мелкие происшествия, которые мне казались неприятными, но совершенно обыкновенными. По воскресеньям, когда мы гуляли по Меррион-сквер или Феникс-парку, дети на улице иногда выкрикивали ему вслед насмешливые дразнилки из-за его очков и поношенной одежды. «Почему они так себя ведут?» – требовательно спрашивал он у меня, сгорая от ярости, и оглядывался на них, словно собираясь вступить в перепалку. Я сочувствовала, соглашалась и старалась как можно деликатнее увести его прочь.
У него в квартире наши разговоры могли привести к получасовым возмущенным тирадам о бездомном, который каким-то образом оскорбил его на улице, или художнике, нагрубившем ему при случайной встрече. В конце концов Киран вставал, сердито сворачивал самокрутку и принимался мерить шагами комнату, куря и пересказывая мнимую обиду. Поскольку его злость всегда была довольно сдержанной, я не беспокоилась; в том, что он изливал мне свои жалобы, было даже что-то умилительное, объединяющее и сплачивающее.
Я выражала комически преувеличенное сочувствие, дергала его, расхаживающего туда-сюда, за потрепанный рукав и тянула к себе на диван.
– Бедный кроха! – сюсюкала я и, прижав его голову к груди, покрывала его лицо градом поцелуев, пока не удавалось его рассмешить.
В конце мая я позвала Кирана в галерею на чтения, которые устраивали мои друзья. С кем-то из них он уже мельком пересекался, других немного знал по выставкам. В тот раз мы впервые вместе отправились на мероприятие и вели себя на людях как пара. На мой взгляд, мы уже провели вместе столько времени, что, по сути, и были парой, как нас ни называй.
Киран с самого начала был раздражен и держал каменное лицо. Он не хотел идти, но уже условился встретиться со мной вечером и не придумал убедительной отговорки. Пока я общалась с другими гостями, он молча смотрел поверх наших голов, словно тяготясь присутствием кого-то не видимого никому из нас.
Несколько раз мои собеседники переглянулись, вероятно заметив его странное поведение. Киран и раньше бывал неразговорчив, но никогда не вел себя настолько грубо. От неловкости я заговорила громче и быстрее. Я нежно держала его за руку и, когда речь зашла об издании, на которое он иногда работал, повернулась и задала ему какой-то вопрос. Киран слегка кивнул и, продолжая смотреть в сторону, вырвал у меня ладонь и сунул руку в карман.
Во время чтений на его лице застыло почти комическое презрение. Я смотрела прямо перед собой и надеялась, что никто ничего не заметит. Когда все закончилось, я схватила его за рукав и вытащила на улицу, пока никто не пристал к нам с разговорами.
– Что ты творишь? – спросил он, стряхнув мою руку.
– Почему ты так грубо себя ведешь?
Я была готова расплакаться и ненавидела себя за эти подступающие слезы. Мне не терпелось пойти туда вместе, со всеми его познакомить, похвастаться своим красивым, интересным парнем.
– Чтения были паршивые. – Киран покачал головой, роясь в сумке в поисках табака.
Подняв глаза и поймав мой взгляд, он увидел, что я вот-вот разрыдаюсь, выпятил подбородок и поджал губы – впоследствии я очень хорошо узнала эту гримасу отвращения и возненавидела ее до глубины души.
– Разумеется, паршивые! – сказала я. – Это просто дурацкие чтения. Хорошие друзья ходят друг к другу на чтения для моральной поддержки и притворяются, что им все понравилось, даже если это не так.
– Эти люди мне не друзья. Они не становятся моими друзьями только потому, что мы с тобой вместе спим.
Я не знала, что ответить. Сведя наши отношения к сексу, он нарочно постарался сделать мне больно. Я опустила голову и расплакалась, зная, что знакомые, перешептываясь, смотрят на меня с крыльца галереи.
– В чем дело? – спросил он. – Ты хотела, чтобы я сказал, что начинаю в тебя влюбляться? Потому что это не так.
– Нет, – сказала я и, не в силах больше препираться, развернулась и пошла домой.
В тот раз он впервые повел себя со мной настолько холодно, но его холодность вспышками проявлялась и раньше.
Однажды вечером мы обсуждали у него на кухне художника-акциониста Криса Бердена, о котором я знала только, что он позволил выстрелить себе в плечо на камеру. У Кирана загорелись глаза, и он сказал, что мне надо почитать про «Телевизионный захват». Он взял телефон и показал фотографию, на которой какой-то мужчина стоял позади сидящей на стуле женщины, прижав ладонь к ее горлу. Задник был ярко-голубой. Женщина как будто пыталась вырваться.
Киран объяснил, что это одна из ранних работ Бердена, вдохновленная его интересом к телевидению, позже этот интерес вылился в более известную работу под названием «Телевизионная реклама». Обстоятельства, приведшие к «Захвату», были таковы: арт-критик по имени Филлис Лютжинс пригласила Бердена выступить с перформансом на передаче об искусстве и культуре, которую она вела на местном телевидении. Несколько сделанных Берденом предложений были отклонены либо телеканалом, либо Лютжинс, и в качестве альтернативы он согласился дать интервью. По его настоянию беседа транслировалась в прямом включении.
