Счастие подобно как прекрасный цвет,
Который между терниями растет:
Если станешь срывать его неосторожно
То скоро оным уколоться можно.
Благоразумные читатели, любезные сограждане!
Будучи, я уверен, что напечатанная в 1779 году, вместе с историею французского мошенника Картуша, сочинения моего книжка, обстоятельное и верное описание жизни славного российского мошенника Ваньки Каина, также и первое издание сей повести, от многих любителей чтения книг приняты благосклонно, чего ради в знак искренней моей за сие благоприятие благодарности, принял намерение издать ныне сию книжку четвертым тиснением, с приобщением к оной приличных гравированных кунштов и портрета, уверяя притом, что я труды моего пера не с тем выпускаю в публику, чтоб чрез то заслужить себе авторское имя, ибо я не хочу уподобиться безрассудному афиней-скому Герострату, которой для того только сжег славный в числе семи древних чудес почитающийся Дианин храм (в самую ту ночь, как родился Александр Великий), чтоб тем сделать имени своему бессмертную память, но мое намерение единственно состоит в том, дабы доказать обществу хотя малейшую какую ни есть услугу и не препроводить бы время моей жизни в праздности, последуя в том словам одного знатного нашего стихотворца, который говорит:
Но как в сей книжке упоминаются многие баснословные языческие боги и богини, о которых не всякий читатель имеет сведение, то и рассудилось мне в конце сей повести сообщить о том мифологическое известие. Что же принадлежит до критики, то хотя я и знаю, что иногда и самые искусные писатели нередко оной подвержены бывают, а мне уже, как человеку ничему не ученому, избежать от того очень будет трудно, и потому воображается мне, что может быть некоторые скажут: «не за свое де он принялся дело», однако ж я все сие предаю на рассуждение благоразумных читателей потому, что всякую вещь, кто как понимает, тот так об оной и заключение делает, а многие иногда и для того чужие дела критикуют, что авторовы мысли им непонятны. Но я как к тем, так и к другим пребуду навсегда с должнейшим, да и ко всякому читателю с моим почтением, всепокорнейшим слугою,
Матвей Комаров,
житель города Москвы
В прошедшие времена, когда еще европейские народы, не все приняли христианской закон, но некоторые находились в баснословном языческом идолослужении, случилось в Англии с одним милордом следующее странное приключение.
Среди самого прекраснейшего дня в один час темная туча покрыла чистое небо. Облака, как горы, ходят и волнуются, подобно черному морю, от жестокого ветра, гром, молния, град, дождь и сильная буря, соединясь вместе, во ужас всех живущих на земле приводили. Все бегали, искали своего спасения: старые воздевали руки на небо, просили богов об отпущении грехов, младые вопиют и укрываются под кровы, жены и девицы со плачем и воплем входят в храмины и затворяются, земледельцы в полях не обретали своего спасения.
Молодой английский милорд Георг, будучи в сие время со псовою охотою на поле, принужден был от страшной сей грозы искать своего спасения в лесу, но и сей был от него в отдаленности, однако ж увидел он в стороне одно кедровое дерево, – прискакав к оному, остановился.
Но от дождя и граду, и от сильных громов, и от жестокой молнии укрыться под оным не может, становится на колени, простирает руки свои к небу, просит Юпитера об утолении сего гнева.
Наконец, по нескольких часах, ужасная сия гроза утихла, а день стал уже приближаться к вечеру.
Милорд, севши на лошадь, хотел ехать домой и, оборотись в одну сторону, увидел недалеко от того дерева лежащего под кустом зайца, который, тотчас вскочив, побежал в поле.
Бывшие же с милордом собаки, бросившись за ним, так близко к нему прилезли, что из спины шерсть с кровью вырывали. А заяц, оторопев, вертелся между собаками, и милорду казалось, что они верно его поймают.
Но заяц, приблизясь к одному острову, вдруг от собак удалился, – за которым вслед милорд, как горячий охотник, хотя и скакал во всю пору, однако из глаз своих его потерял.
А въехавши на остров, увидел своих собак всех в крови, которые с превеликою злобою лают, рвут траву и дерут землю, отчего он и отбить их не может. Но вдруг, отдалясь от того места, опять поскакали, бросаясь то в ту сторону, то в другую, подобно как бешеные, а за ними умножался кровавый след, только от чего и на что они лают, и за чем скачут, ничего приметить было не можно. И так из виду глаз его ускакали.
Милорд, по обыкновенной охотнической страсти, скакавши без всякого рассудка, забыл, что за ним ни одного человека не было, ибо все охотники во время грозы, собирая рассеянных по полю собак, разъехались по разным местам, – и так он, ездя по острову, искал своих собак и подавал охотникам в рог голос, но тщетно было его старание, потому что они, искав немалое время своего господина, подумали, что он от бывшей грозы прежде них уехал, чего ради и они все возвратились домой.
Между тем временем солнце светлые свои лучи уже скрывать стало, а приятная луна начинала показываться на горизонте, и звезды по чистому небу блеск свой испускали.
Милорд, хотя и не робеет, однако ж, заехавши очень далеко и находясь один в пустом месте, и не нашед своих собак, не знал, что делать, но наконец вздумал еще их искать и, отъехав немного, увидел одну английскую свою суку мертвую – обе передние у ней ноги переломаны и вокруг ее множество крови. Думал он, что как-нибудь она убилась, потом немного подалее наехал на полового[10] кобеля, пополам перерванного. От сего пришел он в сомнение, потому что, кроме одного зайца, никакого зверя не видал, а собаки его умерщвлены чудным образом. Отъехав несколько еще, усмотрел любимую свою суку без головы, подбитую под корень одного дерева, от которого и прошел в лес немалый кровавый след.
От сего странного приключения перестал уже он как охотник думать и печалиться о потере своих собак, но пришел в великий страх, – не мог понять, от чего сие происходило, однако ж, укрепив себя рассудком, отважился тем кровавым следом ехать далее, любопытствуя, не может ли еще чего увидеть, ибо оный след за происходящим от месяца светом и многой крови, потерять было не можно.
И так по сему следу нечувствительно заехал он в превеликий густой лес, по которому, ездивши почти всю ночь, не знал, куда выехать, и лошадь свою так утомил, что едва она могла идти. Сие отняло у него последнюю смелость, тут начал он приходить в отчаяние, потому что заехал в незнаемый великий и почти непроходимый лес, в котором от лютости зверей мог быть подвержен великой опасности, а к обороне своей ничего при себе, кроме одного охотничья ножа, не имел, и за утомлением лошади никак далее ехать ему было не можно.
В сих печальных размышлениях до тех пор он находился, как уже солнце опять стало показываться на горизонте, и небо, как яхонт голубого цвета, представлялось глазам его, по которому текущие тонкие и прозрачные облака обещали ясную и приятную следующего дня погоду.
Чрез сие осияние, лес впереди него стал казаться гораздо реже, сквозь который видно было чистое место. Направил он туда свою лошадь, выехал на небольшой, с редкими лавровыми деревьями луг, на котором произрастали различные прекраснейшие цветы, от которых происходило великое благоухание, и показывали приятнейший вид.
Милорд не инако о сем прекрасном месте думал, что оно нарочно уготовано богинею Церерою для чистейшей богини Дианы, когда она приходит утружденная с ловитвы со своими нимфами для сладкого покоя. Веселясь сим прекрасным местом и смотря на растущую на том лугу ровную и густую траву, наслаждался благоуханием, происходящим от различных цветов, с великим удовольствием.
Но как он всю ночь препроводил без сна, а обыкновенно на утренней заре лучший и приятный бывает у человека сон, особливо же по претерпении великого беспокойства, то сон его так стал одолевать, что едва мог сидеть на лошади, – чего ради принужден он с лошади слезть и, привязав ее к одному дереву, сам лег под тенью оного, на зеленой и густой траве, спать.