Когда он приехал, Лютжинс начала с вопросов о предложенных им акциях, которые в итоге были отвергнуты. Внезапно Берден встал позади нее и приставил к ее горлу нож. Он пригрозил убить ее, если канал остановит трансляцию, после чего подробно описал, на какие непристойные действия собирается вынудить ее в прямом эфире.
Лютжинс не была предупреждена о планах Бердена. Ее страх и унижение были искренними.
Я слушала Кирана, с растущим беспокойством глядя на фотографию.
– Она не знала? – переспросила я. – Он просто угрожал ей ножом?
– Не в этом суть, – ответил Киран. – И вообще, она была не против. Она сама потом так сказала.
Позже я нашла интервью, в которых Филлис Лютжинс подтверждала, что не состояла в сговоре с художником и была потрясена и напугана, но при этом защищала его перформанс – таков уж, мол, стиль Бердена.
Я долго думала о том, могла ли Лютжинс повести себя иначе, и представляла, как она, высвободившись, развернулась и вгляделась в лицо Бердена. Ей пришлось за секунду решить, как поступить: заплакать, наорать на него или сделать вид, что ничего особенного не случилось.
Что бы выбрали вы? Прославиться как истеричная декорация в произведении художника, как жертва, принесенная богам искусства, или подыграть и поаплодировать? Будь паинькой, и большие дяди пустят посидеть за своим столом. Так что валяй: ха-ха-ха.
Быть женщиной – значит проявлять виктимность через ее эксплуатацию, ее отрицание, ненависть к ней, через любовь к ней или все вместе взятое. Позиция жертвы вызывает скуку у всех. Мне скучно определять себя через переживания, которые бесконечно пережевываются в мыльных операх и таблоидах.
Не потому ли мне так стыдно рассказывать о некоторых событиях или даже находить их достойными внимания? Отчасти поэтому заурядное насилие столь ужасно. Ваш опыт так банален, что интересно о нем рассказать невозможно.
Стоит мне сказать что-то о своей боли, и голос мой вливается в хор Изнасилованных женщин, становится чужим, не моим.
Я не могу пробиться – да и не очень-то хочу – к пониманию. Зачем мне притворяться, что случившееся со мной уникально, и какой в этом смысл? Рассказать вам об изнасиловании?
Я злюсь от того, что тем самым меня втискивают в мое тело против моей воли. Для того, чтобы не жить в своем теле постоянно, есть веские причины, а это событие заперло меня внутри него, и мне еще долго не удавалось выбраться.
Меня расстраивала и обыденность случившегося, и то, что сама я оказалась настолько прозаична. Мое тело было вовсе не даром, не воплощением красоты, не жизнью, а всего лишь предметом обихода. И осознание этого не столько огорчало или шокировало, сколько ввергало в скуку; я смотрела на себя, грузную, нескладную, изнасилованную, и думала: ну и что?
Больше всего меня злил не сам насильственный секс, а то, что память о нем несла в себе зудящее знание: мужчины могут делать что угодно и некоторые из них зачастую так и поступают. Знаю, сейчас немодно называть изнасилование сексом (ведь изнасилование – действие насильственного, а не сексуального характера; но разве оно не может быть и тем и другим? А иногда – скорее одним, чем другим?), но мне оно показалось очень похожим на секс. С чисто физической точки зрения оно даже не слишком отличалось от плохого секса по согласию, несколько раз со мной такое случалось – соглашалась я из вежливости, хотя быстро понимала, что мне не нравится, и изображала наслаждение, лишь бы все поскорее закончилось.
Все обстояло бы проще, если бы можно было провести краской линию и оставить изнасилование на одной стороне, а секс – на другой. Я много раз занималась сексом без желания, но только однажды сопротивлялась и была взята силой.
Я не чувствую никакого особенного родства с другими женщинами, которым причинили ту же боль, что и мне, нас не объединяет этот общий опыт. Ранимость, которую изнасилование поселяет в человеке (во мне), вместе с мнимой мягкостью, уступчивостью мне противны – женственность всего этого мне противна.
Стыжусь ли я за себя из-за этого? Конечно; до некоторой степени; немного.
Через несколько дней после нашей ссоры на чтениях Киран позвонил и спросил, можно ли приехать ко мне. Я в напряжении ждала его стука в дверь, совершенно уверенная, что он собирается со мной расстаться. Но он был сентиментальным и нежным как никогда.
Мы долго сидели рядышком, не прикасаясь друг к другу. Меня распирало от желания сказать, что я повела себя полной идиоткой, что я хочу, чтобы он забыл тот вечер, можно мы просто вернем все как было, как бы это ни называлось? Можно – пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста?
Прежде чем из меня хлынул поток слов, заговорил он. Как всегда, говоря о личном, он напрягся точно струна и, не глядя на меня, с усилием выдал явно заготовленную речь.
Он просит прощения.
О проекте
О подписке