А как довольно выспался, то, вставши, ходил по сему прекрасному лугу, рвал цветы и плел из них венок, который хотел отвезти в презент к своей невесте, за превеликую диковинку, ибо он думал, что в Лондоне и в королевском саду таких цветов не было. Только не знал, в которую сторону ему из лесу выехать, и для того принужден был влезть на одно дерево (нужда всему научит), и, смотря с оного, увидел недалеко от того места небольшую редкую и подчищенную рощу, от которой по першпективой[11] дороге, усаженной разными деревьями, виден был преогромный каменный, удивительной архитектуры, дом.
Увидевши сие, пришел он в удивление, рассуждая, какому бы в таком пустом месте быть дому; чего ради и принял намерение для любопытства туда ехать.
И, севши на свою лошадь, приехал прямо к воротам того дома, у которых прикованы были на железных цепях два превеликие свирепые льва, испускающие преужасный рев, и бросались один на другого, но за короткостью цепей сразиться между собою не могли.
Любопытство милорда столь было велико, что он, презирая видимую от сих лютейших и дышащих злобою зверей опасность, вознамерился проскакать на двор и, так ударивши свою лошадь шпорами, пустился во всю пору. Но от лютости сих зверей ускакать не мог, ибо как скоро против них поравнялся, то они, во мгновение ока ухватив, его лошадь растерзали, а он, свалясь с лошади, так скоро и легко на двор откатился, как бы сильным ветром его от лютости сих зверей отбросило.
Тут познал он безрассудное свое, от любопытства происходящее, дерзновение. И, вставши с земли, не знал, которым богам приносить благодарность, за спасение своей жизни.
Но при том немало удивлялся, что как на дворе, так и в открытых у палат окнах, не видно было ни одного человека; чего ради пошел он прямо к палатам – и вошел в сени, в которых пол устлан был коврами, стены обиты разноцветными ткаными обоями, а лестница устлана самым лучшим алым сукном, по которому он идти не осмелился, а пошел вверх по стороне лестницы, и вошел в пребогато меблированный различными драгоценными уборами зал, посреди которого накрыт был на восемнадцать приборов стол. А в прочие покои все двери были отворены, и чрез несколько комнат в одной горнице стояла бархатная малиновая, с золотым галуном[12], кровать. По всем имеющимся в том доме богатым уборам надобно было думать, что сей дом принадлежал какому ни есть королю или знатному принцу.
Только людей ни одного человека не было, чего ради он во внутренние покои идти и не осмелился, но вышел опять в сени – хотел стать и дожидаться, не может ли кого увидеть и обо всем осведомиться.
Но только вышел он в сени и взглянул к воротам, то увидел подъезжающую к оным одну карету цугом[13]. И прикованные у ворот злобные львы тотчас пошли в места назначенные для их покою.
Карета, въехав на двор и не доезжая немного до крыльца, остановилась, из которой вышла преизрядная собою дама. Милорд, видя сие, рассудил за лучшее сойти вниз и ее встретить. Дама, увидевши его, поклонилась ему и остановилась.
Потом въехала на двор другая карета, пребогато убранная – как шорами на лошадях, так и ливреей[14] на лакеях, и, подъехав к самому крыльцу, остановилась, и вышла из нее одна же дама, в белом платье, такой неописанной красоты, что милорд от робости не смел на нее прилежно смотреть и стоял как изумленный. Дама сия, взглянув на него свирепым видом и не сказав ни слова, пошла прямо по сукну вверх.
Потом еще приехали пять карет цугами, в каждой сидело по три дамы. И, подъехав к крыльцу и вышед из карет, равным же образом поклонясь ему, следовали за первой, а последняя из них сказала ему, чтоб изволил идти в покои маркграфини.
Милорд, не ответствуя ничего, но поклонясь с учтивостью и страхом, пошел за ними.
В сие время пришла ему на память невеста его Елизабета, о которой он думал, что подобной ей в красоте сыскать не можно, но из сих семнадцати дам самая последняя ее превосходила, а маркграфиню почитал уже он не инако как богинею, а не человеком, только не знал, кто она такова и в каком он месте находится.
В таких размышлениях вошел он в преждевиденную им залу, в которой уже находилось человек до двадцати лакеев и официантов, в пребогатом платье, из которых один, подошед к нему, с учтивостью сказал, чтоб он изволил идти в аудиенц-камеру.
Милорд, последовав за ним, вошел в пребогато убранную горницу, которая обита золотым глазетом[15], с вырезанными из парчи разных цветов букетами. Посреди оной стоял сделанный из самого чистого мрамора трон, над которым балдахин из зеленого бархата, пребогато вышитый золотом.
На оном троне сидела маркграфиня, а по правую сторону трона стояли шестнадцать прекраснейших девиц в одинаковом пурпурового цвета платье.
Как скоро он вошел в сию комнату, то маркграфиня встретила его следующими словами:
– А! Господин милорд, я вас очень давно желала видеть, но никаким способом до сего времени случая не имела, а теперь вы и сами, незваные, ко мне приехали, только не знаю, с какими глазами и совестью могли вы предо мною показаться, – и, оборотясь к своим фрейлинам, сказала: – Вот тот-то английский-то милорд, спесивый жених, который из двенадцати во всем свете славных портретов, которых я могу назвать моими приятельницами, ни одной себе в невесты не только не удостоил, но ни одна из них без ругательства не осталась, – и, оборотясь опять к милорду, говорила: – Вы, сударь, не думайте, чтоб я за их обиду вам не отмстила; а притом поздравляю вас по выбору вашему с невестою, и уверяю, что вы своим выбором так ошиблись, что она против обруганных вами ни одной их ноги не стоит, а только в том пред ними имеет преимущество, что чрез три месяца по женитьбе вашей можно будет вас поздравить с сыном или дочерью.
Слышавши сие, милорд пришел в великое сомнение и не мог понять, почему сия маркграфиня обо всем том могла ведать, ибо рассуждение о портретах было только при трех персонах, и на тех столько он был надежен, как сам на себя, притом же, и видя его в первой раз, и не спросив, кто он таков, знает, как зовут, и обо всех его делах известна.
Все сие приводило его в чрезмерное удивление, почему и не осмелился уже он никакого в том пред нею приносить оправдания, а вознамерился открыть самую истину, чего ради и отвечал ей:
– Милостивая государыня, я осмелюсь о помянутых вами двенадцати портретах донести, что я говорил о них не в поношение их чести, но по принуждению моей сестры и тетки, которые, выбирая мне невесту, показывали те портреты, а я, не имея еще тогда намерения жениться, говорил о них для того, чтоб они меня больше к женитьбе не принуждали. А что теперь, по несчастью моему, имею невесту, то сия не по выбору моего желания, но по провидению богов дана мне от короля моего государя, и ежели она действительно такого состояния, как вы объявлять изволите, то я желаю лучше лишишься жизни, нежели по трех месяцах моей свадьбы сносить ругательное поздравление.
И выговорив сие, стал пред маркграфиней на колени. Она, видевши сие, сошла тотчас с трона и, подняв его за руку, сказала:
– Милорд, вы ничем другим, как только истинным признанием, спасли жизнь свою от справедливого моего гнева, ибо я никак не думала, чтоб такой честный и разумный английский милорд мог поносить честь дамскую. Разве вы не знаете, что богиня Диана, яко хранительница честности, за сие без отмщения не оставляет? Однако ж я вам теперь все прощаю, а желаю ведать, знаете ль вы, где теперь находитесь и с кем говорите?
– Ваше Величество, – отвечал милорд, – я слышал от ваших фрейлин, что они именовали вас маркграфиней, а больше ничего, по нечаянному моему сюда прибытию, не ведаю, и где нахожусь, ничего того не знаю.
Маркграфиня, усмехнувшись, сказала:
– Я Фридерика Луиза Бранденбургская, вдовствующая маркграфиня.
– Ваше Величество, – говорил милорд, – я, еще будучи в школе, о красоте и премудрых ваших делах довольно читал в одной итальянской книге.
Маркграфиня пожаловала его к руке и, оборотись к своим фрейлинам, сказала:
– Я думаю время уже кушать.
И пошла в зал, и милорду приказала идти за собою, и посадила его за стол подле себя, а прочие вокруг них сели.
Во время стола маркграфиня разговаривала с милордом о разных материях с великой приятностью, а по окончании стола, взяв его за руку, повела в свою спальню и, посадив подле себя на кровать, говорила:
– Вы очень меня одолжите, если расскажете мне, каким образом вы из Лондона отлучились и сюда заехали?
– Ваше Величество, – отвечал милорд, – я, видевши высочайшую вашу к себе милость, за великое буду почитать счастье, что удостоюсь объявить вам не только странное вчерашнее со мною приключение, но всю историю с начала моей жизни.
И стал сказывать следующими словами:
– Когда судьба лишила меня любезнейшего моего родителя Ирима, то я остался после него, в самых еще младенческих летах, под охранением моего дяди Христофора, родного брата моего родителя, матери же моей я нимало не помню. Сей мой дядя принял меня в свое покровительство, такое обо мне имел попечение, как бы и о родном своем сыне. Но, к несчастью моему, и он по соизволению королевскому назначен был для некоторого секретного дела полномочным министром в Константинополь, почему и рассуждал он, что со мною делать: оставить меня одного в доме моего родителя в таких младенческих летах почитал за невозможное, опасаясь, чтоб я в самом ребячестве не сделал привычки к худым делам, также и к себе взять в дом не имел способа, потому что он жены у себя не имел, а только были у него две дочери – большая, именем Люция, семнадцати, а другая, Филистина, пятнадцати лет, – о которых он также немало беспокоился, что они в таких молодых летах остаются без всякого покровительства, рассуждая, что как бы ни были добродетельны его дочери, но, живя одни в доме, никак не могут остаться от бездельников без поношения чести.
Но наконец, по многих печальных, колеблющих его мысли, рассуждениях, решился он оставить меня в доме моего родителя под присмотром одного из наших служителей – добродетельного человека именем Франц, который прежде того, по некоторому неправильному от его неприятелей доносу, сослан был в наши маетности (ибо обыкновенно бездельники всегда добрых людей ненавидят). И при том призвал одного из славных в Лондоне учителей, именем Иоганн, договорился с ним, чтоб он принял меня к себе в школу, для учения по склонности моей разным наукам, и просил его, чтоб он прилежнее обо мне имел попечение, обещая ему по возвращении своем из Константинополя, учинить сверх договорного числа довольное награждение. Дочерей же своих оставил в своем доме под присмотром родной их тетки Маргариты. И хотя он к правлению своего дома имел верного и надежного человека, однако ж приказал ему, чтоб он обо всем докладывал большой его дочери Люции и ничего бы без позволения ее не делал. Таким образом, учредив в своем доме все порядки и дав дочерям своим надлежащие наставления, и простясь с нами с пролитием немалых слез, предпринял путь свой в Константинополь.
И так я, лишась покровительства любезного моего дяди, остался в самых еще младенческих летах под смотрением помянутого моего дядьки Франца, а как обыкновенно все дети больше имеют охоты и склонности к резвостям и шалостям, нежели к наукам, то сей разумный и добродетельный человек умными своими разговорами и прилежностью так меня нечувствительно от резвостей детских отвратил и приучил упражняться в науках, что я хаживал в школу с такою охотою, как бы в какую веселую компанию, и книги мне казались вместо приятной музыки. А когда я возвращался из школы домой, то сей мой дядька рассказывал мне разные нравоучительные истории и толковал, как мне должно обращаться в свете.
О проекте
О подписке